Куртуазное воспитание

Куртуазное воспитание

Рассказы

Цыганы

 

Цыганы шумною толпой

По Бессарабии кочуют…

А. С. Пушкин

Общение в поезде самое удобное: никто никому не навязывается, говори, рассказывай, что хочешь, или залез на верхнюю полку, отвернулся да и закрыл глаза. Тебя чуть покачивает, а то потянет немного вверх, в сторону, — и заскрипит где-то нехотя и лениво, как будто потревожили кого-то там внизу, под вагоном. И состояние такое умиротворенное, и мысли спокойные, медленные… Да и куда спешить: ехать-то еще долго-долго. И кажется, лежишь себе просто, как в люльке, дремлешь — ан нет: ты за это время столько уже проехал, преодолел, что если бы, к примеру, пешком, то и месяца бы не хватило.

На второй день решаешься на отчаянный шаг — сходить в вагон-ресторан пообедать. Не то чтобы продуктовые запасы кончились или нельзя приобрести чего-то съестного на перроне, а так, больше для развлечения.

Добраться до ресторана — целое приключение. Чего стоят переходы между вагонами, где мотаются и скрипят железные челюсти изголодавшегося динозавра! В бессильной злобе наезжают они друг на друга, с трудом перемалывая пространство.

Пустынный враждебный коридор другого вагона. Чужая территория. Кажется, вот-вот одна из длинного ряда дверей распахнется — и вывалившийся из нее мафиози с небольшим автоматом сразу даст короткую очередь. Ковровая дорожка упрямо ползет вбок, прижимая тебя к закрытым дверям. Изредка встретишь одного-двух человек, похожих на провинившихся учеников, изгнанных из класса. Каждый из них стоит против своей двери и с отрешенным видом смотрит в окно поверх занавесок.

Еще один переход над бездной — и ты неожиданно попадаешь в самую гущу людей, народных масс, сограждан, которые решили не оплачивать сомнительный купейный комфорт, ограничивая себя узким кругом общения. Люди везде: со всех сторон, сверху и снизу. Еле успеваешь уворачиваться.

Общий вагон изнутри достоин кисти великого испанского художника Диего Веласкеса или не менее великого Франсиско Гойи. Вот один пассажир, с нижней полки, живописно раскладывает на столике домашние припасы; другой, лежа над ним на животе, отложил раскрытую книгу и в задумчивости наблюдает за быстрой сменой картин родной природы. Необычно много детей, и число их, кажется, увеличивается с каждым днем. Не знаю, как теперь, а раньше дети любили ездить в общих вагонах. Запах, конечно, специфический, зато весело!

Но вот наконец узкий коридорчик, за ним зал. Столики, салфетки, скатерти, вежливый официант. Особый запах борща…

К себе в купе возвращаешься тем же путем. Переходы между вагонами теперь еще опаснее: железные челюсти быстрее мотаются взад-вперед над решеткой шпал. Жизнь в общих вагонах придерживается своего неспешного сценария. Некоторые еще обедают, другие уже кемарят с открытой книгой или журналом на груди. Даже детвора притихла. Коридоры купейных совсем опустели. А вот, кажется, и наш вагон: мужик в пижаме бредет с двумя пустыми стаканами за кипятком. Такая пижама одна на весь поезд.

Обращение «мужик» сегодня звучит панибратски, как простонародная, нарочито грубоватая шутка. В нем слышится беззлобная ирония и нет оскорбительного пренебрежения, как, скажем, в слове «баба». Как-то, когда я работал в вузе, весь наш преподавательский состав должен был пройти медицинский осмотр чуть ли не у десяти врачей. Многие старались занять сразу несколько очередей, в разные кабинеты. Молодой человек, за которым занимали очередь, на вопрос «Кто перед вами?» ответил: «Да тут еще один мужик приходил». Интеллигентную даму, стоявшую в той же очереди, это покоробило, и она посчитала нужным поправить: «Не мужик, а декан заочного факультета!» Слава богу, не прибавила всех остальных его титулов.

А поезд мчится так, как будто освободился, сбросил путы, весь отдался движению! Купе, кажется, уменьшилось в размерах и стало особенно тесным и неприютным. С верхней полки небрежно свесился матрац. Зато столько проехали — и за окном другие места: другие дома, дороги, столбы, небо… Промелькнула сторожка, прогрохотал под колесами и остался позади мостик. Поле, роща, дорога, зацепившись за поезд, поворачиваются на месте, как будто готовы бежать вслед, но сразу отстают. Все быстрее, все дальше!

Помню, едва ли не в первый год своей трудовой деятельности я ехал куда-то по государственной надобности в плацкартном вагоне и попутчиком моим оказался профессор (по крайней мере, он так представился) Московского университета. Судя по возрасту, высшее образование он получил еще до революции и теперь, путешествуя по стране, обвинил меня — и в моем лице все наше юное еще тогда поколение — в невежестве. Ухудшение образования и в то время было актуальной темой для обсуждения. Я не спорил, но профессор не хотел быть голословным.

Вот, например… — говорил он. — Я не задаю вопросов по своей специальности — по математике. А можете ли вы мне сказать, как заканчивается поэма Пушкина «Цыганы»?

Я, как мне казалось, знал и даже попытался отстоять честь своего поколения. Но чувствовалось, что любой ответ будет отвергнут и лучше заранее выбросить белый флаг капитуляции в виде вафельного полотенца. Я мог только втайне порадоваться тому, что разговор не коснулся математики, которая в то время занимала в нашем инженерном образовании положение бедной родственницы. Так, если дифференцирование я худо-бедно освоил, то с интегрированием возникали проблемы. Сейчас, когда я вспоминаю о том, что где-то в подвалах старейшего в Сибири Томского политехнического хранятся ведомости с моими оценками (свой экземпляр я сразу уничтожил), мне хочется пробраться туда и выкрасть злополучный документ.

Могу даже ясно представить себе, как все происходит.

Вот я прячусь с вечера в одном из кабинетов старинного Физического корпуса. В этом здании я когда-то проработал не один год уже после окончания института. В небольшой комнате стояли столы нескольких аспирантов. Мы были молоды, полны энтузиазма, готовы работать круглые сутки и часто досиживали до десяти вечера, пока охранник, закрывавший корпус, не выгонял нас на улицу. Как-то, когда мы проводили длительное испытание образца в печи, нам по очереди пришлось прятаться в зале испытаний. Раскладушка стояла рядом с печью.

Вот охранник проходит по коридору и закрывает на ночь огромные, тяжелые трехметровые двери. Темно, чуть мерцающий свет фонаря, проникая со двора через окна, освещает черные столы, табуреты, бетонный пол. Чтобы спуститься вниз по широкой лестнице, лучше включить фонарик (или подсветку мобильного телефона). Просторный коридор, длинная труба, застоявшийся теплый воздух, какой обычно бывает в подвалах. Неприметная, обитая уже в советское время железом дверь с навесным замком. Сцену проникновения в архив можно представить во всех подробностях. Хотя сегодня дело обстоит намного сложнее из-за камер наблюдения…

Прошлое не исправишь, как бы этого ни хотелось. Оно стало достоянием истории. Позорные страницы бледнеют, стираются, исчезают вместе со свидетелями той поры, далекой, призрачной. Может быть, это единственное благо, за которое нам следует благодарить быстротекущее время.

«И с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю, и горько жалуюсь, и горько слезы лью, но строк позорных не смываю».

О разговоре с «дореволюционным» попутчиком я рассказал своему другу, бывшему однокласснику, с которым мы к тому же попали по распределению в один проектный институт. На что он ответил:

Латынь изучали, а страна отсталая. Народ полуграмотный, нищий.

Так или иначе, получив высшее образование, мы, дети ускоренной индустриализации, отнюдь не чувствовали принадлежности к высокообразованной элите, а, напротив, склонны были гордо заявлять: «Мы университетов не кончали». И вот теперь, на закате дней, оглядываясь на прошлую жизнь свою, думаю иногда, что надо было прожить ее совсем не так… Самое ужасное и трагическое — в том, что прошлое уходит, растворяется, гаснет, а вокруг уже мир иной, непонятный, чужой, чуждый.

А что касается цыган, то раньше их часто можно было встретить на вокзалах, на улицах, в электричках. Чаще попадались цыганки — молодые, в длинных юбках, один ребенок на руках, другой цепляется за подол сзади. Цыганки гадали по руке, делали приворот, предсказывали судьбу. Не раз доводилось мне слышать об удивительной точности их предсказаний.

Цыганята — шустрые, сообразительные, знающие про тебя больше, чем ты сам. Они чувствовали себя хозяевами, собирающими причитающуюся им дань со случайных прохожих:

Куда идешь? О чем так задумался, что не замечаешь ничего вокруг? Какие такие заботы? Остановись, позолоти ручку, будь человеком! Или мы будем презирать тебя, как и всех остальных — таких же жалких жмотов!

Как-то на даче по примеру соседей мы по дешевке отхватили трехлитровую банку меда. Продавец был красноречив, предлагал различные способы проверки чистоты и подлинности своего товара. Мед оказался не краснодарским, а «цыганским». С тех пор, стоило кому-то из нас купиться на какую-нибудь подделку, мы так и говорили: «Цыганский мед». Кажется, не было в округе человека, которого не обманули бы цыгане.

Но пришли иные времена. Мошенников разного рода стало больше, и действуют они более изощренно. Современный мошенник работает обычно с определенной группой клиентов. Он учитывает их психологическое и физическое состояние, активно использует интернет, мобильники, не пренебрегая, однако, и личным общением. Обман зачастую сводится к сеансу психотерапии. По многу лет существуют и процветают целые фирмы жуликов с распределением ролей между сотрудниками. Это позволяет им достичь высокого уровня профессионализма.

Даже странно, что до сих пор в университетах не готовят соответствующих специалистов и не присваивают ученых степеней по весьма важным в настоящее время специализациям «Мошенничество и обман населения на современном этапе» и «Технология обмана». Считаю, что это большой просчет нашего образования. Также вполне уже можно проводить международные конференции по темам вроде «Как нам эффективно облапошить покупателя» или «Методика законного изымания денежных средств у людей преклонного возраста».

Как-то, когда мне в двадцатый раз позвонили из какой-то фирмы, названия которой я не разобрал, и предложили бесплатный осмотр и профилактику пластиковых окон, я вдруг согласился. Собирался посмотреть по интернету названия компаний и цены соответствующих услуг, но почему-то не посмотрел. «Специалист» от фирмы заполнил какие-то бланки и объяснил, что мне очень повезло, поскольку именно сейчас действует особая акция и фирма дает грандиозные скидки. Потом дал мне расписаться. Я зачем-то расписался, хотя уже подозревал, что меня облапошивают и цены, по самым скромным подсчетам, завышены раз в десять. Но зато, как оказалось, я входил в группу, которой положена небывалая (а на деле совершенно мизерная) скидка. Хотел спросить, почему смазка стоит только две, а не десять тысяч, — и не спросил, а вместо этого отдал аванс. Хотел отказаться, но стало стыдно, что так нагло одурачили, — и не отказался…

 

У моста через Иню цыганский табор.

«Цыганы шумною толпой по Бессарабии кочуют. Они сегодня над рекой в шатрах изодранных ночуют».

Несколько веселых ромалэ заполняют тамбур и первые сиденья вагона электрички. Обремененные множеством детей, но неунывающие, они несут заряд бодрости, беспечности, оптимизма.

Любопытный пассажир поинтересовался, где они живут зимой. Оказывается, на юге.

Летом хорошо поработаешь — зимой хорошо отдохнешь!

Как-то в командировке оказался я в городе Горьком, где была гостиница «Нижегородская». Снаружи — обычное пятиэтажное здание из силикатного кирпича. Вполне приличная, по нашим тогдашним понятиям, гостиница. Узенький одноместный номер, рубль двадцать в день. Отдельный номер — редкая удача! Кровать, зеркало, умывальник. Не все удобства, но не беда, не туалетом единым…

Через некоторое время в гостинице остановился цыганский ансамбль. Опытный распорядитель быстро разместил всех по номерам, а к вечеру подошел автобус и артисты отбыли на концерт в какой-то клуб. Возвратились часа через два. Вместо того чтобы рассредоточиться по номерам, закрыть двери и, не привлекая внимания, достать запрещенные кипятильники или спуститься в буфет на втором этаже и взять по паре бутылок «жигулевского» и по две-три сосиски, они собрались во дворе и продолжили петь и плясать уже без зрителей, а исключительно для себя, для своего удовольствия. И постояльцы, окна которых выходили во двор, могли оценить мастерство исполнителей. Вот что значит цыганская душа и бескорыстная любовь к искусству!

Мне нравился Нижний (в те времена еще Горький) — город деловой, рабочий.

«Под городом Горьким, где ясные зорьки, в рабочем поселке подруга живет…»

Вспомнил песню — и так стало вдруг грустно, что кончилась та жизнь, простая, пусть во многом примитивная, но такая бесхитростная и светлая. «Что пройдет, то будет мило». И сколько уже времени прошло с тех пор, пролетело, минуло, кануло в Лету!

…Пять часов, конец смены, а я уже на проходной, один из первых. Но автобусы в заводском районе забиты до отказа, и водители высаживают пассажиров метров за тридцать до остановки. Тут надо быть начеку, чтобы вовремя рвануть, успеть втиснуться в приоткрывшуюся дверь и хорошо надавить, упираясь плечом и лбом в чью-то спину, пока раздвижная дверца не прокатит по твоей спине. Автобус, как объевшийся толстяк, завалившись на правый бок, отходит от остановки…

Кафе напротив театра называлось «Театральное». Один раз при мне его посетила царственная Людмила Хитяева1. Актрису сопровождал подросток в школьной форме. Всем своим видом — ухоженным лицом, сшитой на заказ и хорошо сидящей на ней одеждой — она резко отличалась от большей части тогдашних представительниц прекрасного пола. Конечно, постой-ка полдня у шлифовального или сверлильного станка, покрути ручки!

Ужин в кафе стоил чуть больше одного рубля. Командировочные — два шестьдесят. Около стен нижегородского кремля стоял Чкалов, похожий на средневекового рыцаря в латах. К реке спускалась широкая лестница. В городе было много живописных мест. С обрыва, облепленного домишками свинцового цвета, открывался чудный вид на долину двух рек.

Легко представить, как по деревянным тротуарам ходили мастеровые в рубахах навыпуск, высоких картузах и плисовых штанах, бабы в платках и длинных юбках, с ведрами воды на коромыслах. Вот калитка одного из домов заскрипела, и из нее вышел худой Алеша Пешков в серой рубашонке, заляпанной краской. Вот он пошел по деревянным мосткам к перекрестку, а навстречу ему — элегантная, редкая в этих местах пролетка с известным писателем и знаменитым певцом. Пролетка повернула за угол, мальчик обернулся и посмотрел ей вслед, как будто увидел что-то такое, что заставило его задуматься. Потом повернулся и пошел дальше своей дорогой.

 

А поэма великого русского поэта Пушкина «Цыганы», которая известна каждому грамотному россиянину, заканчивается несколько неожиданно:

И всюду страсти роковые,

И от судеб защиты нет.

 

Наверно, существует много объяснений, как родились и какой скрытый смысл несут эти строки. Может быть, они возникли еще до поэмы и пригодились, когда надо было чем-то ее завершить. То, что поэма написана «неровно», критики объясняют переломным периодом в жизни и творчестве автора.

 

Литература

Всем хорошим, что есть во мне, я обязан книгам.

М. Горький

Литература — один из лучших питомников пошлости.

В. Набоков

Я, возможно самонадеянно, не считал себя полным профаном в литературе. Хотя в первые послевоенные годы в стране с хорошими книгами было не очень благополучно. Типографии едва успевали публиковать труды классиков марксизма. В раннем детстве, когда для меня было слишком низко сидеть за столом на обычной табуретке, ее высоту увеличивали с помощью самой толстой книги, какую я только видел. Книга называлась «Вопросы ленинизма», И. В. Сталин.

Когда я пошел в первый класс, буквари имелись у редких счастливцев, которые остальным казались почти небожителями. Бабушка скопировала для меня часть букваря на прозрачную бумагу, а картинки раскрасила цветными карандашами. Впрочем, отсутствие букваря меня мало смущало: читать я научился еще за год до школы, сидя за обеденным столом напротив веселого ученика-второгодника, с которым бабушка занималась репетиторством. Ученик выглядел неунывающим оптимистом. Он сам и все его учебники были измазаны чернилами. Уроки оплачивались парным молоком. Молоко приносила мать веселого ученика и, глядя на меня, удивлялась, что есть такие дети, которых приходится заставлять пить этот животворящий напиток. Для меня же молоко казалось почти таким же неприятным, как и рыбий жир.

Квартира была тесной, поэтому собрания сочинений классиков, полученные еще в старые времена в виде приложений к журналу «Нива», лежали в сундуках. К началу моего школьного образования мы переехали в новую квартиру, и книги наконец удалось разместить в шкафах. Там были сочинения Писемского, Вересаева, Чехова, Андреева и даже иностранных и, видимо, популярных когда-то у нас авторов Гамсуна и Метерлинка. Часть книг была переплетена, а некоторые — например, сочинения Бунина — хранились в виде обтрепанных журналов с изображением поникших ветвей какого-то дерева на пожелтевшей обложке. Некоторые страницы так и остались неразрезанными. Среди книг был толстый том «Истории Российской империи» с чудесными гравюрами. На одной из них был запечатлен момент утопления поверженного изваяния Перуна, которое, как мне сказали, было из чистого золота. Отказ от старой веры — и концы в воду.

Некоторые книги я получал, меняясь со сверстниками. Один из них дал почитать «Мальчика из Уржума», другой обещал роман «Принцинищий». Это название звучало завораживающе и таинственно, потом оказалось, что это три слова. Но сама книга не принесла разочарования.

Странно было читать литературные шедевры того времени, удостоенные Сталинской премии первой степени, такие как «Кавалер Золотой Звезды» или «Белая береза». Казалось, что не было великой русской литературы рубежа девятнадцатого и двадцатого веков. В пятидесятые годы опубликовали шеститомник Бунина, это был прорыв, но до Набокова так и не дошли.

Литературу одно время у нас преподавала энергичная, коренастая и как бы слегка вросшая в землю Ирина Николаевна. Если бы не фигура, ее можно было бы назвать русской красавицей. Ее румяному лицу очень пошел бы кокошник. Так и слышу ее громкий, с легкой хрипотцой голос, призывающий к вниманию во время моего ответа по повести Пушкина «Дубровский». Отвечал я на отлично, поскольку сыпал дословно: «Но за лучшее почиталось следующее…» Как сказано: «почиталось»! Не Пушкину же ставить тройку. Это было бы уже за гранью.

В последних классах нам повезло меньше. Занятия вела супруга директора. Сидеть на уроке было скучно. Сначала писали план: введение, основная часть, заключение. Основная часть делилась на подпункты: а, б, в… Придумать подпункты было сложно.

Как-то у доски мне пришлось разбирать стихотворение Лермонтова «Люблю Россию я, но странною любовью…». Единственной чертой, характеризующей данное произведение, я смог назвать патриотизм.

Часто после звонка на урок возникал небольшой беспорядок, который сопровождался просительными выкриками: «В лицах! В лицах!» Иногда, к всеобщей радости, преподавательница соглашалась, и урок начинался с распределения ролей одной из пьес Островского или Чехова. Роли распределяла сама учительница. Избранные, человек десять-пятнадцать, выходили к доске и выстраивались полукругом. У каждого в руках была толстая книга. Большая часть класса, и я в том числе, наслаждалась свободой. Такой урок нравился нам гораздо больше обычных.

Ради справедливости следует отметить, что не все учителя так пренебрежительно относились к моим артистическим способностям. Так, учитель истории Александр Михайлович Мазаев (кроме истории он вел также предмет под названием «Конституция СССР») сочинил революционную феерию, предназначенную к исполнению в канун какой-то особенно знаменательной даты, возможно, к тридцать седьмой годовщине Октябрьской революции. Феерию исполняли в спортзале при большом скоплении народа. У нас тогда было пять параллельных классов. После нашего «Г» (это обозначение служило постоянным поводом для шуток) был еще «Д». Мне автор доверил роль ведущего, на которую приходилась добрая половина всего текста. Следуя советам домашних, я научился читать громко и с пафосом.

В начале представления свет в зале был погашен и только на сцене, передо мной, горела настольная лампа, освещавшая тетрадь с текстом. К сожалению, сейчас не помню из него ни слова. Остальные роли исполняли ученики других классов. Я читал громко, как меня учили во время репетиций, и, кажется, не подвел. Спектакль украсило выступление юной учительницы (жалко, что она не вела у нас занятий), которая чудесно продекламировала стих Лермонтова, «облитый горечью и злостью».

Александр Михайлович был одним из коммунистов-романтиков и считал, что высокая цель все оправдывает, а мы были его единомышленниками. Он настолько доверял нам, что иногда был излишне откровенен. Так, когда после Сталина на первые роли выдвинулся сначала Маленков, а потом Хрущев — причем ни тот ни другой не пользовались достаточным авторитетом, да и выглядели непрезентабельно, — Мазаев посетовал, что в высшем эшелоне, собственно, не из кого выбирать. Тем более, по его словам, первым лицом должен был быть русский. Рассказывая о марксизме, он с некоторым сожалением доверительно поведал нам, что Карл Маркс был евреем. Такой вот несколько прискорбный факт, но истина превыше всего. Партия не скрывает это досадное недоразумение, сходное с появлением внебрачного ребенка: вроде бы пора отбросить предрассудки и радоваться, но осадок все-таки остается. Что поделаешь: и на солнце есть пятна. Учение Маркса всесильно, потому что верно.

…Мужская школа, шестой или седьмой класс, третья смена. Последний урок, на улице темно. Машин нет, зато много прохожих, что спешат домой со службы. А кто-то уже пришел, зажигает свет, снимает пальто, валенки, стряхивает снег с воротника и папахи из серого каракуля, заглядывает на кухню. Жена тоже уже пришла, подогревает суп, режет хлеб. Темные силуэты зданий оживают. «Вот и окна в сумерках зажглись…» А уроки еще не кончились: не математика, конечно, а черчение, география или история. Афины, Спарта, Рим, Византия… Самые счастливые часы моей школьной жизни! Спартанцы в красных плащах. Когорты, императоры. Столетняя война. Пипин Короткий.

Александр Михайлович сидит передо мной на крышке парты. У него узкий нос, худое лицо в склеротических прожилках, глаза светлые; темные волосы зачесаны назад ровной грядой между залысинами. Его нетрудно представить в сияющем на солнце высоком шлеме и легкой белоснежной тунике. Рим, легионеры, всадники, колесницы. Ганнибал, боевые слоны. «Карфаген должен быть разрушен». Это иной мир — завораживающий, красочный и интересный. Слушаю с восторгом, смотрю неотрывно и настолько пристально, что голова Александра Михайловича как будто начинает сжиматься, усыхать. Вот она уже размером с высушенную голову врага, которую индеец привязывает к своему седлу…

 

Помню, в пятом классе меня прикрепили (это слово тогда означало нечто среднее между «попросили» и «обязали») к однокласснику с тем, чтобы я помог ему осилить математику. Фамилия одноклассника была Жигунов, имени его не помню. Думаю, он не обидится, если я назову его Витя. Это был полноватый, белотелый и несколько женственный молодой человек. Трудно было найти ученика, который бы так мало знал и так слабо стремился узнать что-либо из математики. Вершиной карьеры он считал должность киномеханика и уже твердо наметил шаги для осуществления своей цели. После седьмого класса он хотел поступить на курсы киномехаников.

Жил Витя в одноэтажном бревенчатом доме с завалинкой, сразу за школой. Сегодня этого дома, как и нескольких других, что стояли рядом, давно не существует. Школа, ныне престижная гимназия, значительно расширила свою территорию.

Мне часто вспоминаются тихие улочки моего детства. Одно- и двухэтажные дома, деревянные тротуары, крашеные ворота, рядом калитка, палисадник, скамейка… Ни людей, ни машин. Изредка выйдет хозяйка высыпать золу к дороге да проедет, сидя на задке и полуобернувшись вперед, мужик на пустой телеге. Жалко, что почти не сохранилось фотографий той, еще недавней, тихой провинциальной жизни, в которой, казалось, был скрытый, важный в своей обыденности смысл. Картины прошлого оживают в памяти с трогательно-щемящей болью. Все прошло. Незаметно, быстро, безвозвратно…

В бревенчатом домике, стоявшем сразу за школой, я сидел с моим другом за небольшим столиком у окна. Солнечный свет, просеянный сквозь листья сирени, падал на тетрадный лист в клеточку. На листе чудным образом возникали изогнутые линии: парабола, гипербола, эллипс… Интересно, почему график гиперболы совсем не связан со значением этого слова в литературе?

Виктор обещал покатать меня на лодке и спрашивал, умею ли я грести. Я решил, что, наверно, не умею, так как ни разу еще не пробовал. Тогда он сказал, что во время плавания я должен буду развлекать гребцов какими-нибудь историями. Я даже задумался над тем, что можно противопоставить пению сирен сладкоголосых, но, к сожалению, и занятия, и мысли о предполагаемом путешествии постепенно сошли на нет. На лодке я так и не прокатился, да и результаты моего репетиторства, видимо, были далеко не так блестящи, как этого хотелось бы, так что своего подопечного я скоро потерял из виду. Надеюсь, что он смог осуществить свою мечту и стал киномехаником, а память о параболе осталась смутным воспоминанием на бессознательном уровне и не беспокоила его ни во сне, ни наяву.

 

С раннего детства любой взрослый, с которым тебя знакомили, непременно спрашивал: «А кем ты хочешь быть, когда вырастешь?» Остроумным считался ответ «дворником» или «поваром». Позже мы с другом постоянно спорили, кем лучше стать, летчиком или моряком, причем если в какой-то день я ратовал за летчика, а мой друг — за моряка, то на следующий все изменялось: я приводил доводы и превозносил моряков, а мой товарищ — пилотов. И не было такого случая, чтобы мы пришли к единому мнению.

Потом мы уже не знали, кем хотим стать, или из суеверия скрывали свои пристрастия. Но некоторые, такие как Витя, не стеснялись и открыто объявляли о своем выборе, а один из одноклассников, по фамилии Ерофеев, прямо говорил о своем намерении стать журналистом или писателем. И нет ничего удивительного в том, что именно ему было предложено прочитать на уроке литературы несколько стихотворений полузапрещенного в то время Сергея Есенина, который попал в разряд «нежелательных» вместе с Бальмонтом, Соллогубом, Надсоном.

Этих поэтов если и издавали, то почти нелегально, в местных издательствах, хотя то одного, то другого периодически извлекали из ящика, как куклу в театре Карабаса-Барабаса, чтобы отряхнуть от нафталина, снабдить ярлыком и публично выпороть. Есенин не считался таким идеологически вредным, как Булгаков или Пастернак, он относился к разряду искренне заблуждавшихся, недопонимавших: «С того и мучаюсь, что не пойму…» Кабацкая лирика, кулацкие настроения, и вообще…

В четвертом классе с нами учился однофамилец великого поэта. Как-то в хрестоматии я прочитал стихотворение «Озябли пташки малые, голодные, усталые, прижались у окна…» с указанием автора. В классе я поделился своим открытием с нашим Есениным, и тот ответил, что это для него не новость. Лет через шесть мой товарищ Шоня Быков, который не терял связи со многими одноклассниками, сказал, что нашего Есенина судили за то, что он со товарищи взламывал телефоны-автоматы. Много ли можно было заработать таким образом?

«Как же вы старушку за один рубль убили?» — «Сто старушек — сто рублей».

Будущий литератор (он был тезкой одного ставшего позже известным автора) Ерофеев даже внешне отличался от остальной серой массы соучеников: носил необычно длинные волосы, белый шарфик а-ля Вознесенский. Пижонство ему дорого обошлось: морозы в Сибири в то время были не в пример суровее нынешних, а так как зимой он ходил в обычной пестрой кепке, то однажды жестоко поплатился за это, обморозив уши. Можно сказать, принес их в жертву. Уши распухли и стали походить на сибирские пельмени.

Но в тот период, о котором идет речь, уши были в нормальном состоянии. И вот будущий литератор вышел к столу и узнаваемым жестом пригладил правой рукой темные волосы на виске.

Ты жива еще, моя старушка? — произнес он с характерным придыханием.

Никто не откликнулся.

В целом урок, посвященный большому, можно даже сказать, великому русскому поэту Эс Есенину, прошел великолепно. Жалко, что мало уже осталось свидетелей этого незабываемого события. «Кого уж нет, а те далече…»

 

Странно, но собрания сочинений Толстого у нас дома не было. Позже появились два тома рассказов с надписью: «Ученику такого-то класса за успехи в учебе и примерное поведение». А первое мое знакомство с творчеством Льва Толстого произошло при курьезных обстоятельствах.

После окончания мной первого класса бабушка загорелась идеей преподнести подарок от всех родителей нашей учительнице. За свою жизнь она многим подарила серебряные подстаканники. Они были самые разные: сплошные, ажурные, золоченые, с чернью. Перед вручением адресату подстаканник отдавали граверу для выполнения памятной надписи. Например: «Дорогой Евгении Карповне от благодарных учеников 1-го “Г” класса 18-й школы. 20.V.1947».

Подстаканник торжественно возлежал на шелковой подкладке в большой праздничной коробке, как почивший вождь в дорогом гробу. Подарок бабушка купила на свои кровные, а потом по списку собирала деньги с других родителей.

По одному из адресов она послала меня. Я добросовестно выполнил поручение, а так как карманы в моей одежде не были предусмотрены, денежную купюру от сознательной мамы пришлось держать в руке.

День был жарким, а улица — длинной. Вдоль дороги, на месте теперешних многочисленных автомобильных стоянок, росли тополя. Не жалкие сегодняшние обрубки, подобные тем инвалидам, что раскатывали одно время после войны на досках с подшипниками вместо колес, а высокие, статные красавцы гренадеры. Грязноватый тополиный пух лежал по обочинам. Телеги со стуком катились по булыжной мостовой. Изредка попадалась серая полуторка ГАЗ или зеленая трехтонка ЗИС. За два квартала до дома ко мне привязался было коротконогий Шарик, но довольно быстро к нему пришло понимание никчемности этой затеи; он приостановился, как бы раздумывая, и нехотя потрусил обратно.

Никто на меня не нападал, но в конце пути оказалось, что денежная купюра таинственным образом исчезла, словно растворилась в воздухе. Возвращаться и искать ее было бессмысленно. Придя домой, я почему-то соврал, что мать ученика якобы отказалась заплатить, сказав: «Сейчас денег нет. Отдам с получки». Это была совершенно бессмысленная импровизация, возникшая на ходу помимо моей воли. Еще за секунду до того, как открыть рот, я не собирался никого обманывать. Ведь я не боялся наказания и понимал, что позорное разоблачение неминуемо последует через один-два дня.

Все так и произошло. Бабушка, которая еще в царское время окончила училище с правом преподавания в начальной школе и даже проработала там полтора года до своего замужества, в качестве наказания не придумала ничего лучше, чем заставить меня прочитать один из морализаторских рассказов Льва Толстого. Рассказ содержал исповедь закоренелого преступника, рассказанную им самим. По мнению преступника, которое, очевидно, совпадало с мнением автора, все начинается с малого. Малым в рассказе была кража завалившегося за диван казначейского билета. Этот поступок предопределил дальнейшее моральное падение рассказчика и превращение невинного ребенка в матерого преступника. Назидательная проза меня не впечатлила: мешало искусственное построение и излишняя прямолинейность истории, грубо замаскированной под правду. Единственным достоинством этого текста была его краткость. Тогда я еще не знал, что автор — великий и единственный в своем роде.

«Война и мир», жизнь и судьба. Не помню точно, в седьмом или восьмом классе я прочитал значительную часть этого произведения. И потом не перечитывал много десятилетий. Но что бы я еще ни читал, какие бы фильмы ни смотрел, кажется, оно всегда было рядом. Книга оказалась волшебной шкатулкой: стоило раз ее открыть, как открывался целый мир, более живой и полный, чем окружающая действительность. Этот роман отличался от других, читанных ранее, он удивлял, как может удивить объемное изображение по сравнению с обычной картиной. И это несмотря на некоторую корявость текста (Бунин писал, что ему хотелось переписать роман Толстого заново, отредактировать). Литературные герои были живыми людьми, более живыми, чем реальные окружающие. Казалось, ты знаешь их лучше, чем кого-то из твоего круга, лучше самого себя. Им сочувствуешь, сопереживаешь больше, чем живым людям. «Над вымыслом слезами обольюсь…»

Тогда, находясь под магией прочитанного, я взял общую тетрадь в картонном переплете, с желтыми рыхлыми страницами, разлинованными фиолетовыми линиями, и попробовал описать свои впечатления. Исписал листа два, и тетрадь начала разваливаться, а вскоре вообще куда-то исчезла. Конечно, я не мечтал о славе первооткрывателя, но почему-то захотелось высказаться, выразить свои, пусть и несколько наивные, суждения. Может быть, в какой-то степени приобщиться: мол, и мы не лыком шиты и свое понимание имеем.

Шли годы, но эта книга не покидала меня. Граф Толстой, несомненно, гордился своим титулом и принадлежностью к элите тогдашнего общества. Не случайно все главные герои, включая записных злодеев, графы или князья. У положительного героя должен быть достойный противник.

Что же делает героев романа живыми? Возможно, это внутренние диалоги, споры между теми «я», что находятся внутри каждого человека. Разлад между мыслями и действиями. Внутренние противоречия приводят к странным и нелепым поступкам, гибельный результат которых всем, и в первую очередь самому герою, ясен заранее. Пьер Безухов заранее знает, к чему приведет его женитьба на Элен. Николай Ростов знает результат своей карточной игры с Долоховым. Сколько раз мы сами попадались на удочку мошенникам и делали опрометчивый шаг, как под гипнозом, вопреки внутреннему голосу разума! Так и хочется вмешаться, предотвратить. И Толстой идет тебе навстречу в эпизоде с Наташей Ростовой.

Человек ведет себя как безумец, вопреки логике, как будто назло самому себе. Внутренний разлад, жестокий суд одного «я» над другим. Судья и прокурор в одном лице. Приговор и наказание. Наказание как справедливая кара за подлость и глупость в прошлом, настоящем и будущем, позволяющая на время заглушить стыд, который жжет изнутри. Но здесь же и хитрость — синдром жертвы. Смотрите: таков этот мир, страдаю безвинно, чужой на этом празднике жизни.

 

После восьмого класса я попросил родителей устроить меня на лето рабочим в геологическую партию на Горном Алтае. Там на некоторое время меня прикрепили к геологу по фамилии Прокопцев. В мои обязанности входило сопровождать его на маршруте, носить рюкзак, отбивать с помощью геологического молотка образцы, разводить костер и готовить еду. На первый взгляд, обязанности несложные, тем более что в меню широко использовались концентраты: в основном гречневая или рисовая каша в виде прессованных брикетов. Проблема была в том, что палатка стояла на высоте альпийских лугов, где рос только кустарник и карликовые деревца, которые приходилось резать ножом. Хорошо, что у моего начальника, лишившегося глаза из-за ранения на фронте во время Великой Отечественной войны, было несколько трофейных ножей, в том числе длинный тонкий кинжал шириной всего около сантиметра (отличное оружие диверсанта: он так легко протыкал кожу) и второй — настоящий «мессер» в ножнах. На рукоятке орел и свастика, а на лезвии готическим шрифтом выгравировано: «Alles fьr Deutschland»2.

Дров как таковых не было, и поэтому разжечь костер, поддерживать огонь, а тем более вскипятить воду стоило больших усилий, что во многом омрачало мое существование. Каждое утро после завтрака мы поднимались по тропе к перевалу, где мой начальник описывал, зарисовывал и фотографировал обнажения (в данном случае это чисто геологический термин), а я откалывал образцы. Образец должен был иметь свежие сколы, так что эта операция требовала определенного навыка. Пронумерованный и завернутый в бумагу, образец отправлялся в мой рюкзак. Иногда мы спускались в деревню, чтобы закупить продукты, помыться в бане и увидеть людей. На радостях, что я могу использовать хорошие дрова, я разводил в бане такой огонь, что вода в котле закипала.

Для доставки грузов в наш лагерь мы брали в колхозе пару лошадей. Груз был небольшой: килограммов по сорок-пятьдесят на каждую. Поднимались по узкой лесной тропе вдоль крутого склона. Внизу шумел ручей. Лошадки шли совершенно спокойно, с отрешенным видом, их мысли были где-то далеко, выше гор, как у тибетских монахов. Домой, под гору, они спускались несколько веселее.

Как-то во время подъема к лагерю лошадь, которая шла сзади, отвязалась, но не воспользовалась кратковременной свободой и не убежала вместе с притороченными к ней тюками, за что я ей был премного благодарен. Лошадь эта была среднего роста, каряя3 с черной гривой. Большие блестящие темные глаза смотрели с невозмутимым спокойствием. Может быть, ее потомки до сих пор ходят по горным тропам.

Разумеется, такое описание лошади довольно примитивно, плоско. Не годится даже для черно-белого кино. А вот как описывал лошадей Бунин: «…и были они все красавицы, могучие, с лоснящимися крупами, коснуться которых было большое удовольствие, с жесткими хвостами до земли и женственными гривами, с крупными лиловыми глазами, которыми они порой грозно и дивно косили, напоминая нам то страшное, что рассказывал нам кучер: что каждая лошадь имеет в году свой заветный день…» Перенасыщено, перегружено, зато объемно, красочно, выпукло. И действительно, когда стоишь возле лошади, так и хочется ее погладить по гладко-ворсистой теплой коже, а в блеске глаз можно уловить что-то фиолетовое, лиловое. У Бунина и грязь может быть фиолетовой, а голова жирафа, как лошадиная грива, — женственной.

Шеститомник Бунина вышел в конце пятидесятых без основного труда — романа «Жизнь Арсеньева». Тем не менее это издание было прорывом, началом признания отвергнутых было корней своих. В официальной прессе поспешили оправдаться. В «Огоньке» Илья Груздев привычно сетовал на непоправимую ошибку Бунина-эмигранта, талант которого якобы померк, лишившись живительных соков родной земли, и на то, каким ущербным стало творчество писателя в последние годы. Несомненно, в случае Бунина желаемое выдавалось за действительное. Но если взять творчество Довлатова, то приходится только удивляться, насколько оно стало более примитивным после его эмиграции.

В поле оставалось достаточно времени для философствования. Я, как это и полагается в юном возрасте, критически относился к официальной морали. Молодым близок нигилизм, отрицание авторитетов и прошлого опыта. Нет людей бескорыстных, благородных, самоотверженных и великодушных, есть эгоисты, играющие на публику. В словах одно притворство, в поступках — материальный интерес. Человек честен, не обижает слабых, соблюдает определенные правила — потому что боится наказания или упивается своим благородством. За свое примерное поведение он надеется в дальнейшем получить достойную компенсацию, заслужив благосклонность начальства или божественных сил. В первом случае это выгодная должность, а во втором — райская жизнь. А часто у людей просто нет возможности проявить свою порочную натуру. Что может украсть человек, который моет туалеты?

Свою философию я свел к одной фразе: «Все условно».

Мой друг Слава Ч., которого я посвятил в эту теорию, позже рассказывал, как он поведал ее нашему товарищу Кузе, наивному толстячку, на удивление похожему на Карлсона, появившегося намного позже. Кузя как раз сидел за столом и обедал.

Я ему говорю: «Все условно». Он даже жевать перестал: «То есть как — условно?!»

Павел Петрович Кирсанов, один из героев знакового тургеневского романа «Отцы и дети», говорит: «Молодые люди обрадовались. И в самом деле, прежде они просто были болваны, а теперь они вдруг стали нигилисты».

 

В шестидесятые годы мы неоднократно слышали критику в адрес таких авторов, как Булгаков, Пастернак, Платонов. Самиздат и зарубежные издания для нас были недоступны, так что их произведений мы не читали, но названия были хорошо известны, поскольку они часто упоминались в обвинительных статьях того времени. Судить о том или ином произведении можно было только по названию, полагаясь на свое воображение.

Например, «Мастер и Маргарита». Слово «мастер» было хорошо знакомо: сразу после института многие начинали работать мастерами на стройке или в цехах машиностроительных заводов. И воображение рисовало следующую картину.

От проходной асфальтированная дорога, мимо литейного и дальше к первому механическому. Подстриженные кусты, чахлые деревца, газоны. Из приоткрывшихся высоких ворот выезжает юркий электрокар.

В воротах тяжелая дверь, ведущая внутрь. После яркого солнечного света легкий сумрак, гудят станки, изредка ухает молот. Железная лестница поднимается на антресоли, там инструментальный склад, стеллажи. На столе журнал, заляпанный грязными руками, фикус в синей эмалированной кастрюле. Лампочка без абажура. Маргарита в распахнутом рабочем халатике. Верхняя пуговица на кофточке, вероятно по забывчивости, расстегнута; локоны выбились из-под косынки, совсем как у одной известной зарубежной актрисы. Тлетворное влияние буржуазного Запада.

В инструменталку понуро входит Ученик, высокий и немного нескладный.

Марго:

Опять сверло сломал? Да на тебя не напасешься, пятое уже с утра! В следующий раз Мастеру пожалуюсь.

Ученик еще больше горбится и еще более понуро выходит, сталкиваясь в дверях с Мастером. Мастер с усиками, глаза маленькие, бегающие — тот еще жук, сразу видно. Клейма ставить некуда. Мошенник или шпион — возможно, американский. Волк в овечьей шкуре. А Ученик — изобретатель, новатор, разрабатывает новую конструкцию винтового сверла.

Мастер с помощью Маргариты пытается помешать, навредить, остановить наше неуклонное движение вперед, и та выдает сверла, закрученные не в ту сторону. Но и здесь не все так просто. Маргарита, в общем-то, неплохая. Учится в школе рабочей молодежи, комсомолка, участвует в ленинских субботниках. Немного легкомысленна, вот и оступилась, попала в сети матерого рецидивиста, может быть, даже шпиона. Мастер ее или запугал, или обещал помочь материально, а у нее мать больная и ребенок. А в профсоюзной организации черствая, наглая тетка с фиксой, постоянно по профилакториям и курортам по льготным путевкам вне очереди. Вот Марго и пошла не по тому пути…

Да и какая она Марго, на самом деле — Маша, нашей, рабочей закваски, и дед у нее Смольный штурмовал. А косы она остригла, чтобы лекарство купить для больной матери. Товарищи прошли мимо, проморгали, не проявили человеческого внимания, чуткости. Но такие фокусы у нас не пройдут! Сознательные граждане и соответствующие органы начеку.

Вот и пионер Петя, сосед по бараку, уже пять дней как что-то заподозрил, сразу просверлил дырку в деревянной перегородке между комнатами и, часто даже не снимая красного галстука, ведет скрупулезное наблюдение, особенно по вечерам, вместо того чтобы спать, как все остальные дети. Петя, конечно, романтик, сам хочет разоблачить преступника и спасти Маргариту. А надо было сразу в органы.

Что касается органов, то и они не дремлют. Мастера давно разрабатывают, от самой границы, когда он только реку переплывал, притворившись бревном. Он, конечно, попытается улизнуть: усы уже сбрил, напялил парик, вырядился а-ля интеллигент старой закалки с моноклем на шнурке. Даже говорить стал с прибалтийским акцентом. Но не тут-то было! Граница на замке, Карацупа не дремлет. Вскрылась вся сеть: завскладом разводит спирт, предназначенный для протирки деталей, а бухгалтер вписал свою тещу в липовую ведомость, оформив уборщицей, и вместо подписи ставит крестик.

Почему роман Булгакова запретили, по-прежнему не ясно, но, наверно, правильно. Это вам не Есенин, тут уж недопониманием не отделаешься.

А «Доктор Живаго»? Во-первых, доктор, интеллигент в пенсне и с бородкой. Холостяк. Часы в жилетном кармане на цепочке. Желтый жилет, подруга Жаннет, модный жакет — креп-жоржет. «По вечерам над ресторанами…» Мелкобуржуазный элемент, да и фамилия какая-то неопределенная. Кто он такой? Вот, например, у Фадеева — Левинсон. А тут ни то ни се, ни рыба ни мясо, и весь какой-то скользкий. В общем, тоже правильно, что запретили.

В шестидесятые годы вышли книги Олеши «Ни дня без строчки» и «Книга прощания», а позже — повести Катаева. Бессюжетная проза. Оказалось, можно писать проще, без «многоплановости мышления и космической синхронизации». Хорошая книга, как и музыка, прежде всего поражает своей необычностью, новизной. И тогда думаешь в восхищении: вот это да, оказывается, и так можно! Да ты и сам что-то такое подозревал, видел, оно существовало, жило, носилось в воздухе. Кто-то должен был это сказать в конце концов, не важно кто. А если запишешь на память, то потом можешь случайно приписать себе и даже возгордиться своим умом и умением выразить мысли с такой силой, в такой изящной форме, что и сам от себя этого не ожидал. Хотя закрадывается сомнение: что-то уж слишком гладко…

Человек — это то, что он прочитал за свою жизнь. Можно, конечно, прибавить: прослушал, просмотрел. Что раньше: слово или жизнь? Кто ты — художник? Мастер? Творец? Что влечет нормального человека к перу, перо — к бумаге? Что оправдывает затраты сил, времени? «Нет, весь я не умру: душа в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит…»

Побуждение к писанию, как и ко многим другим видам деятельности, инстинкт выживания в специфическом, чисто человеческом иллюзорном представлении о том, как можно обмануть судьбу. Продлить существование. Заслужить бессмертие. Вечный спор живого организма с природой. Наивная, но такая необходимая надежда на перевоплощение, на продолжение жизни. Я жил, я живу, я буду жить. «Нет, весь я не умру…»

Есть много хитроумных способов обмануть самого себя: религия, философия, искусство. Придумать, создать, написать. Такого еще не было. Хоть не ты, но имя твое. Звук тающий. Самообман, инстинкт.

«Ах, обмануть меня не трудно…»

 

Музыка

Слова иногда нуждаются в музыке, но музыка не нуждается ни в чем.

Э. Григ

В те далекие годы прошлого столетия жили мы в маленькой однокомнатной квартире деревянного двухэтажного дома. В единственной комнатке стоял письменный стол, две кровати, посудный шкаф с нишей посередине. Против стола — старинный немецкий инструмент с медными подсвечниками, резьбой в виде орнамента и двух колонн по краям.

Пианино занимало около четверти площади комнатки. За все время я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь садился за инструмент или хотя бы открывал его крышку. Тем не менее о его продаже никто и не помышлял. Это был священный алтарь несбывшихся надежд. Признак интеллигентности. Мама когда-то в детстве окончила музыкальную школу, и у нас много лет лежали десятки нотных альбомов, которые, как и книги, теперь никому не нужны.

В простенке между окнами висел черный конусообразный репродуктор. По радио часто передавали музыку. Музыка звучала с экрана в кино. Она то незаметно вплеталась в действие какой-нибудь нелепой комедии, то выступала на первый план в виде патетической оратории в патриотической драме.

С самых юных лет и до пятого класса меня воспитывала бабушка. В то время обучение ребенка музыке в средне- и высокоинтеллигентных семьях считалось делом если не обязательным, то вполне обыденным. Поэтому уже в мои шесть лет встал вопрос о музыкальном образовании. Но тогда я проявил несвойственную мне в дальнейшем твердость и отстоял свое право оставаться музыкально безграмотным человеком. Один раз бабушка, вероятно для очистки совести, попросила учительницу немецкого языка Стефанию Фердинандовну проверить мой музыкальный слух. Та сказала, что слух, безусловно, есть, но как-то недостаточно восторженно, и постепенно разговоры о необходимости обучения меня музыке сошли на нет.

Родители в это послевоенное время работали в Германии. Оттуда приходил багаж, в том числе новое пианино с круглой вращающейся на винте табуреткой, детский аккордеончик и даже рояль, который не помещался в нашей тогда уже двухкомнатной квартире. Какое-то время он простоял у соседей, а затем его пришлось продать в срочном порядке.

В общем, попытка сделать из меня культурного, всесторонне образованного человека потерпела крах. Позже моя юношеская самонадеянность простиралась до того, что я вслед за другими сверстниками говорил, будто классическая музыка несовременна и стала чем-то искусственным и архаичным. То, что ее поддерживали власти, в противовес джазу, свидетельствовало не в ее пользу.

 

Снег в те годы не вывозили, и к весне вдоль улиц тянулись белые горные хребты. Нетронутые сугробы в палисадниках рождали ощущение спокойной основательности. В марте поверхность сугробов слегка оседала, на ней появлялась кружевная свадебная вуаль. В погожие деньки начиналось обильное таяние. Это был веселый, захватывающий праздник, праздник перемен. Солнце слепило глаза, отражалось в лужах. За ночь все подмерзало, лужи покрывались тонкой коркой льда. В некоторых местах его можно было пробить каблуком. С крыш свешивались длинные «стеариновые» сосульки. Вода с них капала в чистые песчаные лунки, и если прислушаться, то можно было услышать звуки оттаивающей музыки Грига. В конце апреля ледоход — это настоящая симфония.

Несколько раз под предлогом пропадающего билета меня отправляли на концерты в консерваторию. Помню один из них. Темперамент гастролирующего пианиста поражал. Он был сродни темпераменту некоторых драматических артистов, таких как Николай Симонов4 (известный по кинофильму «Овод» пятьдесят пятого года). Сидеть и спокойно слушать музыку было тяжело, хотелось двигаться, куда-то идти, бежать, валяться по полу. Удержать могли только ручки кресла.

Что касается необычных ощущений от музыки, то не всегда они определялись мастерством исполнения. Иногда приятно было послушать небольшой полупрофессиональный оркестрик, развлекающий публику между киносеансами. Как-то в Томске, уже в студенческие годы, я попал в кинотеатр имени Черных. Он располагался далеко от места моего постоянного обитания в старинном здании начала двадцатого века, из красного кирпича, в псевдорусском стиле. В оркестре, игравшем между сеансами, я узнал своего бывшего одноклассника Серю Сачкина (который проучился в нашем классе года три), он там был в качестве первой и единственной скрипки.

Бывших одноклассников, как известно, не бывает. Мы успели даже поговорить: оказалось, он тоже учится в Томске, в музыкальном училище. В школьные годы Серя жил в «доме артистов» недалеко от школы. Во время войны там нашли приют некоторые известные деятели культуры, например Соллертинский, которого позже так живо изображал Андроников.

Через несколько лет в центре нашего родного города я снова встретил Серю Сачкина. Он прикорнул на скамейке, несколько газет под боком обеспечивали необходимый уровень комфорта. Хорошо было бы написать, что его голова покоилась на футляре от скрипки, но сегодня я в этом не уверен, и мне бы не хотелось вводить кого-либо в заблуждение, пусть даже непреднамеренно. В выражении лица одноклассника, с оттопыренными губами и наивно открытыми глазами, было что-то ангельское, так что легко представить, что голова его висела в воздухе без всякой опоры, но так, как будто опиралась на подушку.

Я присел на скамейку. Мое появление Серю Сачкина совсем не обрадовало. Наверно, он чувствовал, что скамейка не совсем обычное место для ночного отдыха и то положение, в котором он оказался, требует какого-то объяснения. А кому понравится что-то объяснять и оправдываться? И он только обиженно пробормотал: вот, мол, до чего довели… Кто и зачем довел, осталось неизвестным.

В «доме артистов» жил еще один наш одноклассник, Жора Беляев, красавец с небрежно-доверительной улыбкой, сын артиста. Он был на голову выше нас и года на два-три старше (нам тогда было по одиннадцать). Вот он, Жора, стоит на давней фотографии, небрежно завалившись влево, со своей неотразимо чудесной улыбкой Дориана Грея. «Чему улыбаешься, Жора?» — спросить бы его теперь, через шестьдесят с лишним лет. (Слово «шестьдесят» хочется вычеркнуть, это так много для одной жизни.) От своих сверстников он отстал в учебе вследствие того, что сбегал из дома и как-то всю зиму прожил в сторожке у бакенщика. О том, что делает бакенщик зимой, можно только догадываться.

Торцом школа выходила на улицу Романова, напротив был «дом артистов». Свое название улица получила в честь большевика, погибшего от рук белогвардейцев. Несмотря на это, она, как и большая часть остальных улиц, была немощеной, и весной на ней как раз около школы образовывалась огромная лужа. В этой луже мы пускали кораблики — обычно куски коры, заостренные с двух сторон. Кораблики выталкивали на середину лужи и потом швыряли в них камни и «половинки» (так называли обломки кирпичей). Там я в первый раз и встретил Жору Беляева. Позже, когда я напомнил ему этот легкомысленный эпизод, Жора только улыбнулся с деланым смущением: мол, ну позволил себе, впал в детство, с кем не бывает.

Это был прирожденный артист: высокий, красивый, ироничный. Для него надо было писать сценарии. Обаятельный, невозмутимый, смелый. Ему удалось приструнить даже главного из наших «блатных».

«Блатными» считались трое-четверо учеников, якобы имевших отношение к какому-то хулиганскому сообществу, с членами которого было лучше не связываться. Обычные школьники опасались задевать кого-нибудь из «блатных», поскольку знали, что те связаны круговой порукой. Такие «блатные» были в каждом классе. Они носили пионерские галстуки, и в семьях, возможно, и не подозревали об их особом статусе. Мафия, юношеская «коза ностра». Впоследствии, по свидетельству нашего одноклассника Шони Быкова, который был в хороших отношениях как с «блатными», так и простыми «смердами», все эти ребята попали в тюрьму и рано покинули этот свет.

Беляев не был «блатным». Он был смелым и кое-что повидал в жизни, несмотря на свой юный возраст. Впрочем, он скоро исчез из нашего класса.

Позже я приходил в «дом артистов». Там жила вдова известного в городе актера Иловайского5, она связала для моей мамы шарфик и рукавички. Может быть, еще и шапочку. Мама потом, когда уже не выходила из дома, подарила мне этот шарф. Он был совершенно новым.

В квартире Иловайских царствовал огромный пушистый кот. Не удостоив непрошеных гостей взглядом, он прошествовал к стоящей здесь же, в коридоре, большой чугунной сковороде. Уселся в сковороду, потом, после небольшой театральной паузы, поднялся и, изобразив в воздухе чисто символическое движение задней лапой, так же царственно удалился в комнаты. Чувствовалось, что вопрос о его родословной был бы еще более неуместен, чем красное вино к рыбе или телогрейка на приеме в Букингемском дворце.

Вдова известного артиста озабоченно торопила сына — высокого, бледного и немного угловатого юношу лет под тридцать. Спектакль должен был вот-вот начаться, а до театра довольно далеко. Но сын держался невозмутимо и постарался ее успокоить:

Да я в первом действии не занят.

Как-то раз мне удалось увидеть его на сцене нашего театра в не очень большой роли. Чувствовалось, что ему все надоело: и театр, и Чехов, и особенно зрители, к которым он, однако, относился с удивительным терпением. Тем не менее года через полтора его взяли в труппу одного из ленинградских театров и он благополучно отбыл в город на Неве. Может быть, более успешной была бы его карьера, если бы он попал в Москву, как другой наш земляк, Д., который не только играл в «Современнике», но и неоднократно появлялся в телесериалах, преимущественно в тех, где действие происходило в конце девятнадцатого столетия (ему очень шли сюртуки с короткими фалдами, а по лицу было видно, что он мог бы оценить любое изысканное блюдо, включая стерляжью уху или поросенка с гречневой кашей).

 

После школы я уехал учиться в Томск и первое время чувствовал себя не очень уютно. «Как трудно было сердцу молодому сказать “прости” родному дому».

В Томске жила одна чудесная пожилая пара — старинные друзья нашей семьи. Редко встретишь таких благожелательных, милых людей. И это при том, что жизнь у них была очень непростая. Два сына погибли на войне. Старший — в самом начале. Младший не подлежал призыву, но в военкомате окопавшийся в тылу дядя сказал: «Ты же комсомолец, почему не идешь добровольцем? Пиши заявление. Потом доучишься». Потом — не получилось…

Я иногда приходил к ним в гости, чтобы отдохнуть, словно вернуться домой хотя бы на один день. И вот однажды вместе со мной у них в гостях оказалось еще четыре человека: семейная пара, их сын лет десяти и его учитель музыки — скрипач оркестра городской филармонии.

Артиста попросили сыграть. Скрипка в руках мастера — это нечто непередаваемое, божественное. Комната вместе с ее обитателями, с диваном, столом, покрытым скатертью, вазой, стаканами в подстаканниках была вырезана из кирпичного, окрашенного в желтый цвет дома и, оторвавшись от земли, парила в воздухе.

Слава богу, никто не попросил ученика показать свое мастерство. Только отец сказал:

Вот, учись!

Скрипка — очень коварный инструмент, хорошо играть на ней может только настоящий мастер. Как-то мне в числе нескольких гостей пришлось выслушивать десятилетнего оболтуса, который демонстрировал свое умение извлекать из скрипки резкие и довольно неприятные звуки. Его мать, с торжеством оглядывая присутствующих, буквально светилась от гордости. Скрипачом ее сын так и не стал, зато окончил мединститут, научился вырывать зубы, потом переквалифицировался, стал работать системным программистом и переехал в Прагу, где в конце концов скончался от рака.

В свой первый отпуск я поехал в Москву и Ленинград на экскурсию. В Москве в парках на летних площадках выступали многочисленные джаз-оркестры из Польши, Чехословакии и даже Японии. Концерт состоял из двух отделений, в антракте зрителей выпускали в парк погулять на свежем воздухе. Первые два-три раза я покупал билеты, а потом приезжал ко второму отделению и свободно проходил в зал, пользуясь либеральностью контролеров. Я замечал, что иногда у кого-то из них возникали сомнения, но врожденная интеллигентность и опасение оскорбить посетителя незаслуженным подозрением не позволяли им остановить любителя музыки, пусть и не совсем классической. А может быть, просто в зале оставалось достаточно много свободных мест и они решали, что ничего страшного не произойдет, если одно из них займет скромный и на вид вполне безобидный юноша, явный провинциал.

 

…По телевизору показывали довольно наивный зарубежный фильм о музыкальном гении. В кульминационный момент гений исполнял Второй концерт Рахманинова.

Мы были еще чужими людьми, когда ты сказала кому-то, что это твое любимое произведение.

Ты хотела слушать музыку, покупала пластинки, приобрела проигрыватель. Шли годы, прошло много лет, но слушать было все как-то некогда. Потом, при переезде, проигрыватель украли. Остались пластинки, которые сегодня никому не нужны. Они покрываются пылью, и не хватает сил отнести их на свалку.

Нет тебя, но есть музыка, застывшая музыка. Самая прекрасная музыка, которую не слышно.

 

Театр

Вся жизнь — театр.

Петроний

Театр уж полон, ложи блещут…

А. С. Пушкин

 

Лет с семи меня изредка водили в оперный. Едва ли не самым привлекательным в этих походах были антракты. В антракте можно было бродить по коридорам и лестницам, перелезать через перила, спуститься вниз, в партер, чтобы посидеть в мягком кресле у сцены, рассматривая расписной потолок, ощутить устрашающе огромное пространство пустого зала, почувствовать легкое движение воздуха. Пройти вперед к оркестровой яме, где осталось несколько странных существ — музыкантов. Во время перерыва это остатки боевого соединения после кровопролитного сражения. Казалось, что профессия накладывает отпечаток не только на характер человека, но и на его тело: человек-труба, человек-скрипка. Я бы не удивился, если бы обнаружилось, что смычок является частью его руки.

Музыканты между тем не сидят без дела. Видимо, им надоело работать по чьей-то указке, они счастливы наконец остаться наедине со своими любимыми инструментами и нежно, как бы извиняясь, разговаривают с ними, извлекая какие-то звуки, гаммы. Вот скрипки — одна, вторая, — какой-то духовой инструмент, наверно кларнет. Кажется, и инструменты ожили и рады просто поговорить между собой в доверительной, почти домашней обстановке. Гаммы, отрывки мелодий следуют друг за другом, сливаясь в многоголосый белый шум, музыкальное облако. Свободное и легкое, как щебетание птиц.

Иногда хватало времени на то, чтобы подняться на третий ярус или даже зайти в буфет. Это совсем не обычный буфет: он работает один-два раза всего по пятнадцать-двадцать минут за вечер. К антракту все готово, так на станциях когда-то готовили комплексный обед к приходу поезда: белые скатерти, салфетки, переднички. Посетители в несколько приподнятом настроении. Занято всего два-три столика, все немного спешат, но ведут себя с достоинством, сдержанно, как это принято среди культурных людей. Опера, буфет — нам это не в новинку. Ажиотаж здесь неуместен, да и зашли сюда так, между прочим. Не по необходимости, а больше из любопытства, все равно перерыв. Можно взять бутылку лимонада, пирожное. Дамам — шампанское.

Иногда в театре проводили какие-то важные собрания, съезды. В назначенный момент шеренги пионеров в белых рубашках и красных галстуках должны были заполнить проходы. В чем заключался смысл и драматургия этого действа, я так и не понял, но помню, как нас несколько раз снимали с занятий и приводили в пустой полутемный зал для репетиций.

Обучение в старших классах казалось не очень обременительным. Классным руководителем у нас был физик Иван Устинович Краснов, который любил пошутить. А я к тому времени обнаглел и пытался активно отшучиваться, что ему совсем не нравилось.

Как-то он написал мне замечание в дневнике: «Не учит уроков». Что было совершенно бесполезно: в мой дневник после шестого класса никто из взрослых не заглядывал. Я в то время читал книги моей бабушки, дореволюционные, в старой орфографии, которые выходили в виде приложения к журналу «Нива», и не нашел ничего более остроумного, чем добавить в конце «не учит» твердый знак: «не учитъ». За что получил новое замечание, но это была игра в одни ворота.

Расплата за мое слишком вольное поведение последовала после того, как нашу мужскую школу преобразовали в смешанную. Мы тогда пошли в восьмой класс. Объединение школ для нас прошло легко и почти незаметно. Мы остались в своем классе, «блатная», полукриминальная и мало приспособленная к обучению часть которого уже отсеялась — ушла в техникумы, ФЗУ или вовсе бросила учебу, — но который зато пополнился юными особами в школьной форме и с косичками. Иван Устинович отыгрался, усадив меня за парту с тяжеловесной и самой малоразвитой, как мне тогда казалось, девочкой класса.

Тягостная для нас обоих жизнь продолжалась несколько месяцев. Я чувствовал себя как раб на галерах, тем более что тяжелая деревянная парта того времени была почти точной копией скамьи, к которой приковывали гребцов. Стоило сесть за парту, как на моих щиколотках как будто смыкались кандалы. Впрочем, так как за перемещениями учеников в классе никто особо не следил, вскоре мне удалось освободиться и, более того, занять самое выигрышное, на мой взгляд, место в дальнем углу у окна. Надежный тыл, прекрасное обозрение всего класса плюс небезынтересные наблюдения за тем, что происходит на улице, — в общем, лучше не придумаешь. Большое облегчение, наверно, испытала и дама, с которой нам пришлось отсидеть бок о бок некоторый промежуток времени. Времени нашей жизни, которая еще длится, длится…

Большей частью за одной партой оказывались ученики одного пола, но были и исключения. Образовалось несколько влюбленных пар. Иногда пары, которые первоначально чувствовали взаимную симпатию, распадались, и коварно отвергнутый кавалер вынужден был покинуть свое, казалось бы, законное (хочется даже сказать «насиженное») место и искать, «где оскорбленному есть чувству уголок». Не все расставания проходили безболезненно.

Сюжет оперы «Кармен» в восьмом «Г». Вольнолюбивая цыганка в школьной форме, стоя на парте — одна нога на сиденье, другая на покатой крышке, — исполняет свою коронную партию. Массивная парта вполне могла бы служить надежной опорой для Кармен любой весовой категории.

Но тех, кто сломя голову устремился во взрослую жизнь, было меньшинство. Остальные не смогли или не захотели перестроиться после семи лет раздельного обучения и выбрали позицию сторонних, высокомерно-снисходительных наблюдателей. В жизни есть дела и более важные. Какие? Например, найти денег и купить бутылку. Что подразумевалось под этим словом, не требовало пояснений: это тривиальная полулитровая бутылка водки «Сучок натуральный». Горлышко старательно запечатано картонной пробкой под сургучом. Изредка в простецких магазинчиках на окраине заезжий человек рисковал получить водку, щедро разбавленную водой. Еще больше была вероятность купить разбавленное, так называемое «женатое» пиво, которое качали ручным насосом из больших бочек.

Десятый класс, понедельник. У меня та же кирзовая сумка, что и в первом классе, только в ней не «Родная речь», а две бутылки. Мы сидим на кухне у моего друга Славы Ч., третий не лишний — комсорг класса Сан Саныч. Слава последние два года мой сосед по парте. Собираемся же мы у него ввиду благоприятного стечения обстоятельств. Родители Славы по понедельникам оставались на дежурство: отец в банке, а мать на почте. Наверно, они постарались, чтобы время их дежурств совпадало, и в результате повезло всем. До этого нам нередко приходилось довольствоваться подоконниками в подъездах.

Неожиданным подарком судьбы явилось и то обстоятельство, что родители Славы оказались людьми хозяйственными, к заготовкам на зиму отнеслись со всей ответственностью, так что и закуска была обеспечена на самом высоком уровне. Из подпола на свет божий извлекалась трехлитровая банка с помидорами. Рассол прозрачный вверху и чуть мутноватый снизу, помидоры застенчиво проглядывают сквозь укропные заросли.

После «рабочей части», как это было тогда принято, следовал небольшой концерт. Слава садился за фортепьяно и исполнял «Полонез» Огинского. Сан Саныч и я не обладали тонким музыкальным вкусом, но изображали благодарную публику. Можно со всей ответственностью сказать, что исполнение было на высоте. Слава в свое время окончил несколько классов музыкальной школы и обладал, по заключению сведущих лиц, абсолютным слухом. При этом время своего музыкального обучения вспоминал с содроганием и признавался, будто не раз мечтал о том, чтобы случился пожар и пианино сгорело. Ему не повезло, и пришлось ждать, пока все не подойдет к логическому концу.

Звуки полонеза полны сладостной, напевной грусти. Грусти из другого мира, где по длинной, обсаженной липами аллее медленно идет дама в старинном платье, на веранде гусары в синих, расшитых золотом мундирах. Слуги, стоящие с бутылками наготове, подливают шампанское.

За свободу!

За нашу свободу!

Снова звенят бокалы. Изысканно-бледное вино закипает, пенится…

Хотелось плакать или стреляться. С двух шагов, через платок.

Оказывается, на музыку «Полонеза» есть слова, недавно слышал в исполнении хора. Очень красиво, хотя текст непонятен.

Помидоры, тугие, напитавшиеся рассолом, озабоченно толпились, приникали к стеклу, выглядывали на волю, как большие заплаканные глаза. Клеенка, тарелка с хлебом, лампа под абажуром. Нет смартфонов, интернета, компьютеров — да что там смартфоны, нет даже телевизора! Приемник ловит только длинные волны.

Десятый класс, юность. Какой-то будет наша жизнь, как лягут карты?..

Прошло каких-то шестьдесят лет, и мир настолько изменился, что в это трудно поверить. Но родительский дом еще стоит, и после скитаний я снова стою у окна в этой квартире, а напротив, на другой стороне улицы, дом и те два окна, левое — кухонное. На кухне мы тогда и сидели. И уже почти двадцать лет нет моего друга, нет и Саши, бессменного нашего комсорга, что лихо расписывался и ставил штамп в наших комсомольских билетах. Квартира давно продана чужим людям.

И вот я смотрю и думаю: странно, что их нет, как нет многих моих родных и близких. Нет, совсем нет… В это трудно поверить. Ведь вот они, где-то здесь, рядом! Я их вижу, слышу, ощущаю. И что толку, что я сам еще здесь, смотрю на это небо, дома, улицы, деревья? Зачем все это, зачем я дышу, двигаюсь, вспоминаю?

Небо голубое, светлое, разбавленное облаками. Листья зеленые, глянцевые. Кажется, лучше бы я ушел — и через них чувствовал, видел, вспоминал, плакал.

Кино

Из всех искусств для нас важнейшим является кино.

В. И. Ленин

Такой плакат висел в фойе кинотеатра «Пионер» на улице Горького, да, наверно, и во всех других кинотеатрах страны. На этой же улице находился и наш дом.

Кино играло большую роль в нашей жизни. Это был самый интересный и доступный вид развлечений. Кино показывали в кинотеатрах, клубах, сараях, приспособленных под летние кинотеатры, на открытых площадках, в городе и в деревне, в парке и в лагере.

Раз мне, маленькому человечку, которому было года четыре, подарили красную тридцатку с портретом Ленина в овальной рамке. Мы были в парке. Можно было купить мороженое, петушка на палочке, но я без колебаний выбрал сеанс в летнем кинотеатре. Не помню название фильма, кажется, «Тимур и его команда». Посмотреть удалось только самое начало, пока не порвалась пленка. Тут в зале поднялся шум, свист, раздались крики: «Сапожники!» Ненадолго зажгли свет. Минуты через три пленку удалось склеить, свет потушили, и сеанс продолжился, но ненадолго: раз за разом все повторялось, пленка рвалась, начинался гвалт, и далее все по тому же сценарию. Наконец объявили, что сеанс отменяется по техническим причинам. Техническая причина была серьезной: пленка оказалась слишком изношенной. Странно, но теперь крика и свиста не было. Люди угомонились и с ворчанием потянулись к выходу, так смиряются с плохой погодой или извержением вулкана. Против природы и судьбы не попрешь. Так пропала моя новенькая тридцатка, а вместе с ней — множество соблазнительных возможностей.

И вот прошло столько лет… Износилось бренное тело, его уже не залатать, не склеить. Ничего не поделаешь, свисти не свисти. Надо смириться. Ты думал, что ты особенный? Нет, ты такой же, как все. И это единственное, что может тебя утешить.

 

Музыку к кинофильмам часто передавали по радио. «Цирк», «Кубанские казаки», «Веселые ребята» — Дунаевский. Сколько света, радости, ликованья, надежды, искренней веры! Другая музыка звучала в фильме «Александр Невский»: самоотверженность, порыв, подвиг. Эта музыка вдохновляла, вела, сливалась с действием. Я какое-то время думал, что это Шостакович, оказалось — Прокофьев.

Одним из первых фильмов, которые я посмотрел, был фильм «Молодая гвардия». Хорошо помню лица: Тихонов, Мордюкова, Гурзо, Макарова6… Мы еще только пошли в школу, а уже завидовали героям Краснодона. Хотелось, чтобы и наш город заняли враги, а мы… Каждый из нас воображал себя героем, и не просто героем, а самым главным, самым героическим, таким, что никто и представить себе не может. Музыка к фильму не запомнилась.

Бабушка выдавала мне деньги на билеты, а несколько раз и сама ходила со мной на утренние сеансы. Но иногда хотелось проявить самостоятельность, смекалку и проникнуть в зал, пользуясь невнимательностью или снисходительностью контролеров. Помню, как стоял в вестибюле старого кинотеатра имени Маяковского в компании еще нескольких киноманов в возрасте от семи до десяти лет, жаждущих, как и я, прикоснуться к прекрасному. Билетерша была непреклонна, оправдывая свою твердость тем, что фильм только для взрослых, «после шестнадцати».

Тогда самый старший из нас заявил:

Да у меня уже дети такого возраста! — что показалось мне очень остроумным.

Помню, как тщетно пытался пройти контроль, встав на цыпочки в валенках.

Один раз удалось проскочить без билета «на прорыв». Но следующая попытка закончилась полным провалом. Народу в зале было не очень много. Уже потушили свет и начался журнал, как вдруг к нам подошел молодой человек и в грубой форме предложил покинуть заведение.

С кино связана совершенно фантастическая история. Мне было, наверное, лет шесть, когда каким-то волшебным образом я очутился между рядами в темном зале кинотеатра имени Маяковского. Я один, вокруг незнакомые взрослые люди. Как это получилось и что было до этого, не помню, но билета у меня не имелось. Показывали шикарный цветной — возможно, даже первый цветной — двухсерийный фильм «Падение Берлина». Я остановился между двумя креслами, в которых сидели чужие люди. Так и простоял обе серии.

Уже когда фильм кончился, один из них что-то сказал другому. Тут только они выяснили, что между ними пристроился какой-то незнакомый пацан.

А я думал, что это ваш!

А я — что ваш…

К счастью, сеанс уже кончился, и я поспешил к выходу.

Главную роль в фильме играл Андреев7. Это был крупный артист, в прямом и переносном смысле этого слова. Он занимал особое место в советском кинематографе. Во всех ролях он представлял человека, в котором доброта и застенчивость сочетались с внутренней твердостью. И даже его неуклюжесть происходила от доброты, словно он боялся кого-то случайно задеть, обидеть. Народный герой, Илья Муромец.

Алейников8 — Алеша Попович. Про «трех богатырей» (третьим был Николай Крючков9) рассказывали анекдоты. Из частной жизни известно, что Андреев отдал Алейникову свое место на Новодевичьем кладбище.

Во многих фильмах показывали, как сознательная молодежь бросает родительский кров, устремляется на восток, в глушь, в тайгу, на заводы и стройки — стройки коммунизма. Да и люди вполне солидного возраста, творческих профессий: композиторы, скульпторы, поэты, — как оказывалось, не могут более прозябать в столице и рвутся в самые дикие места в поисках вдохновения.

Однообразие отечественных фильмов уже начинало надоедать, когда из архивов извлекли раннесоветскую ленту «Праздник святого Йоргена». Веселый фильм удивлял своей свободой, свежестью. Оказалось, у нас были большие мастера, которые умели снимать легкие и ироничные картины, пока власти еще не осознали подрывную силу иронии.

В течение двух-трех лет в кинотеатрах демонстрировали старые зарубежные фильмы, которые называли «трофейными». Попасть на многосерийный фильм «Тарзан» было не так-то просто. Весь кассовый зал в подвале кинотеатра был забит малышней. Около самих касс перила из мощных труб делили людской поток на отдельные шеренги. Выбраться обратно на волю с желанным билетом было еще сложнее, чем добраться до кассы, так как приходилось идти против течения. Последние серии мне посмотреть не удалось: надо было ехать в пионерский лагерь.

 

Белое полотно над поляной. Стрекочет кинопроектор, зрители расположились прямо на траве. Комаров нет. На экране Лев Толстой, его невозможно ни с кем спутать, даже если бы он сбрил бороду, хотя без бороды его так же трудно представить, как Ленина без лысины. Толстой не один, рядом жена в длинном платье, почитатели, толстовцы. Лев Николаевич хмурится, видно, что он недоволен. Наверно, из-за жены. Он садится на велосипед и неумело крутит педали. Юный Набоков на таком же велосипеде дерзко проносится мимо, едва не сбивая великого старца. Толстой чуть не падает, но снова усаживается в седло, его брови сурово сдвигаются. Сзади его поддерживают дворовые Степан и Никита. Они разгоняют барина. Велосипед слегка виляет, но упорно едет вперед, распугивая куриц и дачниц в длинных платьях. Надежда Константиновна и Инесса Арманд прыгают через скакалку, а велосипед въезжает в лес, удаляясь от зрителей.

На открытой террасе Танеев играет на пианино и нагло смотрит на Софью Андреевну. Видно, что музыка только предлог. Фильм немой, поэтому, о чем они говорят, можно только догадываться, как и о роде музыкального произведения: Шопен, Дебюсси или «Крейцерова соната». Толстой тут же, он возмущен, но не подает вида. В его голове зреют новые творческие замыслы…

Но что это? Ура! Музыка, звук, звуковое кино! Да это Бетховен, его нельзя не узнать: Лунная соната, Аппассионата — нечеловеческая музыка. Играет Гольденвейзер10. Оператор показывает публику. Надежда Константиновна? Матерый человечище? А это чья же лысина? Нет, неужели? Точно, не может быть никаких сомнений. Просматривается явное портретное сходство.

Летчик в кожаной куртке и крагах улыбается, надевает шлем, забирается в кабину некоего эфемерного, неустойчивого сооружения под названием «аэроплан». Вокруг люди, человек сорок, все оживлены, особенно один, в пальто и пенсне, которого показывают крупным планом. Толпа отодвигается, к аэроплану подходят два плотных деловитых человека и начинают раскручивать пропеллер. Аэроплан раскачивается, неуверенно бежит по полю и потом, о чудо, отрывается от земли и пролетает над толпой. Люди в восторге, бегут, как будто хотят догнать самолет. Наконец свершилось! Ура! Победа!..

Но это уже за кадром.

Улица, забор, равнодушная лошадь, сани. Вокруг какие-то люди в темных пальто, каракулевых папахах, шапках, дамы в длинных шубах, в шляпках. Бабушка, совсем молодая, держит ящик, вверху плакат: «Сбор пожертвований в пользу фронта».

Комната, скатерть, стол, самовар, вазочка с вареньем, стаканы, чашки. Младший брат деда, лет девятнадцати, в гимнастерке — офицер, приехал на побывку.

Степь, конница, атака, шашки наголо. Ур-ра! «Чапаев».

«Волга-Волга». «Вратарь». «Молодая гвардия». «Небесный тихоход».

«Падение Берлина». Знамя над Рейхстагом. Паровоз с портретом вождя, украшенный еловыми ветками. Домой!

«А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер, веселый ветер…»

Последние кадры, пленка бежит все быстрее, на пустом экране мечутся черные зигзаги, как иероглифы. И вот все обрывается. Конец сеанса. Зрители покидают зал.

 

В шестидесятые кино почти полностью заменил телевизор. В студенческие годы мы вчетвером снимали комнату (мест в общежитии для нас не хватило) и по предложению хозяйки скинулись и купили это чудо техники — полированный ящик с небольшим экраном. Это был телевизор второго поколения, конца пятидесятых. Помню, как лазили по железной крыше, устанавливали антенну. Ящик водрузили на комод, застеленный кружевной салфеткой. Не знаю, в чем крылась ошибка, но изображение было более чем неудовлетворительным: по голубому экрану ползали такие же бледно-голубые, почти неразличимые тени. Иногда некоторые из них можно было распознать по расплывшемуся двойному контуру. Так что после двух-трех просмотров пришлось отказаться от этого блага цивилизации.

Как-то посмотреть телевизор пришла соседка, она училась на первом курсе музыкального училища. Ни хозяйка, ни мои друзья — никто уже не мог выдерживать проведения культурного досуга у голубого экрана. Так что мы оказались вдвоем против коварного ящика. Это была ловушка: ни она, ни я не могли встать и оборвать это бессмысленное занятие, разорвать ту невидимую связь, которая нас объединяла и ради которой мы были готовы терпеть эту муку — испытание телевизором.

Вскоре хозяйка продала его более умелому гражданину, который добился-таки высокого качества изображения. Как говорят, дело мастера боится.

Куртуазное воспитание

Так, значит, завтра

На том же месте

В тот же час!

Б. Тимофеев

Семь лет мы учились в мужской школе, которая возвращала нас в дореволюционное прошлое: кавалергарды, гусары, мундиры, балы… А вот балов-то как раз и не было. Были танцы.

Деревянный помост за оградой, «раковина», духовой оркестр — танцплощадка в Саду Сталина. Сад огорожен сплошным дощатым забором приличной высоты, но в одном месте, на углу, в силу изменчивости рельефа через него можно легко перелезть. За вход на танцплощадку отдельная плата, да нас и с билетом не пустят — не доросли, но можно послушать духовой оркестр, понаблюдать за танцующими парами, приобщиться к взрослой, непонятной пока жизни. Девушки в легких, почти воздушных платьицах с подобранными рукавчиками, кавалеры в широких брюках клеш, в тельняшках под рубашкой с короткими рукавами.

Иногда вдруг вспыхивает драка. Не такая массовая и красочная, как в кино, а так, небольшая стычка местного значения. Но незримо присутствующие дежурные быстро гасят очередной очаг классовой или межнациональной напряженности. Серьезных драк кастетами и армейскими ремнями с тяжелыми пряжками при нас не случалось.

Когда мы только пошли в школу, в моде были широкие брюки клеш. Такими обычные брюки становились после вшивания клиньев в нижнюю часть штанин. Почему-то считалось, что мода эта пошла от моряков, и вокруг нее реял ореол морской романтики: путешествия, пальмы, пирсы, креолки, заморские порты, «где можно без труда добыть себе и женщин, и вина».

И кто из нас не мечтал: сияющая даль моря, ослепительно белый мундир, отдраенная до блеска палуба чуть покачивается, блестит, отражая южное солнце! «Ходили мы походами в далекие края, у берега французского бросали якоря». Марсель, Ницца. Набережная, сбегающие по склону к морю прекрасные белые дома. Кто же тут обитает, кому так повезло в этой жизни? Ни снега, ни морозов. Ананасы и никакой картошки. Только солнце, только море, только праздник.

В отличие от учебных заведений царской России, у нас не обучали этикету и танцам. Но что такое бал? По Куприну, это чудесная возможность встречи. Юность, красота, полет, нежность. Любовь, размолвка, примирение. После объединения школ некоторые одноклассницы пытались обучить кое-кого из робких увальней хотя бы одному танцу. Классическими в то время были вальс, фокстрот и танго. Особой популярностью пользовалось танго в упрощенном виде: «две шаги налево, две шаги направо». Но и такой примитивный вариант многим оказалось не по силам освоить. Скоро мы поняли, что движения могут быть произвольными, импровизированными. В танце важен внутренний диалог и кратковременная влюбленность, чувство нежности, благодарности и понимания на один или на несколько танцев за вечер.

Новые материалы, новые технологии производства, совершенствование транспорта, средств связи, взаимопроникновение культур, драматические события первой половины двадцатого столетия привели к некоторому раскрепощению, частичному отказу от старых предрассудков, догм, мифов, заблуждений. Новые взгляды вызвали изменение моды на одежду, музыку, танцы. Джаз, рок-н-ролл. Конфликт отцов и детей. Молодых людей, которые стремились следовать новым веяниям моды, называли стилягами. Культовыми фильмами для ребят немного старше нас были «Серенада Солнечной долины» и «Девушка моей мечты»; для моих сверстников таким фильмом была «Золотая симфония». В этом фильме австрийский ансамбль фигуристов исполняет на льду рок-н-ролл (именно эти па копировались нашими стилягами и просто любителями вроде меня).

Когда мы оканчивали школу, оказалось, что широкие брюки просто смехотворны и годятся разве что на чучело. Теперь они, в противовес прошлой моде, должны были быть максимально узкими, чтобы только удавалось на себя натянуть (современных эластичных материалов в то время не было). Чешские шузы на толстой подошве, полосатые шелковые носки. Широкий пиджак, длинный галстук. Орел в ожидании добычи. Надо ли говорить, что работы портным хватало.

В это время некоторые из нас начинали бриться.

Мода на одежду, как и на танцы, пришла с Запада. Новая музыка, новые наряды, новые танцы вместе с чуждой идеологией проникали, просачивались сквозь «железный занавес». Движение, импровизация, темперамент, радость жизни в ее непосредственных ощущениях — все то, что было под запретом. Молодежь стала более свободна, раскованна.

Нам нравился джаз, буги-вуги, рок-н-ролл. Джаз слушали и записывали по ночам, его передавали Би-би-си и «Голос Америки» на коротких волнах. На первом этаже в нашем подъезде в одной из комнат коммунальной квартиры обитал наш товарищ Валера со своим дедом. На зависть сверстникам он был счастливым обладателем магнитофонной приставки, лентопротяжный механизм которой крутился от патефонного диска. Иногда, несмотря на то что вражьи голоса старательно глушили, у Валеры получалась вполне приличная запись. Почему-то казалось, что это наша музыка — новая и в то же время давно знакомая, услышанная в самом раннем детстве или даже еще раньше. У родителей сохранилось довольно много пластинок тридцатых годов: «Инесс», «Брызги шампанского», «В нашем доме поселился замечательный сосед…». Джаз, рок воспринимались как естественное продолжение этой культуры. Свободная музыка для свободных людей. Новая жизнь, новая радость, новое счастье.

 

Если провести статистическое исследование, какая фраза произносится чаще всего, за исключением случаев, когда тебе на ногу падает что-то тяжелое, окажется, что это фраза «Как же быстро летит время!». Действительно, вот уже март, снова март, а век уже не двадцатый.

Кстати, на днях проходил по Первомайскому скверу после восьми. Было уже темно, и весь сквер был наполнен райским пением. Я напрасно вглядывался в темноту, чтобы увидеть, кто же это так прекрасно поет, и подумал: наверно, свиристели — весна. Хотя температура минус пятнадцать скорее январская. На следующий день попал в тот же сквер на полчаса раньше, было еще светло. Пение уже началось, и оказалось, что это — трудно поверить! — наши старые знакомые — вороны. Они каждый вечер возвращаются откуда-то к месту своей ночевки и делают по дороге одну или несколько остановок, наверно, для переклички.

Вечер, стою у окна. Снег падает: близко, за стеклом, отдельные снежинки, дальше — стеной, пологом. Первый след. Кто прошел? Первопроходец. Деревья, стены домов. Окна, свет. Помню, как когда-то в командировке бродил такими же вечерами по московским дворам в районе метро «Сокол» между домами в четыре-пять этажей, смотрел на окна. Во многих горел свет. Люди за ними сидели, говорили, двигались. Я никого не знал, и город был для меня чужим.

Но вдруг какое-то окно и комната за ним начинали казаться мне знакомыми, как будто я там жил и вот возвращаюсь из командировки. Узкий коридор, вешалка, тумбочка с телефоном, портьеры, комната, стол, четыре стула, шкаф, диван. Подхожу к окну и вижу внизу у палисадника чудака, который пялится на окна. Подозрительно оглядываюсь на взрослую дочь. Мне хочется открыть форточку и окликнуть этого человека. Окликнуть самого себя. Хотя с какой стати? Может быть, это совсем не я. Мало ли кто и зачем тут бродит…

Я включаю лампу под абажуром, отодвигаю старый стул с жесткой спинкой. Слабый свет освещает потолок, стены, ярким пятном падает на скатерть, тарелки и сахарницу на столе. Два часа прошло. Пора вставать, а то, как говаривала моя бабушка, «проспишь и царствие небесное». Зима у нас в этом году действительно холодная. А еще заявляют: потепление, потепление… Как говорит одна знакомая, вот и верь после этого людям. Каждый так и норовит обмануть.

 


1 Хитяева Людмила Ивановна (род. в 1930 г.) — известная советская и российская киноактриса. Снималась в картинах «Стряпуха», «Тихий Дон», «Евдокия», «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Василий Буслаев» и др. Заслуженная артистка РСФСР, народная артистка РСФСР.

 

2 Все для Германии (нем.).

 

3 Каряя (о лошади) — самая темная гнедая, почти черная с темно-бурым отливом.

 

4 Симонов Николай Константинович (1901—1973) — советский актер театра и кино, известен по фильмам «Чапаев», «Петр Первый», «Овод», «Человек-амфибия», «Живой труп» и др. Народный артист СССР, Герой социалистического труда, трижды лауреат Сталинской премии.

 

5 Иловайский Серафим Дмитриевич (1904—1944) — заслуженный артист РСФСР, актер новосибирского драматического театра «Красный факел» в 1932—1944 гг., художественный руководитель и режиссер театра с 1939 г.

 

6 Перечислены имена нескольких актеров, сыгравших роли комсомольцев-молодогвардейцев.

 

7 Андреев Борис Федорович (1915—1982) — известный советский киноактер, дважды лауреат Сталинской премии, народный артист РСФСР. Играл в фильмах «Два бойца», «Большая жизнь», «Илья Муромец», «Падение Берлина» и др.

 

8 Алейников Петр Мартынович (1914—1965) — советский киноактер, кавалер ордена «Знак Почета». Самые известные роли — в фильмах «Семеро смелых», «Трактористы», «Большая жизнь», «Конек-Горбунок» и др.

 

9 Крючков Николай Афанасьевич (1911—1994) — популярный советский актер театра и кино, народный артист СССР, лауреат Сталинской премии, Герой Социалистического Труда, кавалер двух орденов Ленина. Наиболее известен по фильмам «Трактористы», «Небесный тихоход», «Парень из нашего города», «Максимка», «Поднятая целина» и др.

 

10 Гольденвейзер Александр Борисович (1875—1961) — российский и советский пианист, педагог, композитор, близкий друг Л. Н. Толстого. Доктор искусствоведения, народный артист СССР, лауреат Сталинской премии.