Квантовый день

Квантовый день

Повесть

События реальные, имена персонажей вымышленные

 

все поженились совершили подвиг

написали спасли починили сохранили вырастили совершили

и не умерли

в один бесконечный квантовый день

Федор Сваровский

 

Рыжие моментально пунцовеют. У рыжих кожа изнутри подсвечена, как у чомпу. Розовое такое яблоко. И как только я сказал: «Лом у меня сложился!» — так тут же увидел запунцовевшее лицо лейтенанта Дынькина.

Обратитесь по форме, сержант!

Товарищ лейтенант, лом согнулся.

И тут грянул дикий гогот.

Ну ты дал, Горыныч!

Гена, отдышись.

Все просто покатывались, только на смех силы и оставались.

Корочкин, за инструмент ответите перед зампотехом.

Всем надоело по очереди долбить бетон. Потому что на двенадцать человек нашлось всего четыре лома. Потому что настроение было паршивым: до окончания светового дня, а в ущелье мгновенно темнеет, оставалось часа полтора. Мирный чабан, пасущий в лощине стадо овец и с любопытством поглядывающий на доты в скале, ночью поменяет пастуший посох на «калаш» и постучится к нам с той стороны бетонной стенки. Все были взвинчены, чередуясь, спешили продолбить больше отверстий по периметру. И моя оплошность вдруг рассмешила, сняв напряжение.

Да что, я виноват, что ли?

У тебя, Корочкин, всегда другие виноваты.

О, я уже вызубрил эту фразу.

Да он и вправду не виноват, товарищ лейтенант, инструмент бракованный попался. Небось, на Малой Арнаутской клепали.

Без поверенных обойдемся. Долбите, Цыбкин, долбите.

Товарищ лейтенант, а вы слышали что-нибудь про усталость металла?

Отставить, Цыбкин. Лекции вам сейчас «духи» прочтут.

Ломы загрохотали вразнобой. Я принял лом у Цыбы, пока тот сел перекурить. Под вечер прилетела «вертушка», погрузила всех нас — двенадцать бойцов; первым в вертолет занырнул лейтенант Дынькин — тринадцатый, отставший от основной колонны после утреннего боя. Пока летели, дважды были обстреляны: сперва на взлете шмальнули «пастухи», а потом уже посерьезней, ухало слева и справа по борту. Но я дремал, придерживая на плече голову спавшего Цыбы, и снилась мне «учебка».

Учебные корпуса стояли посреди соснового леса у поселка Мышиные Слезки. Учили в сержантской школе полгода, потом экзамены и выпуск на службу. Все выпускники мечтали попасть поближе к дому, но бюрократическая машина, раскрутив свой суровый механизм, как игровую рулетку, всякий раз рязанца засылала на Колыму, якута — под Рязань, биробиджанца — в Карелию, а карела — в Еврейскую автономную область. В ожидании выпуска три дня пересменка, словно на каникулах или в отпуске, перекатывали мяч по этажам «спальников» — пустых казарм, «давили на массу» — спали до одури, курили до отрыжки — в общем, совместно «гоняли балду». На разгрузке панцирных кроватей для пополнения мы сдружились с одним щуплым пареньком — Юликом Цыбкиным. Раньше видели друг друга, но не сближались. А когда приехала смена — «зеленые», мамкины сосунки, нас, пятьдесят «черпаков» из отучившихся на курсе двухсот, повели на экзамен. Гоняли пять дней: марш-бросок без снаряжения, марш-бросок с полной выкладкой, засада в противогазе, сборка-разборка автоматов на время, зачет на стрельбище и последним этапом, не поверите, кино. Правда, туда пришло всего двадцать из пятидесяти. Как мы, выпотрошенные, обрадовались — кинозал пахнет гражданкой. Нам крутили фильм за фильмом; первым — «Охоту на лис», а дальше всё ленты военных лет. Я запомнил еще «В девять часов вечера после войны», следующие три, или сколько их там было, не вспомнить теперь: одна картина наложилась на другую. Потому что в темном зале нам не давали спать. Бодрые ухари-старлеи с фонариками в руках ходили вдоль рядов и светили в лица прикорнувшим. Если б знал, куда попаду после, я бы не пыжился, дурак, я бы заснул или притворился спящим, когда свирепый фонарик старлея, как на допросе, впивался в лицо: «Не спать, боец! Не спать! Проснись, боец, проснись!» После «киношки» из двадцати осталось семеро. Вот тех семерых и пригнали две недели спустя на погранзаставу в Туркмении.

Кому, чего доказывал, уставившись окаменевшими веками в экран? Хотелось ведь младенчиком свернуться в кресле.

 

Но меня невежливо трясли за плечо.

Не спать! Проснись, Гена, проснись!

Я вскочил и ударился головой о верхнюю полку. На меня смотрели смешливые лица Цыбы и проводницы.

Ну вот, всю ночь ходил, спать не давал. То покурить, то проехать боялся. Я ему говорю, дальше депо не проедешь.

Ну, Горыныч, ты дал. Я на перрон — нету. Я в вагон — нету. А товарищ генерал паровозных войск…

Ну уж…

А товарищ проводница говорит, не дружка ли ищете? Девушка, а что вы сегодня вечером делаете?

Какая же я тебе девушка, я уже трижды вдова… Вот ведь… балагур.

Даже не разбудили! Соседи попались чудные — молокане какие-то. Я им и сала, и анекдоты. Не идут на контакт.

А почему молокане-то?

Так сало есть не стали…

Распрощавшись с проводницей, пошли мы с Цыбой по пустому перрону, обнявшись и пряча дурацкие улыбки друг от друга. Самую малость смущались, ведь почти два года не виделись. После дембеля письмами обменялись. Но писать я не мастак. Потом три лета подряд Цыба к нам в деревню на рыбалку приезжал. А после запропал. Созваниваемся редко: звонить — в районный центр ехать надо или канючить в правлении. Но бывает такая дружба у мужиков, что и встречаться часто, и болтать попусту, без умолку необязательно. Просто все знаешь друг о друге на расстоянии. Просто среди ночи встанешь, зимой, в пургу, если надо другу, на попутках автостопом доберешься и скажешь: что стряслось, брат?

Что, служба снилась?

Учебка.

А мне все тот бой под Калайи-Нау. Одно и то же который год. Девок предупреждаю, что ору по ночам. А ты как спишь?

Я после армии спать могу хошь сидя, хошь стоя, хошь под потолком.

Как там у вас в Кривулине?

Яблок — пропасть. Грибов — лисички, маслята пропускаем, одни боровики берем. Жерех прёт, буффало.

А девчонки что? Помнишь, та рыженькая, как Дынькин?..

Танька-продавщица, что ли? У, она — бедовая, уже и замуж выйти успела, и развестись. Мужа по пьяни чуть не прирезала. В колонии теперь.

Таня?

Не, мужик.

Евонный?

Ейный. Пьяная драка с ножевыми. Но ее тоже садить хотели. Да из-за детей оставили. Вторым тяжелая.

А этот… одноклассник твой?

Федор? Задавился.

Повесился?!

Не, трактором. С обеда пришел на ток, стал трактор заводить рукояткой. А тот на скорости оказался. Так его и опрокинуло.

Бухой?

Не, почему? Трезвый. Так, за обедом пропустил, может, пару стопочек.

А сосед? Рубаха-парень. Первач приносил.

«Москву» ему продал.

Москву?!

Мотор двадцатисильный. А потом утопил его.

Кого? Мотор?

Нет, соседа. Ну не до смерти. Жена его взмолилась: вытащи. Попросились они на тот берег. А сами поддатые оба. Тут он ко мне пристал, продал, мол, мотор плохой, а сам вон на «Вихре» бегаешь. Да берданку на меня навел. Я ему говорю, убери ствол, утоплю. Он говорит: не утопишь, стрельну щас. Ну я бударку на месте развернул и за ствол дернул. Он и вылетел за борт.

И что же теперь между вами? Сосед все же…

А ничё. Дело по осени было. Он уже почти год не пьет. Встретит меня — по имени-отчеству окликает.

Ну, дела. А мать как? С матерью все нормально?

Мать нормально. Со мной у нее плохо. Женить задумала.

О! Да ты никак в бегах? Ну, ты чего? Идем.

Больно красивые дворцы тут.

Это вокзалы, Гена. Тут их три — потому площадь трех вокзалов в народе зовется. Так договаривай, а то в метро спускаться. Перекурим?

Не, бросил. Это я так проводнице сказал, что курить. Не спалось. Маманя невесту нашла, не кривулинскую, а из Жердевки. Та разведенка, девка взбалмошная, командирша. На кой ляд мне фельдмаршал в семье? Короче, брат, ты звал давно. Ну, я и решился. Конец лета.

Неужто? А чё… найдем и жилье, и работенку. Пока у меня поживешь. Пристроим. Я те давно говорил, Гена, перебирайся в город. В столице только и жить, тут все и происходит. Матери сказал? А то, гляжу, налегке, сидор один.

Это сала и повидлу она прислала — тебе гостинец.

Мерси.

С матерью планами не делился. Не то на ассамблею полдеревни сбежалось бы: Генька в Ма-аскву-у собралси — на житье. Не, смолчал. Мать даже никому и не шепнула, что я на выходные в город еду. Не то щас знаешь куда бы мы с тобой двинули?

За сыром, за колбасой…

Во-во. А так я с матерью договорился, что, мол, на денек, туда и обратно, Юлика повидать, выставку достижений посетить. Отпустила с одним уговором. Нужно лекарство купить. Почками мается.

Какое?

Там записано у меня. Ну я думаю так: лекарство сегодня купим и завтра с поездом отправим. А билет сдам. И обратно не вернусь. Чё мне делать там? Работа грязная, жратвы не особо, культурка страдает, в библиотеке даже Ерофеева нет, один Ардаматский да подшивки газет. А у вас тут на телефоне сиди, заказы принимай или кроссворды разгадывай. В пиджаке или в халате. Спецодежда — признак культуры общества. Сам-то ты как, Юлик?

Кручусь. Работа клевая. Бабла приподнять можно. Правда, кругом очереди. За пивом — стой, за сигаретами — стой. Талоны дают, а прикупить дельное — выкуси: все из-под полы. Дефицит — знамя нашего времени, Гена. Народу зарплату на полгода задерживают. С бывшей год, как развелся. Мы, правда, официально недооформили. Кстати, молчит чего-то давно мадам Цыбкина.

Во как. Обещал познакомить, а сам…

А… дело прошлое. У меня сейчас знаешь какой кадр? Стюардесса! Правда, временно работает в обувном, в женском отделе. Там то сапоги чешские выкинут, то туфли австрийские, разные шмутки бывают. Люська берет по себестоимости, а потом с наценкой толкает.

Мещанство, Юлик.

Мещанство, Ген. Потому пока размышляю. Проходной вариант или надежный. Вот, кстати, какой там человек легок на помине: хороший или плохой?

Юлик читал сообщение в диковинной коробочке, шевеля пухлыми губами. Переводил с иностранного, что ли? Снял коробочку с ремня, отстегнув клипсу. Почему-то подумалось: пухлогубые, добрые сильно девчонкам нравятся. Юлик, несмотря на щуплость, никогда не страдал от нехватки женского внимания. А я вот в холостяках.

Что за прибор?

Пейджер — эксклюзив! Там оператору говорят, а мне тут как телеграмма прилетает. За пейджерами жизнь. В двадцать первом веке все только по таким машинкам и будем говорить. Ну что, сегодня выходной. Кое-какие дела сделать — и я полностью в твоем распоряжении.

Сперва куда?.. В аптеку?

Э-э… ты чего. В аптеке лекарства не купишь. Там только градусники, горчичники и резиновое изделие номер два. Но ты не дрейфь. Заедем к Зине, достанем тебе лекарство. Так что начнем с Большого театра.

А может, с Красной площади? Нашим поклониться.

Вынырнув из метро, мы бродили по брусчатке, смену караула отследили у мавзолея, куранты послушали, покружили с экскурсией вокруг Василия Блаженного и Лобного места. В ГУМ заходить не стали, мы что, бабы, что ли. И двинулись в сторону Александровского сада, грота и Вечного огня. Я был один раз в столице проездом. Красную площадь пробежал и обратно на вокзал. А хотелось жить тут; москвичи, поди, каждый день на Красную площадь ездят. Пейджер у Юлика разрывался. Юлик сначала улыбался жужжащей спичечной коробке, шевелил бровями, играл желваками. Потом все больше хмурился и вообще перестал на «жука» обращать внимание.

У могилы Неизвестного солдата постояли вдвоем, помолчали. А что говорить? Я знаю поименно всех, кого он вспоминал. И точно знаю, что не обошел Лучика, сапера Лучьева, зёму моего. Лучик у нас на заставе слыл самым удачливым из саперов: сколько разминировал, скольким жизнь спас! Интуиция у человека была — звериная. Охотник и рыбак. Ему верили с полуслова. А погиб Лучьев по-дурному, от своего минометного обстрела. Когда в расположение его тело привезли и оставили ожидать погрузки на брезентовых носилках, откуда ни возьмись на бетонном заборе объявилась сова. Крупная. Лупоглазая. Сидела на выпирающей арматуре, пока тело Лучьева не погрузили для отправки в Союз. Доглядала. Как сова исчезла, никто не заметил, но ни до, ни после в тех местах сов мы не видели. Господи, пусть люди не гибнут, а умирают. Сами по себе, по старости, стоя у мира, стоя у рая. Предстоя.

После учебки и прикомандирования на границу переводили нас еще раза три в разные места. Пока однажды мы не попали под Калайи-Нау — в «горячую точку». На второй день уже опробовали «молодняк» в бою. Домой писали, что служим в Советской армии, не в погранвойсках, и в Туркмении, а не в Афгане. Однажды с погранзаставы не привезли продукты. Третий день видимости никакой, «вертушка» не может приземлиться. Тогда боевые машины оставили в расположении, а на трех транспортах «десант» в девять бойцов отправился на нашу сторону, в Туркмению, за провизией. Ехали по сопкам, сплошь покрытым расцветшими тюльпанами. Разливанное красное море, следующий склон сопки — фиолетовый, потом желтый; красота такая, что и грубое сердце дрогнет. В одном месте, в нарушение устава, головная машина остановилась. За ней и вторая, и третья по тормозам. Вышли. Нарвали тюльпанов охапками, без удержу. Машины украсили, в стволы понасовали. Как русские танки в Берлине. И снова «по коням». А ближе к «большой земле» у подножия одной из сопок откуда ни возьмись — старуха-туркменка, а к ногам ее мальчонка прижимается. Машины шли между собою на расстоянии метров в пятьдесят-шестьдесят, пылили. Когда последняя, наша с Цыбой, машина проезжала мимо тех двоих у дороги, захотелось остановиться. Старуха стояла по колени в тюльпанах: красных, фиолетовых, желтых. Из всех трех машин, не сговариваясь, возложили цветы к ногам женщины, может, не дождавшейся с той, другой войны, отгремевшей и тоже страшной, мужа, сына, брата. По темному лицу старухи текли слезы. А мне казалось, Родина-мать плачет.

Молчание за нашими с Цыбой спинами перебили веселые голоса. Так радостно всегда видеть свадьбу, девочку-невесту в белом. Порадовался за молодоженов, хотя немного раздражала болтовня жениха, и к монументу спиной, и анекдоты травит, что-то там про кабанчика, который не виноват. Зачем пришел? Для галочки? А когда я под брюками его брачного костюма увидел красненькие кеды, меня будто волной взрывной качнуло. Я к жениху — ну только спросить, есть еще что святое или ничего не осталось?

Горыныч, не исполняй.

Юлик дорогу преградил. Жениха увела девочка-невеста, а тот все оглядывался, и хорохорился, и петушился в мою сторону издалека. Юлик объяснил, что кроссовки «Пума» нынче в моде, их не достать даже у Люськи в обувном, разве только в «Березке» за валюту.

Горыныч, остынь. Идем к Зине в Большой.

Прошлись пешочком до Театральной. Я было застыл перед квадригой Аполлона, но Юлик дернул за рукав: двигай, турист. В театр зашли через служебный вход с Петровки. Юлика беспрепятственно пропустили, как будто он тут завсегдатай. Мы продвигались узкими коридорами, где поднимались на пол-этажа, где на этаж спускались, и в итоге оказались сбоку от оркестровой ямы. Перед нами вполоборота сидели музыканты, одетые без парада, очень просто, ну примерно, как у нас завклубом или бухгалтерша в конторе. Я уставился на красный бархат лож, потом взгляд перебежал по рядам под потолок, на колосники, и театр показался мне не таким уж и большим. Цыба тем временем через трубача вызвал кого-то из середины оркестра. Зиной оказался щуплый, ростом с Юлика, чернявый паренек.

Зиновий.

Парень переложил дудку в левую руку и поздоровался. Ручка его напомнила мне девичью кисть, ну вот как у теть-Пашиной племянницы Анютки. Подрастай, Анютка, скорей, васильковые твои глаза многим парням не дадут покоя.

Юлик объяснил Зине, что надо достать лекарство. Когда заглянули в материну записку, почему-то оба захихикали и понимающе заулыбались. И тут певец и на дудке гудец с уважением, кажется, взглянул на меня, хотя только что скептически косился на мои сандалеты и олимпийку.

Трихопол?!

Трихопол.

Ну, братцы, не знаю…

Ты можешь все, Зина.

Гуд. Ол райт. Вечером после спектакля пересечемся. Думаю, достану. А где такую штуку клевую добыл?

Это пейджер. Люськин отец, он профессор-анестезиолог, между прочим, подогнал любимой дщери, и мне перепало заодно.

Я видел такое у одного итальянца. А у нас, говорят, только мильтонам выдали.

Уже не только. За пейджерами будущее. В двадцать первом веке все только по пейджерам и будут переписываться.

Ну, ладно, кокильяры, пойду. Главный хватится. До вечера, Цыба.

Постой, а туда сходить можно?

Куда?

В царскую ложу.

А… турист? Гость столицы? Ну, сходите. Там техничка сейчас убирается. Скажите, что от Зины.

Сперва мы вошли в комнату без окон, всю в красном бархате и золоте, с креслами на гнутых ножках, с сервировочными столиками. Из нее попали в саму ложу. Честно говоря, дух захватило. Думал: жаль, не смогу мамке рассказать, где побывал. А тут ведь цари русские восседали, и последний самодержец империи отсюда зал оглядывал, ну совсем как я теперь. Ну вот зачем он так, на станции Дно? Должно, не знал, на каком дне с детьми своими закончит.

По дороге к метро Юлик рассказал, что Зина его одноклассник и лучший гобоист Москвы и Ленобласти. Почему такая странная география известности и кто такой гобоист, я спрашивать не стал, но точно понял, что с дзюдо не связано. Мне хотелось еще в парк Горького или на выставку достижений, но Юлику нужно кормить Карла Сигизмундовича, они со Стелкой — младшей сестрой — чередуются: день она кормит, день Юлик. И всего-то неделю нужно продержаться, пока какие-то Рюриковы в отъезде.

Квартира Рюриковых находилась на «Аэропорте», но не во Внукове или в Быкове, а возле станции метро «Аэропорт». К улице Часовой Юлик вел напрямки: через школьный двор, гаражи, задворки продмага «Мясо». В магазине «Рыба» отстояли очередь за ледяной, но ледяная перед нами кончилась, зато выкинули навагу. Взяли наваги четыре килограмма: по два в руки — больше не давали. Обогнули рыбный. За ним мы, весело болтающие на ходу, вдруг осеклись, увидев между деревянными ящиками и пустой картонной тарой двух жмуриков. Все уже случилось, уже некуда было бежать, торопиться, предотвращать, звать на помощь. Тут время свернулось, створожилось. Медленно бродили трое милиционеров и один в штатском между двумя телами, запакованными в черные мешки. Вяло отгоняли любопытных.

Проходим, товарищи, проходим.

Рядом с одним жмуриком из-под мешка растеклась черная лужа. В стороне собралась толпа местных: кто в тапочках, кто в майке, кто с ведром. Но и в ней не заметно движения. Легкий говорок, как шелест листвы в соседних тополях: а я иду с помойки… а тут, тихо так, пукалки, пук-пук… и двое к земле… ну как поскользнулись…

Вдруг приметил белое лицо Цыбы. Он припустил к тополям, к стволу прислонился — отдышаться в сторонке. Я к нему.

Мутит?

Единственный в мире запах, который не выветривается из памяти, — запах крови.

Плохо, браток?

Обошлось.

И часто у вас тут такое?

Бывает.

Во дворе дома с арками из красного кирпича, детской площадкой без песка и со ржавыми качелями на оборванных петлях мы свернули к шестому подъезду. Парадное широкое, с лепниной, а кошками все одно пахнет. Кошачий запах уж точно не выветривается веками. Где-то читал, запах нашей цивилизации — это амбре парадных: помои, ссанье, кошачий помет и душок пережаренного лука.

Юлик открыл своим ключом, встал на пороге, не проходя. Я за ним. Из комнат послышалось шарканье. В коридор в растоптанных шлепанцах вышел пингвин.

Кто это, Юлик?

Домашний питомец Рюриковых. Купили хомячка, а вырос королевский пингвин. Пойдем, Карлуша, пойдем.

Здравст… Здоровый какой!

Метр в холке, а то и поболе. И раскормили его… Тут людям жрать нечего. Пойдем, Карлуша, пойдем.

Юлик, стоя в шаге от Карла Сигизмундовича, осторожно, вытянутой рукой погладил птицу по лоснящейся голове. Птица внимательно осмотрела Юлика, меня, авоську с торчащими рыбьими хвостами и, вытянув шею, собралась будто бы сделать бросок. Юлик, ловко вильнув, ретировался на кухню. Я растерялся, оставшись наедине с пингвином. Но Карл Сигизмундович проворно развернулся и поспешил за обладателем рыбы: мои пустые руки его не интересовали. В кухне Юлик вывалил навагу в эмалированное ведро — все четыре килограмма разом. И снова вовремя отскочил, иначе длинный клюв достал бы до мокрых рук, пахнущих рыбой. Пока Карл Сигизмундович поглощал рыбеху, мы с Юликом двумя швабрами вымыли полы в ванной и коридоре. Труд наш не был вознагражден. Насытившись, птица важно прошествовала мимо нас и, скинув на ходу шлепанцы, плюхнулась в полную воды ванну. Юлик, чертыхаясь, снова принялся за приборку.

Сегодня что?

Воскресенье.

Ах да, выходной. Значит, возвращаются Рюриковы из Пицунды во вторник вечером.

Слушай, а куда он… это… большие дела, ну, королевские свои, делает?

У тебя был шанс увидеть. Он не всегда после кормежки заплывы устраивает. Обычно я его на поводке вывожу. Но гулять лучше в темное время. Он так метко целится. На два метра пуляет. Соседи орут, что скунсы палисадник засрали.

А как сегодня? Пойдем?

Не, сегодня очередь Стелки гулять. Они с новым хахалем организмами дружат, хата-то пустая. Эти Рюриковы, кстати, ее знакомые, вот пусть она и гуляет. Больше ни за что на такое дело не подпишусь.

А за что взялся?

Абхазский коньяк.

Пол-литра?

Две баклажки по полтора.

Дело.

Мы аккуратно заперли дверь, свет погасили только в коридоре. А из ванны доносился радостный плеск и довольное урчание вперемежку с пощелкиванием, как у дятла.

Обратно возвращались длинным путем, чтобы обойти задворки рыбного. Всю дорогу до метро у Юлика снова жужжал пейджер. Он останавливался, читал латиницу, кривил губы и не особо хотел делиться со мной.

Люська?

Она.

Что пишет?

Что звонила Стелка, орала. Обещал сеструхе одно дело и совершенно забыл. Надо сгонять на блошиный рынок.

На блошиный так на блошиный. Айда.

Только пару звонков. Люське надиктую. И Светка чего-то третий день молчит. Выслушиваю каждый вечер, какая я дрянь. Бросил год назад. Новую телку завел. А сама?.. Обещает бросить пить. Родителям простить не может, что не пустили замуж за югослава. У них по соседству югославы гостиницу «Космос» строили. А как тот строитель уехал, тут я ей подвернулся. В баре «Битца» познакомились, при конном комплексе. И не лень человеку через весь город таскаться? Ну тогда бары только открывать стали… Короче, за меня она просто так вышла, назло. И зря мы почти три года промучились. Сейчас уже привык к ее звонкам. А тут уже два вечера пропустила, представляешь? Ну, утром сам набрал, прежде чем на вокзал ехать, тебя встречать — молчок. Вроде и рад, а вроде и грызет что-то. Она — дура доверчивая. Черт-те кого в дом пускает. Сама челноком за шмотками мотается то в Польшу, то в Югославию. Все того, своего ищет. А недавно бандюганы квартиру у нее обнесли. Все, что привезла из-за бугра и на Черкизоне еще не толканула, — прибрали.

У телефонной будки нагло перегнал один длинноволосый. Ну невежливо так с живыми людьми, в морге бы перегонял. Я было возмутился их городскими порядками. Но Юлик за плечо взял:

Отвянь, Горыныч.

Да и парень слезно попросил пару двушек: с девушкой не может встретиться. Ну, дали, мне всегда жалко влюбленных: они раненые. Парень девушке не дозвонился, снова побежал искать у кино. Потом Юлик связался с оператором, продиктовал сообщение для Люськи и опять набрал свою бывшую.

Вышел из будки с расстроенным лицом — не дозвонился, а Цыбкин вообще-то против того, чтобы люди жили с расстроенными лицами: это, говорит, портит облик планеты.

Тишина?

Тишина, Гена. Гляди, чё парень забыл.

Сова?

Совенок. Лупоглазый. Ты макраме плести умеешь?

Вязать умею.

Крючком?

Не. На спицах. Носки шерстяные зимой связал.

Дело. Парень, видать, своей подарить хотел. Ему сегодня не везет, как и мне. Выходной — а я парюсь. Светка, небось, по знакомым рыщет. Денег собирает: одни бандиты обчистили, другим бандитам должна. Дура — она и есть дура. Ладно, погнали на «блошку», потом к сеструхе на Пушкинскую.

На Тишинке мы искали кожаный портфель. Причем нам нужен был самый старый, затрапезный и непременно на двух замках. Сперва мне казалось, что на развале царит хаос. Но после часа хождения я стал подмечать свой порядок в рядах. Тут не было прилавков только с тарелками или только со старинными кофемолками. Нет, у каждого продавца можно отыскать все что угодно: от монокля до самовара Паричко братьев Шахдат и К°. Но все же сами ряды заметно различаются: у антикваров лица надменные, цены высокие, у дилетантов и цены ниже, и разговор проще. На барахолке весело, живо, но я быстро устал от толчеи и деловитости ростовщика-города.

Юлик шутил: карманы блюди и глаза не продавай. Я не азартный, но несколько вещиц все же присмотрел для матери и еще кое для кого — с фиалковыми глазами. Думал, вот обживусь в столице, подзаработаю, обязательно сюда вернусь — прибарахлиться. Юлик сразу предупредил, антиквары — народ ушлый, подлецы и шулера, попрятали все стоящее, а выставляют на продажу один хлам. Иностранцев ждут. Лучше искать новичков, тогда вещь можно сторговать за бесценок. Наконец Цыба напал на добычу. Он трудно выторговывал рыжий портфель с золотыми пряжками и царапиной на замке. Обижался, говорил, что его хотят надуть, отходил от импровизированного прилавка — расстеленных на земле газет, возвращался.

Потом заговорил с продавцом загадками, эзоповым языком, бархатным баритоном. Тот явно понимал покупателя, блестел очками, шепотом обещал показать штучную вещь, шикарное изделие, вытащил из-под прилавка черный чемоданчик из кожзама и цокал языком: жаль отдавать, жаль. Цыба просил его не дурачить, снова деланно обижался, грозился уйти безвозвратно.

Я, конечно, могу уйти к конкурентам, но берегу вашу биографию. На что мне ваш черный катафалк?

А может, у вас еще жива теща?

Так вы мне будете продавать или будете отвечать вопросом на вопрос?

А кто вам не продает?

Нет-нет, не сторгуемся. Мы не сходимся.

Молодой человек, а чего нам сходиться? Я давно уже неудачно женат. Давайте свои пятнадцать рублей и можете быть счастливым.

За такие деньги можно шикарно поужинать в ресторане «Ям», а вы мне дохлый портфель суете.

Я вам ничего не всучаю. И вовсе портфель не дохлый, он вполне еще гривуазный.

Зачем же так цинически выражаться? Скиньте пятерку!

Да что вы такое говорите?! Нет, что за покупатель пошел, я вас спрашиваю?

А чего меня спрашивать? Будто я на допросе в ОБХСС. Скиньте цену и разойдемся.

Молодой человек, мне нравится, как вы торгуетесь. Сойдемся на одиннадцати рублях, только скажите, зачем вам такой потраченный портфель? Вы хотите с ним сойти за министра, так я вас успокою: на министра вы все равно не походите.

Одиннадцать рублей меня устроят. Тем более деньги не мои. Казенные.

Так что же вы за казенные деньги морочите мне голову?

Имею слабость.

С толкучки мы ушли оба радостные: Цыба довольный портфелем, я — свободой и тишиной; на рынке у них как у нас на птичнике. Юлик предложил перекусить в чебуречной, знал одну приличную, без котят в пирожках. Чебуреки и вправду оказались вкусными, клеенка чистой, и соль с перцем не перемешаны в солонках. Тут и по пятьдесят грамм давали. Но мы с Юликом не любители принимать на ходу и стоя. И снова мы ухнули в прохладу метро от плавящегося под августовским солнцем асфальта. На Пушкинской к трем нас ждала Стелка, и время уже поджимало. Едва вышли на площадь, асфальт запятнали крупные капли из серой тучи, словно надерганной клоками из пучка пакли.

Вон видишь на той стороне длинную очередь? «Макдоналдс» открыли в прошлом году. Первый.

Типа «Военторга» или чего?

Вот за что люблю тебя, Гена, за первозданную чистоту.

Брось. Может, в церкву зайдем? Смотри, какая лапушка, в пеночках. Там как в музее.

На обратном пути давай. Сейчас Стелка скандал устроит. У них спектакль.

Так мы снова в театр? Тогда и вправду в храм лучше после.

Грех замолить? Церквуху эту только недели три как открыли. А в прошлом году тут цирковых собак и обезьян дрессировали.

Ну, это хуже нашего. У нас в поселковом храме картофелехранилище было. Тоже тем летом открыли. Мамка ходит.

О, гляди, Ганжа.

Где, где?

Да вот, дорогу переходит.

Точно, Збруев. Улыбается.

Видит, что узнают.

Мы прошли мимо главного входа в театр Ленинского комсомола, мимо афишной тумбы и свернули резко вправо. Неприметная дверка в торце оказалась незапертой. Спустились крутыми ступенями вниз. Еще спускаясь, слышали мужской разговор, но слов не разобрать. Внизу дорогу преградил здоровый детина, ростом с меня, но в плечах пошире будет. В руках он крутил нунчаки с цепой. Невежливо задвинул Юлика и по-бычьи уставился на меня.

Чё буравишь? Я в красном, что ли?

Юлик от моего живота, стоя на две ступеньки ниже:

Горыныч, выдохни.

Куда прете? Тут закрытое мероприятие.

Мы свои. Чинзано.

После пароля человек-гора сдвинулся в сторону — как в пещеру проход открыл.

В следующие минуты все закрутилось так быстро — опомниться не дали. Маленькая востроносая девушка проскочила под рукой амбала, выхватила у Юлика портфель, погрозила кулачком, обругала его то ли ундиной, то ли мундилой и, не собираясь знакомиться со мной, указала нам места на длинной лавке в первом ряду. А второго ряда там и не наблюдалось. На лавке уместилось уже четверо: две девушки и два парня. Мне они показались странными. Но не до них. Мы оказались перед сценой без занавеса, на которой стояли два стула, скамейка и валялся опрокинутый вверх дном ящик. На стулья рассаживались два мужика, к ним вошел третий с нашим портфелем. Я портфель сразу признал по двум золотым застежкам и царапине на левом замке. А Юлик довольно шепчет мне в ухо: метеоры мы, спринтеры.

Мужик с портфелем успел затариться. Он доставал из портфеля одну за другой бутылки с белым вином и что-то говорил двум другим на сцене. Соседи по лавке посмеивались и перешептывались, одобрительно гудели в некоторых местах и даже пару раз захлопали. Но я себя чувствовал неуверенно. С утра столько чудного: лекарство можно достать в Большом театре, парня зовут женским именем, пингвины тапочки носят, рынок называется блошиным, артисты запросто ходят по улицам, а спектакли охраняют амбалы. Теперь смотрим пьесу, где ни одного слова не разобрать.

А что они говорят?

Тот, с портфелем, не любит красного. Закупился чинзано. Ты, Гена, чинзано пил?

Не-а.

Вермут.

А эти что говорят?

Спрашивают, по сколько на нос взял.

Толково.

А то иногда ночью, мол, сидишь в пустой хате, а гастроном уже закрылся.

У нас так не бывает, всегда бутылка первача заначена.

Тсс…

Что там? Ну?

Чай, говорит, пить вредно. На почки действует и на сердце вроде.

О, мне мать так все время бубнит. Я чаи гонять уважаю. А ты немецкий так хорошо знаешь?

Это французский, Гена.

Ну ты даешь, Цыба. И французский знаешь? А эти зрители кто, французы?

Французы. Не пялься.

Я сразу понял: не наши. Чистенькие, как немцы. Очечки, джинсики.

Тсс…

Видать, оттуда. Из Парижа.

Тсс…

Гляди, конфетами закусывают и хлебом, ну не солидно для театра. Хотя тут и театр ненастоящий, подвальный.

Сыр, колбаса у них еще. Говорит, пока человек ест, он не пьет.

Чего они на повышенных?

За деньги трут.

А Стелка твоя кого играет?

Тсс…

Уходили, не досмотрев. Мне, честно говоря, стало скучно. Даже не из-за того, что не понимал французского. А потому что пьют и пьют. Я и деревню за пьянку не люблю. Будто заняться больше нечем. У нас вон техники неремонтированной — пропасть. На братских могилах имена поистерлись. У храма крыша худая. Да к тому же в библиотеке полы перестелить пора, я взялся, да одному несподручно. Читать люблю. И библиотекарша — теть Паша — хорошая. А у племянницы ее глаза синючие. Это я все амбалу рассказывал на солнышке у входа в подвал, пока Юлик внизу с сестрой разговаривал. Амбал курил и ловко крутил в руках нунчаки. Нормальный мужик, кстати, оказался — трагик, по совместительству парень Стелки. Готовится к роли в спектакле, где играет спортсмена. Я смотрел на дорогу, думал, вдруг еще Сашу Збруева увижу или другого артиста. А то те, из подпольной пьесы, незнаменитые какие-то. Когда Цыба выбрался на свет, трагик докурил и встал в дверях. Оказалось, бывшая жена и сестре Юлика не звонила неделю.

Мы, возвращаясь к метро, обсуждали спектакль, прошли мимо церкви, даже не вспомнив. Ехать в Большой к Зине вроде еще рано. Юлик предложил смотаться в Беляево, Светка не шла у него из головы. Боялся, снова запила, и лучше бы убедиться в этом, выгнать компанию местных алкашей, ввести в курс дела бывшую тещу и выкинуть, наконец, беспокойство из мыслей. Снова увидели длиннющий хвост в «Макдоналдс» и нырнули в метрополитен. Всю дорогу до «Китай-города» и дальше, после пересадки, Юлик разъяснял мне пьесу. Я не мог взять в толк, почему пьеса запрещенная, подпольная. Что в ней такого? В чем врет? А Юлик открыл совсем непонятное: писательница не наврала ни слова, показала правду, в том-то и дело. Выходит, правда снова под запретом? А Стелка, оказывается, работает бутафором и постановщиком движений, хотя чего там ставить, я так и не понял: ну, сидят мужики, пьют, за жизнь разговаривают — обычное дело.

Пейджер у Цыбы жужжать перестал. Видимо, Люське не понравились те слова, что Юлик надиктовал оператору.

Дом в Беляеве совсем не походил на дом Рюриковых, он ничем не выделялся из жилых «коробок» по соседству: серые кубы панелей в пять этажей, крошечные балконы — ну разве что покурить выйти, санки поставить или «Школьник» двухколесный пристроить на попа. Двор обычный: песочница без песка, ржавые качели, трава вытоптана. В палисаднике среди кустов сирени — «запорожец» на сдутых шинах. У каждого подъезда на лавочке бабульки сидят в карауле: те же ассамблеи, что у нас на завалинке.

Нам в третий.

Внизу под лестницей коляска припрятана и ведро жестяное с веником, с подоконника черная кошка спрыгнула и, юркнув под ноги, исчезла. На шаги откликнулись две сявки, подзадоривающие друг друга в дуэте. На четвертом возле пятьдесят третьей квартиры не слышалось пьяного разгула, аккуратно лежал половичок, бывший в прошлом ковром «Русская красавица». Юлик приложил ухо к замочной скважине — тишина, разгонять не придется. Надавил кнопку звонка, трель убегала в комнаты, но открывать нам не спешили.

Юлик с ухмылочкой подмигнул мне, мол, знай наших, и достал свой ключ. Дверь легко открылась, будто только нас и ждала. Светлым днем занавески зашторены. Глаз телевизора из комнаты мигает. Тихо. На пороге в кухню — яйца битые, лужица уже подсохла — лето. И тут в нос вдарил запах. Сладковатый, гнилостный. Мусор не выносили давно? Так не пахнут прелые листья или подгнившие яблоки, так пахнет разлагающаяся пуповина после окота овцы. Мы почему-то замедлились в полумраке. Юлик дернул телевизор за шнур, откинул гардину и повернулся. Такого выражения я не видел на его лице даже на вылазках. Обернулся и я. За моей спиной на диване сидела женщина. Будто смотрела передачу и уснула сидя. Голова запрокинута, рот приоткрыт. Худые голые ноги в зеленых шлепанцах, футболка цвета кожи: серо-желтая. Из одного шлепанца ноготь большого пальца торчит. На коленях книжка неоткрытая — «Мегрэ и потерянная жизнь».

Юлик прошел на цыпочках, будто боясь ее разбудить. Не доходя до дивана пару шагов, как бы вглядываясь, наклонился, задел пустую бутылку ногой. Бутылка разбила тишину вдребезги, закрутившись, загремев по паркету и вдаривши по второй пустой, по третьей, как по кеглям. Цыба вдруг бросился на лестницу. За ним и я, на ходу хлопнув дверью. Очухались оба на подъездной лавочке.

Видел?

Он спросил меня, сморщившись, как от оскомины, и надеясь, что я скажу: нет, ничего не видел.

Это она?

Светка.

Вот и познакомились.

Как думаешь, когда?

Дня два-три.

Ну так и есть. А я эти три дня… с Люсей…

Что-то делать надо, Юлик.

Что теперь сделаешь…

Мы разговаривали, как два контуженных, слышали только друг друга, а остальные звуки словно пропали для нас. Неслышно напротив лавки скакали по кустам снежноягодника воробьи. Вокруг раскачивающихся качелей бесшумно носились мальчишки. И качели качались беззвучно. А мы говорили. Медленно так, степенно, как будто сами теперь два старика на завалинке. Вдруг вдоль дома пронесся, тарахтя и дымя, мопед. Мальчишки с гиканьем бросились за ним. Звуки вернулись. Юлик вскочил.

Чего же сидим? Милицию и скорую надо.

Будку отыскали неподалеку, в торце дома. Первым пришел участковый. Скорую сказали ждать полчаса-час, к покойникам спешить незачем. Участковый, лейтенант годами младше нас, выслушал Юлика, взял ключи от квартиры и предложил вместе подняться для осмотра.

Не-не-не, я туда больше не пойду! — Юлик наотрез отказался и отошел от лавочки, как будто собрался уходить.

Тогда вы со мной идите, гражданин.

Я обернулся. Кому говорит? Рядом мальчишки крутятся. У второго подъезда мужик с болонкой на поводке и тетка с помойным ведром на нас косятся. Из окон первого этажа с двух сторон от подъезда выглядывают: слева молодая женщина в пилотке из газеты, справа старуха с пучком как пизанская башня — вот-вот упадет.

Ты мне, лейтенант, говоришь? Я — приезжий… Ну, ладно, идем.

Почти у самой двери пятьдесят третьей квартиры нас догнал Юлик.

По-прежнему тихо, сладковато-удушливо, только выключен телевизор и полоса света ровной дорожкой пролегла от окна к дивану. Лейтенант и сам на цыпочках ходил. Осмотрел Свету, не приближаясь, прошел на кухню, нас позвал. Столешницы буфета и стола завалены грязной посудой, заплесневелыми макаронами и вонючей черемшой. Форточка плотно закрыта. Вернулись в проходную комнату, потом через нее во вторую заглянули. Участковый отворил шифоньер, с грохотом посыпались пустые бутылки. Вещей и мебели немного, книг вообще нет, трудно сказать, чем жил человек, каким он был.

Запах заполз за воротники, и, когда участковый отпустил нас, оставшись опрашивать соседей по лестничной клетке, мы, спустившись на пролет ниже и стоя на сквозняке, никак не могли от него избавиться. Юлик предложил сигарету. курить не хотелось, но как ему сейчас отказать? Пока курили у окна, услыхали тормоза скорой. Мальчишки весело показывали на третий подъезд. С доктором и санитарами в квартиру пошел лейтенант, к нашему счастью, мы не потребовались. Минут через пятнадцать медики спустились на пролет, стрельнули сигареты.

Сколько ей, двадцать восемь?

Неполных, двадцать семь пока.

Сколько их перевидали, а удивляться не перестаю.

Доктор, а что с ней… случилось?..

Что случилось, это вас надо спрашивать. Муж?

Не я. Вот он.

Бывший.

Бывший… Заливалась, видать, без удержу. Алкогольная интоксикация. И сердце — не мотор.

Мы больше года уже врозь… Я говорил ей… Ругался.

А что ты сделаешь, парень? Бесполезно. У меня своя теория на этот счет. Тут скорее и родня пьющая. И не в одном поколении. Кому-то оборвать надо было. Вот, может, ее и выбрали.

Кто выбрал?

Ладно, бывайте. А это пейджер у тебя? Нам, говорят, один на бригаду давать будут. В следующем году. Лейтенант! Пошли мы. Вызовов полно. Жарко. Душно. Старики этим летом мрут, как в семьдесят втором.

А как же… Света?

Бывайте, товарищ доктор. Я гражданам разъясню.

Вслед за врачами и мы спустились на первый. Из квартиры справа выглянула голова с пизанской башней. Но под внимательным взглядом участкового, говорившим: в понятые? — скрылась за дверью.

Медики бумаги выписали. Я там на столе оставил. Вам, товарищи, придется спецтранспорта — труповозки — дожидаться. Я сейчас из опорного пункта вызов сделаю — и на дежурство. А вы тут ожидайте, не отлучайтесь. Можете в квартиру подняться. Родным сообщите?

Сообщим.

Товарищ лейтенант, когда спецтранспорт прибудет?

Это не по нашему ведомству, не скажу. Мне на дежурство заступать.

Подниматься в квартиру не тянуло. По очереди отошли в кусты за гаражами. Сидели на лавочке. Говорить не хотелось. То и дело из окон кричали: Витька, домой, Наточка, домо-о-ой, Валик, ужинать. Домой, домой… Что-то под сердцем защемило, пошевелился, а там, больно так, какой-то пузырик лопнул. И есть захотелось. Солнце осело за крышу соседней пятиэтажки, во дворе стало сумрачно и еще неуютней. Кроме нас тут остался только ржавый «запорожец» в кустах сирени. Зато пятиэтажки, как драповые темные пальто, расцветились желтыми пуговицами окон. Уже и собачники прошли, и парочки, и любители вечерних газет погромыхали почтовыми ящиками. Из нескольких отворенных окон в унисон донеслось: «Спят усталые ребята, книжки спят…»

А что в семьдесят втором было?

Большие пожары.

Москва горела?

Не, болота в Подмосковье. Торф. А ветер на город. Дым от Калуги, от Каширы сюда несло. Мне десять почти исполнилось. Няня умерла. Отец в другую семью ушел. На даче в Красково бабушка меня не ждала. Она по отцовой линии.

У тебя няня была?

Она меня французскому учила. Мы тогда не на Калужской жили, а на Дмитрия Ульянова. Другие берега, другая жизнь.

Я с замиранием сердца слушал Юлика, пусть говорит хоть о чем, хоть о пожарах — лишь бы не молчал. Потому что как только мы замолкали, мне казалось, думаем об одном — как наверху перед работающим телевизором умирает девушка в зеленых шлепанцах.

Тяга к французскому пошла с няни. Те песенки, которые она пела, не помню. Отложилось, что танцую под ее прихлопы и чужую речь, но ни куплета не могу повторить. А Стелка уже и саму няню не помнит. Мама думала, в Красково нам лучше будет: сосны и все такое. Но не получила «добро» на меня — я рос недостаточно образцовым для бабушкиной модели воспитания. Обо мне говорили — дурная наследственность. Разрешили только сестру привезти. Ее еще надеялись воспитать в духе Цыбкиных, а меня считали отравленным традициями пермяцкой родни — это по маминой линии. Кстати, бабушка сильно ошиблась тогда. Повзрослевшая Стелка им всю цыбкинскую парадигму порушила.

Поставила движения?

А то. Они потом все по ее сценарию и двигались. Ну ты видел сеструху. Шпингалет, а заправляет голиафами.

Да, запоминающаяся девушка. И глаза. Как Анютины глазки.

Анютины? Глазки?

Цветы такие.

А… Так я тогда в городе остался. Родители на работе. Отца вижу только по выходным. С мамой вдвоем живем, но ее нет до вечера. И весь день я сам по себе. Окна велено не открывать, а как не открывать? Лето. Душно. За окном молоко, не туман, а смог. Еще помню, просыпаюсь, глаза не открыл, а в носу щекочет. Гарью несет. И думаю, а вот мог бы и не проснуться. Я тогда впервые испугался слова «смерть». Кашляют все вокруг или молчат. Во дворе тихо стало, вот как сейчас. Только тогда тишина днем и ночью стояла. Разъехались люди. На дачах легче казалось. Хоть и туда дымы приползли, да на земле полежать можно, крыжовником подышать или малиновым листом. А у нас тут скорые то и дело во Вторую градскую носились. И во двор к нам приезжали: за стариками. Тогда, говорили, труповозок в Москве не хватало: в сутки мерло больше, чем за ними приехать могло.

Интересно, когда наша приедет.

Неудачно я ляпнул. Юлик осекся и снова замолчал.

Из окон доносился звон посуды. Пуговиц на пальто оставалось все меньше — свет на кухнях гасили. В квартире справа от подъезда, видать, уже спать легли. А слева створки окна настежь, слышны детские голоса, и кажется, пахнет краской. Но тут не уверен, потому что из-под моего воротника, чуть покрутишь головой, тут же всплывает запах гниющей пуповины после окота овцы. Иногда в ярком свете левого окна появлялась девушка, что днем ходила в бумажной пилотке. Под ее руками гремела струя воды о пустое дно чайника, громыхали кастрюли. Иногда она мельком поглядывала на нас, но быстро исчезала в глубине комнат. Черная кошка, что давеча бросилась под ноги, теперь восседала на подоконнике кухни, как местная предводительница, охотница, предвкушающая свой час. Кошка, похоже, следила за каждым движением двух человек в одинаковых позах: с локтями на коленях и сомкнутыми в замок кистями рук. Хотя за ее спиной торчал угол клетки и разносились трели кенаря, кенарь почему-то не волновал кошку так, как две фигуры у подъезда.

Когда-нибудь и за нами наша придет, Гена. Но пока вот за Светой. Знаешь, я ведь, когда уходил, понимал: все катится к едрене фене. Пропадет она. Примерно так и думал. И как доктор тот сказал: не справился. Да и почему я справляться должен? Молодой еще, погуляю. Она тащила меня куда-то в темноту, во мрак. Ее саму затаскивало что-то неодолимое, необоримое, понимаешь? И я тут беспомощен, даже лишний. Знаешь, почему лишний? Потому что если ей так написано всем ее пупырихинским родом — она из деревни Пупыриха, — то я-то просто стебель, не поднять мне маковую ту голову к свету. Блин, какую чушь несу…

Я понимаю, Юлик. Если овцу ледащей породы прикупил, ходи не ходи за ней — зачахнет. Редко когда выходить можно.

Я пробовал выходить. Влюблен был. А она, ты понимаешь, она любила того югослава. А мне как мстить начала. Погранцы своих не бросают, так ведь, Гена? Я старался. Но через два года понял: против заданности переть — бесполезно. Как грозу заговаривать бабкиным заговором от ячменя — не поможет.

Да, парит.

Гроза будет.

Не, стороной обойдет. Немного, может, посикает.

Мы с тобой застыли в поле хронона.

Квант времени? И это пройдет. Пережить надо.

А мне кажется, этот день никогда не кончится. Или, знаешь, утром люди на работу пойдут, а тут на лавочке две горки пепла: одна большая, как Джомолунгма, а другая маленькая, как Вичепруф в Террик-Террик.

Машина!

Мы оба вскочили навстречу шарящим по березкам и сирени фарам. Но мимо нас к четвертому подъезду проехала «волга» ГАЗ-24, не затормозив. Захотелось пить. Цыба знал тут неподалеку гастроном, где можно соку или коктейля молочного купить из конуса. Но оказалось, магазины только-только закрылись. Снова курили, снова вскакивали на шум мотора. Юлик боялся поднять глаза на окна четвертого этажа. Покрапал дождик, но облегчения не принес. Пить хотелось все сильнее. Наконец, я решился. Постучал об отлив открытого окна. Кошка зашипела и выгнула спину. Ко мне наклонилась в расстегнутом халатике хозяйка квартиры.

Чего буяните? У меня дети спят.

Прощения просим. Милая барышня, а не дадите ли водички? Мы тут в засаде.

Снова громко забила струя. Голые по локоть руки, хрупкие в запястьях, протянули мне хрустальную вазу литра на три с водой.

Мерси.

Мы с Цыбой тут же выпили полвазы на двоих. Видно было, как девушка уселась за учебу под светом настольной лампы. Листала тетрадки, грызла карандаш. Кошка ходила по ее плечам, иногда выдавал трели кенарь. Вокруг бесшумно, как мыльные пузыри, гасли окна.

Канарейка.

Кенарь.

Откуда знаешь?

Кенари поют лучше, самки у них почти безголосые. В Кривулине сейчас знаешь какой гала-концерт… Вечером ухо выставишь: и белобровик тут, и черноголовка, и зяблики заливаются.

Странная кошка. За птицей не охотится.

Ученая. Вишь, в тетрадки нос сует.

А ты помнишь Рейгана с Тэтчер?

Как у генерала лицо позеленело?

Ага. А у Дынькина побагровело.

У рыжих завсегда так: розовое лицо, как чомпу. Яблоко такое.

Не, у него как свекла стало.

Мы оба неожиданно захохотали. Такой случай, когда невозможно вспомнить и не засмеяться. Да и нервы дали о себе знать. А история действительно смешная вышла. У нас на заставе имелись подземные земляные казармы, штаб с красным уголком, столовая-землянка на триста человек. При кухне на откорме состояло пять свиней и боров. Боров знатный, важный, его за надменность прозвали Рейганом. Он часто гулял в неприятельском лагере, и вот чудо, проходил, бестия, безупречно минные поля. Его даже сам Лучик, сапер Лучьев, уважал. Внушительных размеров Рейган привязался к шелудивой приблудной собачонке Тэтчер и всюду за ней таскался. Со стороны как-то сразу заметно, кто тут ведущий, кто ведомый. Однажды к нам с проверкой прибыл залетный гость — генерал из самого генштаба. Ну, руководство части расстаралось, концерт устроили в землянке-клубе, готовили праздничный ужин. Дынькин, подбодренный удавшимися на славу номерами самодеятельности и довольными лицами комиссии, браво со сцены объявил: ну, а через полтора часа приглашаю всех на празднование в столовую, к ужину Рейгана зарежем. Ну, тут такое началось. Это видеть надо, как одновременно зеленел овал лица московского гостя и как багровели лица у командира заставы, начштаба, замполита. А в зале стоял неимоверный хохот, личный состав сползал под лавки. Начальники, конечно, между собой ситуацию разобрали — обошлось устным выговором замполиту и особисту. Боров — как герой вечера — тогда спасся, на ужин зажарили двух чушек. Но все же история Рейгана и Тэтчер закончилась печально. Бестолковая собачонка подорвалась-таки. А Рейган трое суток ходил по минному полю, искал ее. Замполит Дынькин испытывал личную неприязнь к Рейгану. И в какой-то день приговорил борова «за нарушение государственной границы». Поварам была дана команда порося резать. Но Рейган жилец на заставе бывалый. Пронюхал такое дело и пропал. Через неделю, правда, вернулся похудевшим. Не давался в руки, в загон не шел. Тут уже появился у поваров азарт. Устроили ловлю с погоней. Собаки лаяли, боров визжал, ему вторили поросята в свинарнике. Начзаставы начал спрашивать о нештатном шуме, и лейтенант Дынькин просто пристрелил борова Рейгана.

Дождь все-таки пошел. И такой резвый, едва успели спрятаться под подъездный козырек. Сразу посвежело, даже слегка похолодало — август все-таки. От моей мокрой олимпийки пошел запах сырой шерсти. А футболка Юлика расплылась темными пятнами и прилипла к телу. Цыба охватил себя руками и заметно дрожал, не от дождя, конечно.

Эй, где вы там?

Приглушенный голос из окошка обращался к нам, а к кому же еще, кроме нас, тут ни одной живой души. Завтра рабочий день.

Эй, держите.

Рука, тонюсенькая, голая до локтя, протянула какой-то увесистый предмет. Я подхватил — табуретка.

Влезайте.

Нас долго упрашивать не надо. Первым полез Юлик, я его слегка подсадил. Потом сам стал с табуретки коленом на подоконник. Влезли и стоим втроем, таращимся друг на друга. Кухня не больше шести метров, буфет, стол, три табуретки, плита, холодильник «Юрюзань» и клетка, накрытая тряпицей. Все поверхности заставлены хрусталем, как в музее. И мы топчемся, будто втроем обниматься собрались.

Чаю будете?

Будем.

Садитесь. Не мешайтесь под ногами.

А вас как зовут? Вот меня Юлик.

Странное имя. А вас?

Гена. А вас?

Вера.

Красиво. А вы, Вера, всегда гостей впускаете по табурету?

Юлик, а тебе не все равно? Вот мне, например, все равно. Зато чаем напоют. Я чаи гонять уважаю. Вечер без трех кружек — пропащий.

Сейчас закипит. Я неполный поставила.

А у вас телефон есть?

Нету.

Вот и отлично. В ночь бывшей теще звонить — это как в горящее кольцо прыгать: подготовка требуется.

А вы так до утра и собирались на лавке сидеть?

Мы спецтранспорт ждем. Вера, дайте, пожалуйста, доску и нож. У меня тут сало и повидло.

Я сразу поняла, случилось что-то. Участкового с вами видела.

Это мои гостинцы, между прочим. Мне прислали.

Тебе, тебе. Но ты поделишься. Юлик, как считаешь, сало есть с хрустальной тарелки — мещанство?

Мещанство, Гена. А и правда, чего это, Вера, у вас вся кухня в хрустале?

Да мать в Гусь-Хрустальном на фабрике работает. Им зарплату продукцией выдали.

Дело. Толкнуть можно.

Не идет. Пробовала. Но сегодня и так повезло, купила пять банок паштета из океанических рыб и две банки сухого молока. Больше в одни руки не давали. Знаете, у меня еще кое-что есть.

Вера отключила газ под чайником, засвистевшим кондукторским свистком. И, встав босиком на табуретку, стала шарить в полумраке верхней полки буфета. Мы с Юликом уважительно поглядели на стройные, узкие в голенях ноги, на задравшийся до трусиков халат, встретились взглядами и отвернулись. Вера спрыгнула на пол, вдела ноги в пушистые тапки-котики.

Вот! Чинзано.

Чинзано?!

Да. У меня муж — музыкант, на гастроли ездит в соцлагерь. Из ВНР привез. Я из-за него вам табурет и подставила. Он бы меня понял. А вот женсовет — навряд ли.

Это старуха из квартиры напротив? «Пизанская башня»?

Да, точно вы ее описали. Невзлюбила меня из-за Клеопатры. И то участковому жалобы пишет, то мужу анонимки подбрасывает. Ну, что будете? Чай или…

Сперва по рюмочке давайте. А потом и чаю. А Клеопатра это кто?

Клео — это кошка моя.

А… тот милый черный зверек.

Гладить не советую. Когти пантеры. Клео тоже не платит благодарностью «Пизанской башне».

Ну, давайте за знакомство, Вера!

Гена и… Юлик, да? За знакомство.

За знакомство. Чаем разве знакомство отмечают? Чай — вредная вещь, говорят. Вроде на почки действует и на сердце.

Юлик, ты прямо из пьесы шпаришь.

Они там неправильно пили чинзано. Вера, у вас лед найдется?

Вот чего-чего, а льда у меня навалом.

Девушка открыла морозилку и в ее арктической пустоте принялась ножом соскребать со стен куски льда. Получалось у нее неважно, стружку скинула на блюдце и протянула Юлику. Цыба с сомнением взглянул на снежный пик и отставил его в сторону. Я решил смягчить неловкость.

Чинзано — редкость. А нам, знаете, за день второй раз попадается. Сперва в пьесе, а теперь вот у вас.

Да? А что за пьеса?

Подвально-подпольная. Ее иностранцам показывают.

Гена, выдохни! Вот за что люблю тебя, так это за чистоту сердца. Вере совсем не интересны какие-то подвальные пьесы.

Напротив, Юлик, даже очень любопытно. Я ведь и сама пишу. Правда, стихи в основном. Хотите, я вам свои почитаю?

Что угодно, только не молчать. Имя Вера… да еще и стихи… Напоминает одну поэтессу.

Инбер? Подумаешь, какая глубокомысленная догадка, мне часто так говорят. Как будто другой поэтессы с этим именем и быть не может. Так вы не хотите, чтоб я читала?

Хотим, почему. Только вы все же сало попробуйте. Свое, деревенское. У нас в Кривулине — лучшее сало. Даже в Жердевке такого не найдете. Вот приезжайте с детьми следующим годом, Корочкиных спросите — все знают.

Ой, а можно я пару кусочков дочкам оставлю. На завтрак с кашей дам.

Да кусок от шмата отрежь, Гена, и сразу отложим. Бывает, у некоторых аппетит разыграется, и они чужие гостинцы приговорят без остатка.

Спасибо вам. А то у меня на той неделе такая тоска случилась. Утром просыпаюсь, семи нет. Дети скоро проснутся. А мне нечем их покормить на завтрак. Совсем. Пустой холодильник — это невыносимый упрек хозяйке. И такая жалость к самой себе накатила, к дочкам. Муж в отъезде. Зарплату задерживают третий месяц. Талоны есть, продуктов нет. Поплакала и поднялась, ну, что делать… Остатки молока разбавила водой и с крахмалом молочного киселя наварила. Густой, сладкий. Выкрутилась. Вечером подруга тушенку принесла, две банки. В продмаге рис выкинули. В общем, обошлось. А сегодня вот талоны отоварила: пять банок паштета и две — сухого молока. Больше в одни руки не давали. Ну, я им не забуду свои слезы.

Вера погрозила в темноту крошечным кулачком.

Кому «им»?

Ну им… там, наверху. Знаете, я не безрукая, не белоручка. Тут одноклассница предложила подзаработать на конвертиках, я согласилась. Надо из бумаги клеить конвертик для семян. Один конвертик — четыре копейки. Сперва дело спорилось, а через три дня я стала ненавидеть бумагу, клей, свои руки, комнату, заваленную коробками. Бросила. На девочек взглянуть не смела, сидят, клеят с утра до вечера. А лето ведь. Подъезды мыла внаклонку. Потом на работу все-таки вызвали, в музей. Я — экскурсовод. А у вас с работой нормально?

У меня служба не пыльная. То есть деньги, то нет. Потом опять есть. А Гена вот в деревне живет, там вообще с работой тухло.

Ничего не тухло. Работы полно, Вера, я в РТС работаю. Ремонтно-транспортный сервис. Трактора, тяжелую технику ремонтируем. У меня в бригаде пять человек в подчинении.

Горыныч, да ты — начальство! А ведь и не похвастал.

А чем тут хвастать: весь день в грязи.

Ну что, еще по одной?

За что же?

А вот за стихи. Мы думали, вы к экзаменам готовитесь.

Нет, не учусь. Вечером у меня совсем немного моего времени, личного. На работе или с детьми когда, так сочинять не выходит. А вот, знаете, перебежками, если в туалете сижу, или в лифте спускаюсь, или вот даже в вагоне метро, когда битком, — так хорошо сочиняется.

За вас, Вера!

За вас. За поэта. Или за поэтессу?

Спасибо. Я против феминитивов. Ну, вы ешьте и слушайте.

Вера оперлась о буфет, запрокинула лицо в черный квадрат рамы и принялась протяжно читать, подглядывая в листок и затем небрежно упуская прочитанный лист из рук. Листы, кружась, падали на пол и укладывались коврами-самолетами у ног Веры. Я заслушался. Никогда еще не встречал живых поэтов. И чтобы вот так, запросто, читали стихи. Поэты на кухнях живут — чего в столице только не бывает, счастливые. Ночь. Луна.

Испортил все Цыба. Он не дождался последнего листочка и заговорил как замполит Дынькин.

Нет-нет. Это никуда не годится. Что за подражание: «Луна — языческая жрица пророчит смерть моей свече»? Ботфорты какие-то, шляпы… Пыль веков, рухлядь… Кому это сейчас интересно? Где нерв времени, я вас спрашиваю?

Вера прокрутилась на табуретке, как на карусели.

А вам, Гена, как?

Потрясно. У нас завклубом тоже такие стихи пишет, к Первому мая или ко Дню сельхозработника.

Я подобрал листочки.

Вдруг Юлик замер, уставившись на потолок, будто увидел: обезьяна Хануман за люстру хвостом уцепилась.

А ведь Света над нами. На четвертом. Сидит.

Схватил полную рюмку и махом опрокинул содержимое в глотку.

Фу, теплый… мерзко.

Знаете, по-моему, вам пора.

Вера, а прикорнуть у вас на кухне нельзя? На полу? Я с поезда. В купе молокане какие-то попались…

Прикорнуть? Исключено. Остаться у меня на ночь двум незнакомым мужчинам невозможно. Я честная женщина.

Ну, понятно. Не похвалили поэтесску. Прощайте. Дождик вроде передумал.

Да пошли вы… Нет-нет, не в коридор. В окно.

Мы вылезли таким порядком: сперва я, потом подстраховал карабкавшегося Цыбу. Табурет подал Вере обратно в проем окна. В кустах снежноягодника жутковато перемещались два желто-зеленых глаза Клео.

Спасибо, хозяйка. Спокойной ночи.

Окошко захлопнулось — как по щеке хлестнуло. На улице с прошедшим дождиком посвежело. Зябко. Уселись на мокрую спинку, забравшись на лавку с ногами.

Гена, кажется, мы потерпели фиаско. Да и понятно, я не в форме. А тебе фифа московская не по зубам.

Цыба, по-моему, ты обидел хорошую девушку. И зря. Даже чаю не попили.

Но стишки-то совсем плохие. Беспомощные.

Мне понравились. Чинзано ваше и правда — бурдень.

Слушай, может, они вообще не приедут? Сколько можно?!

А у нас есть выбор, Юлик? Ждем до утра.

Ёкарный пузырь. Как рассветет, пойду в опорный пункт. А ты здесь покараулишь. Слышишь, Гена? Только не молчи…

Снова припустил дождичек, тихий, но спорый, с частыми длинными струями. Мы как-то одновременно с Цыбой подумали про «запорожец». Я обошел машину со всех сторон, потягал за ручки, правая, пассажирская, поддалась. Откинули сиденье и влезли. Тут было ничуть не теплее, зато сухо. Пахло сыроежками. Юлик положил голову мне на плечо, словно «запор» — это «вертушка», и через минуту спал сном безгрешного человека. А я и сам после армии могу спать хошь сидя, хошь стоя, хошь зависнув под потолком.

Чужая машина навеяла-таки сон о другой машине, армейской. Мы ехали тогда в БМП, подорвались на мине, перевернулись. Весь экипаж цел, а мне зубы повыбивало своим же автоматом, лежавшим на коленях. Зато меня, беззубого, отправили в Союз в отпуск на целых две недели — зубы вставлять. Вы думаете, страшно возвращаться после гражданки в армию, к своим? Да я бежал сломя голову, мчался с пересадками, несся с вещмешком, набитым передачками, и думал об одном: только бы они все меня дождались. Только бы дождались. Все. Дурак был, простофиля, как мамка обзывается.

Под длинный скрип тормозов я зашевелился, и Цыба тут же проснулся. Тормозные колодки кому-то не мешало бы поменять. Ноги затекли так, что шагу не сделать. Как на ходулях, выбрались из нашего суперлюкса. Двор светлый, еще бессолнечный. Никаких следов ночного дождя. Снова парит. Душно. У торца дома дворник гулко гремит металлическим инвентарем. Вдоль дома от подъезда к подъезду тащит с тяжелым грохотом низенькую тележку дородная тетка. Зычный голос бьется между двух серых панелей: молокоу… молокоу… Навстречу тетке из темных парадных выходят хозяйки с бидончиками. Просыпается улица. А перед третьим подъездом стоит видавшая виды «буханка» без креста и без опознавательных надписей на борту. Но по уморенным лицам двух мужиков, одновременно хлопнувших дверьми, мы сразу догадались: ликвидаторы, наша пришла. Сносить тело в доме без лифта хароны отказались. Я рассвирепел, на одного надвинулся: где же это видано — в последнем пути человеку отказывать. Но Юлик снова укоротил меня своим фирменным: «Глубже дыши, Горыныч». Пошарил в карманах, отдал всю наличность. Ну и я свое выскреб, такие правила.

На каждом этаже узкой лестницы пришлось помогать санитарам. Трудно разворачивались громоздкие носилки. На всех этажах в дверных щелях нас провожали любопытные головы соседей. Пыхтя, подгоняя друг друга по матери, спустили вчетвером груз на первый. Я старался не смотреть на черный пакет, тело казалось легким, сами носилки тяжелее были. С всхлипом закатили их по рельсам в кузов «буханки», как в жерло адово. Пожали руки мужикам, да, что говорить, по-божески взяли, а работа из последних. Расплатились с Хароном. Машина мигнула стопарями и увезла Свету в новые города и веси.

У соседнего дома все раздавалось: молокоу, молокоу… На ремне у Цыбы снова зажужжала коробочка. Он отстегнул ее и зажал в кулаке. Мы в растерянности стояли у подъезда, будто недоделали здесь чего. День только начался, а большое дело сделано, как будто день на том уже и кончаться может. Дальше куда?

О, про тещу забыл! Жены бывшими бывают, а тещи — никогда. И никуда не денешься, звонить надо.

Цыба поморщился, подбрасывая ключи на ладони.

С хрипом отворилось окно Веры. Девушка показалась бледной, как и ее батистовая ночнушка с вырезом почти до сосков.

Я предложил:

Вера, давай бидон, молока возьмем.

Денег нету.

Юлик ринулся:

У тебя какой номер квартиры? В долг возьмем. А ты пейджер продашь и вернешь молочнице. Вот, держи. Только если он квакать станет, не читай, пожалуйста. Там меня не с лучшей стороны характеризуют. А так я вполне кандидатура.

Постойте… Да послушайте же вы. Я вот что… в шесть часов… с утра радио включила… а там… передают сообщение о нездоровье президента. Он в Форосе, в Крыму.

Горбач занедужил? И что? Нам ли их проблемы…

Просто… я вот что… по телевизору «Лебединое озеро» показывают.

По какой?

По первой.

Вера, если вы не ценитель балета, переключите на вторую программу.

На второй то же. И на третьей балет.

Трудно оказалось сообразить, что за фортель. Не могли объяснить не только Вере, но и друг другу, и самим себе. Отвлеклись от большого мира на маленькое жгучее горе. А мир большой не останавливал собственный хронос. И казалось, что-то новое, что-то тектоническое надвигается на нас, на Веру с ее дочками, на кенаря и Клео, на Стелку и трагика, на Зину и Большой театр, на Карла Сигизмундовича, на Люську с папой-анестезиологом, на Ганжу, на продавца рынка, на счастливчиков Рюриковых, еще два дня имеющих в запасе, но тоже не минующих хаоса, слома, падения крышки сверху, которая вот-вот всех нас прихлопнет.

Когда отдали молоко, пришло ощущение завершенности: здесь сделали все до конца, и тянуло куда-то дальше. С Верой не прощались, будто само собой ясно было: снова свидимся.

По дороге к метро Юлик вдруг утвердительно выдал:

Нет там никакого музыканта. Одинокая она. Хрусталь помогу сбыть.

Я не стал спорить, хотя мне совсем так не казалось.

Дома у Юлика нас ждал холодный завтрак-ужин и записка матери, что в городе видели танки, что она срочно поехала к Стелке в театр, что вечером заезжал Зина из Большого и оставил пакетик на трюмо, что звонила моя мать и спрашивала, когда привезу подкормку для помидоров. Тут только я вспомнил про трихопол, билет, который надо сдавать, про новую работу, куда собирался устроиться. Я сбегал в душ. Цыба разогрел картошку и, кажется, звонил бывшей теще. Разговор, как и ожидалось, вышел трудным, с большими паузами, в которые Юлик пытался вставить хоть слово; он снова побледнел, будто его мутило. Потом он мылся, а я варил какао из зеленой коробочки «Золотой ярлык». Хотелось чаю, но заварки не нашлось. По телевизору шло бесконечное «Лебединое озеро». За завтраком договорились съездить на вокзал, отправить лекарство, сдать, наконец, билет — до поезда оставалось около двух часов, а потом рвануть в мастерскую. Юлик работал в цехе по ремонту зонтиков, магнитофонов и бытовой техники типа made in Japan. Бизнес замутили два друга — грузин и армянин, — и зонтики, как пояснил Цыба, лишь для прикрытия; основным же занятием оказалась добыча драгметаллов. В цех привозили всякую всячину, например, бэушную технику, и работники добывали из нее нужные детали. Я в душе благодарил Зину — хороший парень оказался, не подвел. А еще недоумевал над материным звонком: о какой подкормке для помидоров речь?

Когда вышли с Юликом из подъезда, мимо нас пробежали два парня, на ходу в авоськах позвякивали бутылки с «Жигулевским». Юлик окликнул того, что пониже, остановились оба: приземистый и высокий. По разговору и по всему я понял — одноклассники.

Цыба, ГКЧП, слыхал? Айда с нами.

Да мне на работу…

Какая работа? Все встало… Заваруха.

Да вот ко мне друг приехал. Однополчанин.

Оба — приземистый и высокий — перебивали друг друга:

Э, афганцы, братухи, давайте с нами… Мы тут затарились.

Кантемировка, говорят, в городе. С девяти часов митинг идет у мэрии.

Народ на Манежке кучкуется, у Останкина.

У Кремля. У Белого дома. Айда, братва. Мы погнали.

Юлик задергался: к парням, ко мне обратно.

Постойте. Погодите. Вы куда сейчас?

По дороге решим. Или на Манежку, или к Белому дому.

Гена, я никуда не еду.

А как же, Юлик?

Давай так. Едем сейчас до «Комсомольской» вместе. Там ты выходишь наверх, ну, помнишь, вчера — о, боги, это только вчера было? На площадь трех вокзалов выходишь. Сдаешь билет. Потом встречаемся на Манежке. Лучше у Вечного огня. А я с ребятами сейчас, сразу… не могу… заваруха. Добро, Горыныч?

В метро творилось невообразимое: турникеты забиты монетами, люди шли не останавливаясь. Всюду только и слышно: Янаев, Язов, Ельцин, Горбач, Форос, танки, танки, танки. Люди возбужденно жестикулировали, новости и слухи передавали скорее с радостными и веселыми лицами; попадались, правда, и недоуменные выражения, и растерянные, и даже испуганные. А растеряться было отчего: я впервые в жизни видел такое количество народу в одном порыве. Я быстро потерял на перроне Цыбу и двух его товарищей. Сам разобрался, как добраться до «Комсомольской». Пришел на вокзал, в кассах объявление: «Перерыв пятнадцать минут», а ожидающие говорят, уже час, как закрыто. На вокзале хаос, как и в метро, — оставленный без надзора паноптикум. Ну, я не знаю почему, но пошел на путях искать, где поезд Москва — Тамбов стоит. А он и вправду под парами, уже подали. И такая меня тоска захлестнула, так домой захотелось, будто годовалому пацаненку к мамке. И чаю захотелось нашего, с душицей, с липовым цветом, с медом гречишным. Дома трактора поломанные дожидаются, и половицы в библиотеке я не перестелил. Теть-Пашина племянница Анютка, поди, подначивать начнет: сбежал, мол, в город, трудностей испугался. Надписи на братских могилках стерлись. Крыша в церкви прохудилась. А тут у Юлика сиди да зонтики чини, магнитофоны раскурочивай или кроссворды разгадывай. А откуда они, бэушные магнитофоны, берутся? Не по нутру мне такой бизнес. Вот и решил билет не сдавать. Без меня тут разберутся. Руки — при мне, совесть моя при мне. А в чем не уверен я… Знаете, там, в Афгане, все понятнее было: вот ты, вот враг. И тех двоих я под присягой убил, нету за мной греха. Хотя кто знает, как еще развернется и что за спрос будет с каждого. Бабушка говорила: по чистоте рук будет тебе. А тут свой против своего, понимаете? Надо ведь уважение к чужой жизни иметь, так я рассуждаю. Танки, танки… В танчики наигрался. А тут… Кто за кого? Я так-то спокойный, а обидь — горячий, потому и кличку Горыныч дали; не сдержусь, в пекло полезу. Я не испугался, нет. Просто и малые дела не переделал, чтобы за большие браться. Я с вами не еду. Так им и сказал. А чай у вас краснодарский? Люблю в подстаканниках пить — красиво. Домой тоже мельхиоровый подстаканник куплю, нет, два… пожалуй, три, на обзаведенье. Буду вспоминать о поездке в Москву. А Юлику из конторы позвоню. Он поймет. Скажет только: Горыныч, выдохни. Я матери лекарство везу, трихопол. Для помидоров хорошо? От мучнистой росы? Ну да, нас нынешним летом мучнистая роса замучила… Да неужто она? Ну все одно, мать есть мать — на всю оставшуюся. Вам спасибо, что пустили до посадки. Лягу и наконец высплюсь. Вы только меня до Тамбова еще разбудите, непременно заранее. Мне теперь все равно, кто в попутчики попадется: хоть молокане. Да и сало у меня кончилось. И повидло. Сегодня ведь Яблочный Спас. Август. Лето на исходе. Жерех бьет у того берега.