Мальчик и лось

Мальчик и лось

Хроменький… Вынимая из материнской утробы, ножку правую повредили, пяточку свихнули… Порой мать горестно, со слезой, вздыхала, глядя на сына, как будто она была виновата: не уберегла!..

Заводчане Людмилу Николаеву уважали за надёжность во всяком деле. За душевность: людям мила. Работала крановщицей. Мостовой кран — механизм электрический. С ним востро держаться надо: током может шандарахнуть. И увечил он, и убивал. Такая опасная работа крановщиц сплотила. «Хорошие девчата, заветные подруги». Бригада их почиталась как самая работящая и самая дружная.

Выхлопотали Коленьке и ясельки, и садик. Торжественно вручали ему красочное приглашение на новогоднюю ёлку во Дворец культуры — со вкуснецким подарком Деда Мороза.

Хромота детсадишного Коли почти не замечалась. Подрос — ребятня шибко стала дразнить. Для заядлых обзывальщиков он был самой заманчивой целью:

Николася —

Восемь на семь!

Коля, Коля, Николай,

Сиди дома, не хромай!

Дома не таился, но и шумных ребячьих игр избегал. Учитель физкультуры Владимир Михайлович словно не замечал хромоты Николаева. И тот под добрым его приглядом прыгал и через козла не хуже других. И даже в волейбольной сборной класса играл.

Утренняя зарядка в пионерлагере начиналась с пробежки вокруг отрядного корпуса. Физручка всякий раз выдёргивала из цепочки бегунов Николаева и ставила в сторонке. И с каждым разом при такой пробежке он хромал всё заметнее. И с каждым днём отрядники дразнили его всё злее:

Колька-косолытка

Бегает прытко:

Рупь пять — два с полтиной!

И Николаев сбежал из лагеря. Родных у Людмилы, детдомовки, не было. Податься бы Коле на лето к дедушке-бабушке. Да где их взять?.. Близкая подруга по работе Тоня предложила, чтобы Коленька погостил у её дядьки-лесника.

Привезли они его на заимку, а там уже шебутились два архаровца, погодки, постарше Коли, — внучата деда Тимофея. На незнакомца они и внимания не обратили. Забавлялись с лосёнком. На тоненьких высоких ножках, с черносливными очами, Май походил на инопланетное существо. В саду резвился с мальчишками, носился с ними наперегонки. Меры в забавах с Маем они порой не знали, садились на него верхом. Ножки у малыша подламывались, и он плакал, как человеческое дитя. Но иногда и сам озоровал, обгладывая кору яблонь и груш. Тогда братцы шугали его, выдворяли из сада. И это чудо на ножках-былинках перемахивало через метровый забор. Когда Май в очередной раз покусился на яблоньку, Коля поманил его морковкой. Лосик, схрумтев лакомство, благодарно уткнулся бархатной мордочкой в добрые ладошки мальчика. Такая нежность вызвала у братцев зависть. Они сунули в ноги Маю радиоуправляемую пожарную машинку. Та заметалась меж его ног — лосёнок отскочил. «Водители» направили пожарку к нему. Он обнюхал её, цокнул по ней копытцем и отошёл в сторону. Она показалась ему неинтересной: не жук, не лягушка, пахнет неприятно. Пожарка налетела на него — и он долбанул по ней копытом. Красная железка, помятая, перевернулась пузом кверху. Беспомощно посучила колёсиками и сдохла. «Пожарники» кинулись к ней, пытаясь «оживить». Но она оставалась неподвижной. Тогда мальчишки набросились на лосёнка с кулаками, с пинками. Перебили ему ножку. Коля подхватил израненного малыша, уволок в сарай, забился с ним в углу. Со слезами баюкал, утишая боль Мая. И свою…

В объятиях мальчика дрожащий лосёнок затих. И вдруг вырвался из рук и выскочил в открытую дверь. Его и след простыл…

Вернулся с кордона Тимофей. В плащ-палатке, в броднях, звероватый бородач. Обычно его за версту чуял и встречал лосёнок.

А где Май? — он отворил калитку, снял с плеча дробовик, прислонил к пряслу.

В саду бегает! — отмахнулись братцы-кролики.

А где ваш дружок Коля?

Насупились:

Он нам не дружок!

Та-ак!.. — мрачно протянул Тимофей. — Ясно, что пасмурно.

Он нашёл Колю у ручья. Мальчик бултыхал кепочкой в журчащем ручье и не заметил деда. Направился к муравейнику и осторожно положил мокрую кепку на рыжевато-бурый холмик. Муравьи мигом облепили её. Подождав немного, Коля бережно стряхнул их. Пахучей, с кислотцей, кепкой принялся натирать лицо, шею, руки. Старый лесник ахнул: мальчик использовал древний способ избавления от гнуса и комаров! Кровососы не выносят запаха муравьиной кислоты.

Ты где про это узнал, малыш?

На «малыша» Коля набучился и буркнул:

В книжках.

Ну и ну!.. — удивлённо покачал головой Тимофей.

Мальчик, смягчившись, объяснил:

Это Май — малыш. Теперь комары мне нипочём. Пойду искать его. Мы его обидели, малыша. Хромой он. Как я.

Горестно вздохнул дед Тимофей, приобнял мальчика:

Не ищи его. Он к мамке ушёл. Она и вылечит. Ты к своей маме иди. А я пойду удостовериться, что Май дома у себя.

Старик дружески хлопнул Колю по плечу, надел на плечо ружьё и углубился в чащу.

Вернулся в сумерках. Мальчик ждал его у калитки.

Всё в порядке, Николай! Вся лосиная семья в сборе. Облизывают Мая, радуются. Он уже почти не хромает. Резво бегает. Да, всё в порядке…

Как-то неуверенно произнёс дед Тимофей последние слова, но мальчику хотелось верить в лучшее.

Лукавил старый лесник. Не отыскал он Мая… Вспомнил, как принёс младенчика в свою избу…

 

* * *

 

В запечном кутке Тимофей постелил полушубок. Бережно выпростал из пазухи тёплый шерстяной комок и уложил на постельку. Диво дивное! Через минуту утробный почти детёныш, пошатываясь, стоял на своих «ходульках»! Оранжевый, в белых носочках, удивлённо лупил сливовыми глазёнками: куда я попал?..

Совсем недавно, пригретый материнским телом, он с чмоканьем сосал молоко. Такое вкусное и сильное, что с каждым глотком он становился крепче. Сестрёнка тоже тыкалась мордочкой в вымя, и он, старший, великодушно дозволял ей полакомиться минуту-другую… Но вот тёплое молоко стало холодным. И кончилось. И живот матери уже не грел. От сестрёнки било холодом. Каркающее небо почернело. Всё сковала стужа. Но кто-то укутал его, стылого, в тепле, где жарко, билось большое сердце. И сон, сладкий, как материнское молоко, разлился в согревающемся теле…

Ну и живчик! — восхищался Тимофей, тыча молочной бутылочкой с соской в мордашку лосика. — Май ты маетный. Теперь я тебе родитель.

А тот уже стукотил копытцами, перебирая длинными ножками, и тянулся к соску, не материнскому, но тоже вкусному. Мудрая кошурка сидела подле и сердобольно-умильно взирала на сиротку.

Да, Муся, и баушку Варю утешил бы наш лосик, — поглаживая лосёнка, проговорил Тимофей и горестно вздохнул: — Не дожила, сердешная, до сей благостной поры…

Баловал старик своего любимца, и тот хвостиком повсюду тянулся за ним. Лакомку потчевал Тимофей морковкой, хлебушком с сольцой, пряниками-конфетками.

Согнал май иней последнего заморозка. Из домашних яселек днём переселял Тимофей Мая в загон возле сада. Там выгул вольготный и трава пышнее. В саду же травка пожиже, да и бедокурил Май, норовя поглодать яблоньки-груши.

Высоконогий лосёнок не мог дотянуться до травы. Чудно́ было наблюдать, как он опускался на колени и на коленях пасся, щипал траву. И до водицы ручейной не дотягивался. Заходил по грудь в омут, чтобы напиться. Плюхался в нём, нырял, по минуте плавая под водой. От жары и комарья спасался в ручье. Забредёт в него, разляжется, пофыркивает — лишь мордка торчит. Вылупившиеся рожки прячет под водой. Нежные, покрытые тонкой кожицей, они очень уязвимы: комары так и норовят присосаться к ним.

Благодатно в журчащем ручье! Опушён он сочным камышом, в заводях его желтеют вкусные кубышки вперемежку с белоснежными кувшинками. Сдабривает лосёнок растительную ручейную пищу сольцой. Щелочет губасто донный ил, а то и жуёт его: в нём много солей. Откуда в малыше такие «взрослые» навыки? Зрелый не по возрасту. Тимофей был уверен, что унаследовал он повадки от родителя своего — Большого Лося. Ему довелось видеть этого великана при откочёвывании лосей на зимовку. Май уродился в него — весь в отца! Порода!..

 

* * *

 

В «Юном натуралисте» Коля прочитал о лосиной ферме, о «детских» яслях для лосиков. И не мог вообразить, как из махоньких крошек могут вымахать гигантские сохатые с мощными корневищами на голове. Как будто доисторические животные времён мамонтов и динозавров. Вот бы побывать на лосеферме, полюбоваться на «первобытных» великанов! А может, волшебное лосихино молоко ножку бы вылечило?.. Вот бы порезвился с лосятами!.. Размечтался…

И всё-таки здорово повезло! У деда Тимофея погостил, с лосёнком Маем познакомился. Если бы не Шурка и Витёк… После разбитой пожарки юлу стали накручивать, кривляться и напевать:

Одноногий Николашка,

Расписная рубашка,

Петь, плясать — мастак,

А стоять — никак!

Напридумывали, что Коля на юлу похож. Глупенькие…

 

* * *

 

Как бы сгодилось лосиное молочко для сохранения жизни Людмилы Николаевой! Тяжко увечило её, крановщицу мостового крана. Быстро зачахла.

Коля не понимал смерть матери. Мама была всегда и должна быть всегда! И отрешённо взирал на похоронные хлопоты. Как будто всё происходило где-то, может быть, в соседнем дворе…

И только тогда осознание небытия матери оледенило его, когда увидел её гробик. Он был почти детский. Как радовалась она всякий раз, когда прикладывала его затылок к ростомеру на дверном косяке: «Сына, да ты уже выше меня!..» Неужто он перерос её настолько?!..

Гроб поставили на табуретки под окна надземной её квартиры. Сердобольный и набожный кто-то в скрещенные на груди руки вложил иконку.

Часто сгущался туман нереальности всего происходящего. В этом затяжном задымлении Коля никак не мог понять, что от него хочет тётя Тоня, самая близкая мамина подруга. Она хотела усыновить его.

А мама?.. — поднял на неё недоумённый взор Коля.

Капля засверкала на ресницах доброй женщины.

Преодолев бюрократические крючкотворства, она собрала все бумаги, чтобы взять опекунство над Колей. Завод, где работала Людмила Николаева, оформил пособие, какое положено при потере кормилицы. Оплачивал квартиру. На Новый год заводчане уже не билет на ёлку Николаю подарили, а модное пальто с шалевым воротником.

Школьная учительница принесла ему рассказ «Шопен», напечатанный в местном журнале. И просила обратить внимание на выделенные ею строки.

«Музыка — это воплощение Бога в звуках гармонии. И духовность её — в Божественности. Почти все страшатся смерти. Страшатся того, чего нет. Смерть — коварная выдумка сатаны, который наслаждается страхом смерти. Духовная же музыка гонит от нас пустые страхи прочь. Подготавливает к достойному уходу с Земли, сопровождает за земными пределами.

Надмирна скорбь и торжественность Похоронного марша Шопена. Он звучит в сию минуту над тысячами свежих могил по всей Земле. Тысячи сиротских душ покинули свои телесные жилища. Они — как дети. Они не ведают заманных лабиринтов пугающего, неоглядного мира, где нет горизонта. Они льнут к родимой Земле, но она не принимает их, она велит слушать путеводную музыку. Её величавый ритм успокаивает смятенные души. Они мотыльками устремляются на свет его, но не сгорают в нём, а в божественном сиянии Шопена продолжают полёт к новой жизни, минуя тёмные закоулки и тупики своего земного сознания».

Пустые страхи… Этот же журнал «Светоч» поместил стих:

Вот вы ушли. Вас не вернуть.

Ваш неземной неведом путь.

И молим мы, чтоб добрый Бог

Вам во спасение помог.

Молим с любовью, со светлой слезой,

Чтоб вы обрели дом родной.

«Молитва» звучала напевно, и Коля её частенько повторял. В отсветах её, во сне видел маму. Улыбчивая, она золотисто сияла, и сыну неземной путь её виделся лёгким, летучим. Скоро она обретёт дом небесный и тогда спросит: «Как у тебя дела, сынок?» А он ответит: «У меня всё хорошо, мама!» Ведь он уже почти взрослый.

«Петух» красуется в его аттестате за «Образ Печорина». Завтра выпускной вечер!..

Да, как говаривал Григорий Александрович, идея стремится приобрести форму. И мечта осуществилась! Вот она — блистает никелем в прихожке! Заводчане своему подопечному в честь успешного окончания седьмого класса подарили велосипед. Почти все дворовые пацаны катали на рамах девчонок. Теперь и он посадит перед собой свою школьную симпатию Веруньку. Бережно прижмёт её хрупкие ручки на руле, ощутит прохладу душистых развевающихся волос. Почувствует тепло её тела и нежное прикосновение…

«Километровый» праздничный стол. Коля с Верочкой рядком. Перед ними красавец торт, напоминающий величественную пагоду. Коля изящно снимает с его вершины кремовую розу и галантно преподносит Верочке.

Школьный вальс! Обмерло сердце. Николай поднимается, чтобы пригласить Верочку. Встаёт и она.

Позволь, Веруня, пригласить тебя на танец! — изысканным кавалером Николай уверенно протянул ей руку.

Поджала губки, дёрнула обнажённым плечиком и в упор саданула в него ясным взглядом:

Ты… ты, Коля, хороший, конечно… Но какой из тебя, хро… — вальс?

А к ней уже подлетел набриолиненный прыщ. Она хлёстко обвила его руками за шею.

Из меня, из Кольки хромого, — вальс?.. — зачумлённо бормотал он, ещё не веря в косноязычие и черноту белой ночи.

 

Чёрная белая ночь. Сиреневая дурь. Черёмуховая зима. Осыпается… Со свистом ветра в ушах гонит он велосипед. Он сам — ветер. Чёрный ветер. И ночное пространство на разрыв…

Словно небесный кто-то заботливо приподнял над кладбищем краешек ночного покрывала: не омрачает ли что священный сон усопших?.. Задержался мерклый свет: живая душа среди покоя, среди теней. Согбенная. Скорбная. Плачущая. На утлой скамеечке в оградке возле памятничка-пирамидки под плакучей ивой. Мама!..

Какая сила во спасение принесла его на родную могилку?.. Отрадно. Словно живая материнская рука смахнула все сыновние печали.

Опомнившись после потрясения, он всё же потрясённо спрашивал себя: как осмелился ночью примчаться на кладбище? Не всякий мужик отважится на такое. Пронзительная боль душевная заглушила все страхи. Сможет ли повторить сей подвиг?

Александр Герцен, революционный «Колокол» которого разбудил всю Россию, в отрочестве избавился от пустых страхов. Летом с семьёй он жил в деревне. За их барской усадьбой возвышались курганы — древние воинские захоронения на месте сражений. Там находили ржавые боевые доспехи. Ночью, однако, сунуться туда никто не отваживался: не волков боялись, а каких-то духов. Саша высмеивал трусишек. Один из дворовых мужиков предложил насмешнику сходить ночью в эти проклятые места. И принести с кургана лошадиный череп, дабы не было обмана.

Пока Саша шёл по тропинке близ дома, для храбрости напевал песенки. Вошёл в тёмный лес, и ему стало страшно. Сердце забилось, ноги ослабели, он хватался за ветки. И чуть было не воротился назад. Но пересилил страх. Дошёл до черепа, подцепил на палку и побежал домой. Мужики не шибко хвалили смельчака: повезло, де, в этот раз, что ничего не случилось. А он во вторую и третью ночь сходил на курганы. И сердце уже не трепетало. Вот так проходят пустые страхи!

Саше в ту «испытательную» пору было всего двенадцать лет. А Николаю вот-вот стукнет тринадцать. Детские воспоминания Александра Ивановича Герцена подвигли Николая на второе ночное посещение кладбища. Да и маму захотелось навестить.

В первый раз каким-то образом баз всяких поисков очутился у родной могилки. Теперь же заплутал. Среди памятников-клиньев, корявого крестового сухостоя, среди невесёлого подроста «ёлочек»-пирамидок. А потом дремучие заросли бурьяна лесом встали на череде безродных могил.

Застрял с велосипедом в могильном бурьяне. Страшок подкрался, сыпанул знобкими мурашами по спине. И Герцен забылся. На выручку подоспел анекдотец.

Жена пытает пьяненького муженька:

Ах ты скотина, где так долго шлялся?!

Тот, икая, скорбно понурился:

Клава, на кладбище.

Да ты что, Вася, кто-то умер?

Там все умерли.

Мрачно улыбнулся. Ринулся напролом, пробился с велосипедом сквозь бурьянную стену. А за ней — плакучая ива над маминой могилой. Прислонил велик к оградке, присел на скамейку. Тронул седую от росы прядь ивушки. Словно слезами оросила. Слёзы навернулись. Мама… «Слёзки на колёсках», — ласково говаривала она, вытирая заплаканное его лицо.

Подул ветерок. Ивовый дождь омыл могильный холмик, а на нём — конфету в полосатой обёртке. Тётя Тоня небось попроведала подругу. Она такие «пчёлки» любит и угощает ими Коленьку.

Иные брезгуют покойницкими гостинцами. Мол, как это, с могилы — и прямо в рот? Бр-р!.. Кошки бродячие, воробьи — те не соображают. А побирушки? Да ведь голод — не тётя Мотя. Да и что тут такого? У конфет гигиена чётко продумана. В фантики упрятаны. Развернул Коля конфетку, а она — чистенькая, сладенькая! Чмокнул, цокнул, перекатил во рту звонкую карамельку. А вот и земляника поспела! У изножья могилки, поросшей газонной травкой, посеянной тётей Тоней, — земляничина размером с клубнику. Под лунным, почти дневным светом алела на своём лопушистом трилистнике. Сочная, так и брызжет! Вот как славно у мамы погостил!

Огляделся, чтобы запомнить приметы и не плутать более. Город-то упокоенных быстро ширится.

Водопад плакучей ивы. Луна спряталась за тучу. Мрак похоронил было свет и звуки, но разухабистые крики полуночной гулянки будто выпутались из мрачной завесы. На кладбищенской опушке гужевалось разжившееся выпивоном и закусоном богодульё. Радостно звякало стекло, гнусаво бренчала разбитая гитара:

А на кладбище всё спокойненько:

Ни друзей, ни врагов не видать,

Всё культурненько, всё пристойненько —

У-ди-вительная бла-годать!

Чуть ли не родственное чувство потянуло голодного странничка к пирующему табору. Да возгласы делёжки: «Тебе, Кент, часики! Тебе, Лапа, хрусталёк!..» — насторожили его. Шпана, шайка, обчистили, грабанули!..

Затаился невольный свидетель преступной делёжки. Присел за сирую, в лишаях ржавчины пирамидку. Пальцы судорожно вцепились в «рога» лежащего велика. Раздался трезвон велосипедного звонка. Табор замер. И кто-то прохрипел:

Будильник — в гробу! Жмурика будит!..

Переполошились:

Валим отсель! Валим!..

Шайку как ветром сдуло. Затихло всё…

Мальчик, герой, оседлал верного своего «коня» и, мелодично позванивая, «погарцевал» по просёлочной за кладбищенской околицей дороге.

 

Пристрастился к путешествиям на своём «рысаке». Летит на нём, ветер в ушах свистит. Рубаха пузырит со взлётной силой — вот-вот взмоет «всадник» ввысь!..

Речка Куница, на куницу похожая, изящная, блескучая, вдаль скользит, за собой устремляет… Излучина, травы вымахали у подлеска. Поляна в рассыпных кузнечиках — как трескучая сковорода. Раскинется мальчик на спине во всю ширь: так возлежат на матушке-земле, набираясь от неё сил, врачуясь, израненные воины.

Жаворонковое небо. Лазурь небесная. Так и манит… Взобрался со своим «Росинантом» на гору Голый Камень. 2 июня — и снег повалил! Будто белые медвежата улеглись на еловых лапах, пригнули их. Благо на багажнике всегда крепил скатку ветровки. Надел её, капюшон нахлобучил, на мшистом валуне, вершинном, уселся. Зашуршали снежные хлопья по ветровке — и в сугроб превратили созерцателя. А ему из «иллюминатора» капюшона вся горная долина видна. Меньше часа буранило. Полуденное солнце светало из мерклости в жемчужно-переливчатой короне-гало.

Голый Камень… Какой же он голый? Перед вершиной его лесистой простираются таёжные дали в изумруде елей. Ярко-голубые тени от них волнисто ложатся на сверкающие белизной снега. Мнится, этой божественной красотой весь мир объят. Дух захватывает! Взмыть бы над вознесующими просторами и парить, парить частичкой этого дивного мира!..

Из сугроба вылез, скинул капюшон, широко вдохнул горный воздух: никак не надышишься нечаянной снежностью!..

Почти все окрестности города исколесил на своём «Росинанте». Укатил как-то километров за двадцать от города. Забрался в непролазную таёжную глушь. Спешился. В дремучей темени сквозь прореху среди сплетённых ветвей солнечный луч сверкнул. Выхватил странный огромный цветок. Заворожённый мальчик задрал голову: что это за сказочный цветок?! Тот колыхнулся, и в световом проёме перед мальчиком выросла рогатая гора. Он замер. Лось! Чуток струхнул. Но знал, что не нападёт.

Лось удивлённо косил огромным оком на объявившееся перед ним чудо. Рогатый исполин взирал на рогатого, за которого держался мальчик. Фыркнул насмешливо, переступил ногами, захрустел под копытами валежник. С треском вломился в бурелом, уступая свою тропу мальчику.

Лосиная тропа была пробита к таёжному озеру на водопой.

Озеро Старое в глубинах своих сберегало древнее сожительство. В зарослях уруги, нитчатки, горошницы и других водорослей копошились коловратки, рачки, падёнки, плавунцы, водомерки. Шныряли среди них, насыщаясь, плотвички, верховки, гольцы, окушки. Чавкали в донном иле караси, таились в засаде полосатые хищницы-щуки. Дремали в подбережных ущельях усатые первобытные чудища — сомы.

Сочно изумрудилась перистая зелень осоки, камыша, тростника, рогоза, подсвеченная зоревыми зонтиками сусака.

В этой первозданности на тёмной озёрной глади светились, сияли белоснежные кувшинки. В пышном волнении клубились по берегам ивы. Облачность зелени кружила голову мальчика, явившегося сюда по неведомому зову. Он и сам не знал тайну этого притяжения. Вознесующая, природная сила влекла его в леса, к речкам и озёрам.

Болотце, полузаросшее осокой и ряской. Пучилась, пузырилась лягушва на утопших лохматых кочках. Ворковала. Вот-вот грянет сводный хор квакушек.

Голубеет на жёлтой калужнице златоглазка. Какие шикарные прозрачные крылья! Невеста — да и только!..

Текучие ивы… Порскают из них, простоволосых, чирки и прячутся в камышах.

Под ивами осыпавшийся скрадок — сложенная когда-то из дёрна охотничья засидка. Неподалёку берестом крытый шалаш, с подстилкой из еловых лап и сена. Вот и ночлег!

После встречи с лосем велик стал называться Велось. Укрыл Велося под ивовым пологом. Потрепал перисто-блестящие листья дудчатого любистока. Заросли его вплотную подступили к шалашу. Пряно осыпалась с зонтиков семенная крупка. С горделивым любистоком мирно уживалась почти его тёзка — скромница любка, душистая ночная фиалка. Душисто веяло от неё.

Солнце опускалось в океан вечернего огня. Пламенеющий закат сгущался пурпуром, отливающим лазурью. Закатный атлас спадал на долину, трепетную, замирающую. Роса дымчато струилась по ней.

С кряканьем из камышовых зарослей взнялась к озёрному острову утиная тяга. Ветерок потрепал за вихры одинокий тополь, вскипел тополиный лист. Сполохи зарниц перехлестнулись за синим горизонтом.

Безмолвие ярких вспышек показалось мальчику тревожным, чуть ли не зловещим. И послышалось: ночь одиноко плачет, как потерявшийся ребёнок. Защемило сердце. И он — один… И вдруг ночь хохотом залилась. Вздрогнул. И тотчас успокоился: сова дичит. Храбрецы Шурка и Витёк до мокрых штанишек её шугались…

Словно на свирели заиграл щур; свистом и клоктаньем ответили чирки. Хрустнул длинными сухими ногами кулик-веретенник и протянул своё: «Врете-енн!..» Низко и тихо пролетел коростель-дергач, прохрипел и деловито заскрипел.

Конечно, мальчику ещё предстояло узнать, кто есть кто. И он чутко запечатлевал образы, голоса и повадки лесной и озёрной живности. Всё было родно ему, всё мило. Вот опустилась на озёрную заводь стайка куличков и упокоилась под покровом ивушки на сон.

Тепло в шалаше, уютно. Сонно… Добряк лось лыбится губасто. Рога его распускаются солнечным цветком… Как славно в Божьем мире!..

 

* * *

 

Лось помнил этого мальчика. Он защитил его, лосёнка Мая, от злых мальчишек. Звал его, искал старый лесник. Скрадывался он, не хотел возвращаться. Колено болело, нога подкашивалась — страдания напоминали о плохом. Запах учуял — свой запах!.. По зову крови они нашли друг друга. Отец и сын.

Большой Лось облизал своего лосёнка, облизал его больную ножку. И повёл в пихтовый лес. Стройные пирамиды пихт ладно, не теснясь, устремлялись своими острыми вершинами в небеса. Мягкая душистая хвоя обняла лосёнка. Пыльца «свечек» щекотала ноздри. Лосёнок расчихался, и боль в переломе как бы утишилась. Большой Лось ласково покосился на болезного и начал срывать шишки и «свечки», смачно, заразительно хрумкая. И лосёнок принялся лакомиться.

Они пробыли, отец и сын, в пихтовой лечебнице неделю. Насыщались всем тем, что дарил им добрый, врачующий пихтач. А силы его целительные были велики.

Сколько раз отбивался Большой Лось от медведей, волков; сбрасывал с себя рысей и росомах! Сколько стычек с соперниками в гонах из-за важенок! Изрешечённого охотничьими пулями почти до самой погибели, пихтовый лес вытаскивал его из лап смерти. Едва живой, еле держась на ногах, из последних сил жевал спасительную хвою, побеги, шишки, живицу. Успокаивалось загнанное сердце, утишались головные боли, затягивались раны, срастались перебитые кости.

Ливневый косохлёст засыпал раздольную лыву. Ах, как весело барахтались в ней отец и сынишка! Пихтовая хвойная ванна — лечебная, чудесная! Заживила старые ноющие раны отца; обезболила, укрепила переломанную ножку малыша.

Повёл он его для крепости организма в горы, на водораздел. Размылись здесь меж кряжами горные породы. Обнажились груды соляной глины. Сколько в ней оздоровляющих минералов! Не зря сберегал тайный этот солонец Большой Лось. Сгодился для отпрыска, сгодится для потомства.

Напрочь расхищены иные солонцы. Пудами растаскивали соль лихие люди. Укладывали на железнодорожные рельсы. Лоси выходили из лесов на приманку. Тормозили пассажирские и продуктовые составы. Было чем поживиться разбойникам!..

В размывах горных пород громоздились глыбы бурого угля. Большой Лось раздолбил копытом каменюку и начал с хрустом грызть. Лосёнок захрумтел крошками.

Бурый уголь — спасение от энцефалита. Не всякий таёжник знает об этом противоядии. Откуда же лось ведал про солонец и залежи бурого угля? Нутром, божественно непостижимо, чуял он пути к природным минералам, в коих нуждался организм.

Повёл чадо своё, неболезное уже, окрепшее, в кормные угодья, дабы возрастал сын, мужал. Частенько отлучался, приучал его обходиться без отцовской опеки. И вот совсем покинул в самую благодатную пору, когда у того отвердели первые рога. Повзрослел, год ему уже.

Привыкший к отлучкам отца сын и не заметил долгого его отсутствия: вернётся, как и всегда возвращался. Но тот не вернулся. Теперь одинокого молодого лося ждала взрослая жизнь. И начиналась она в кормном изобилии. Он насыщался сочными листьями черёмухи, крушины, рябины, таволги. Ближе к осени манили уже розовые поля кипрея, сыпучие султаны конского щавеля. Перед сентябрём в пойменной долине лакомился черникой, брусникой, клюквой.

И вот в конце августа засентябрило. Затрубили гоны, призывая сохатых к продолжению рода. А у него только-только отвердели рога.

Подул сиверко. Чуток заснежило низовья, запестрели они, буро-белые. Подснежного корма хватало: кустарники, травы, грибы, мох, лишайники. И лоси не спешили откочёвывать.

Прокурлыкали печально, расставаясь с родными гнёздами, журавли. Прошумели к местам сбора утиные перелёты. Отбыли в жаркие страны многие теплолюбивые птицы. Но ещё звонче запели оседлые теньковки, гаички, лазоревки и прочие синицы. Ещё ударнее и чище стали барабанные дроби дятла.

Вторили им ксилофонные очереди топора. Тимофей на засеке вырубал корыто в поваленной лесине: прежнее в труху изгрызли лоси. Навалит в долблёнку каменной соли с горкой: лизунец и сено под навесом — добрая стойба для сохатых, урочное подспорье для кормёжки в студёную пору.

Лиственничная хвоя светлым дождём пролилась на стойбу и её попечителя. Мягкие хвоинки щекочуще осыпали лицо старого лесника. Пощекотали и память… С этой же стойбы возвращался. Тогда, полтора года тому, в мае холода грянули. Вороний ор пихтач оглашал. Над поживой вороньё кружило. Прогнал его. Всхлипы услышал. На рожалой постели лосиха двойней опросталась. Малышка заледенела. Братик её, замерзающий, в мамкин живот уткнулся. В холодный уже. Последнее тепло отдала мать младенцу.

Подобрал Тимофей лосика. Отогрел. Выходил. Отрада для души. Маем и нарёк. Где он теперь, лесной житель?.. Точно собачонок за ним бегал. Увязался раз крепко и на стойбе этой погостил. Добрый был бы друг и помощник. А то вот на своём горбу крошни с мешком соли приходится таскать. Да-а…

Ещё звонче застукотил Тимофей по лесине: может, припадёт Май к этой кормушке с лакомой сольцой…

Гулко в осеннем просветлённом лесу раздавалась дробь топора. Прядая ушами, лось Май, позабывший уже своё имя, прислушался. Забытые почти звуки. Запах дресвы. Широкими ноздрями втянул воздух… Так рубил дрова старый лесник. Разгорячённый, пахнущий крепким кисловатым потом…

Он шёл за ним, будто упёршись на долгом расстоянии в согбенную спину с порожними крошнями. Почему увязался за стариком?.. Дух избяной дедов вязал его. Картинки мельтешили… Запечные ясли с шубной подстилкой. Белёная тёплая печка; рогач с чапельником к ней прислонились, моршни сушатся.

На подоконнике цветок в горшке алеет. Кошурка принюхалась к нему. Морщится, чихает, лапкой нос трёт: пахучий цветок, щёкотный. Старик разговаривает с ним. Баушка Варя навеличивала его ваней-красавчиком. Дед зовёт ваней мокрым, мужским плакуном. Смахивает набежавшую слезу, вспоминая жену свою…

В стёганой душегрейке, тапках-котиках на босу ногу, цедит в глиняную кружку из лагуна рубиновую клюковку. Хлебнул, лосика пальцем поманил. Погладил, ломтиком хлеба с сольцой угостил. Советоваться стал, прихлёбывая из кружки. Идти или не идти на белковьё? Вон дробовик без дела, без охоты на стене висит, мается. Галина, дочка, требовала беличью доху. Корила Варя её: ведь векша — тоже жисть!.. Сам он живность не трогал. Застудилась Варя, жир медведя-белогрудки для лечения у Егора-зверовщика попросил. Белогрудка-муровьятник — мирён, но волку спуску не даст. А вот бурый — трусоват. Исподтишка, из засады норовит наскочить на немощных. Когда лосёнок до борохчана, до двулетка возмужает, то уж никакой силы в тайге не сыщется супротив. Старик мотнул головой на разлапистые рога, прибитые над притолокой. После гона такие повсюду разбросаны…

Хриплый рёв сражающихся сохатых разорвал завесу тишины. Шедший за стариком лось вздрогнул: и в нём, недозрелом ещё самце, взыграла кровь. Вскинул голову, ощутив приятную тяжесть рогов: лопатиной вширь раздались. Хоть сейчас в бой!..

Старик оглянулся. Но не остановился, не позвал. Заспешил. Спускаясь с холма, начал уменьшаться. Исчез.

Сродник тайги, Тимофей нутром чуял, кто из зверей скрадывает его, кто в упор, в спину дерзко смотрит. И ощущал себя ровней лесному человеку — удэгейцу Дерсу Узала. Того тигр скрадывал, а он начинал разговаривать с ним; «амбой» (великим) навеличивал. Вот такое уважительное отношение к природе. И звери не трогали его. Сказывала Варя:

Грех удалил природу от нас и нас от природы. Даве-то как было: Адам и Ева со зверями в любви находились. Да сомустил змей-дьявол до грехопадения. А ведь чем праведнее человек, тем ближе к природе. И ты, Тимофеюшка, как медведушко в ичигах…

Да, лося Тимофей почуял, поступь его услышал. За своего Мая признал. За своего… Нет, теперь он уже сам по себе. Видать, память коснулась… Не приблизился. И ладно.

 

* * *

 

В малоснежье, при кормной пастьбе лоси, по натуре оседлые, никуда не откочёвывали. Вместе собирались редко, только в лютые метели кучно отстаивались в пихтаче.

Большого Лося сородичи почти не видели. Он пасся далеко, во чреве тайги. Лишь по осени из одинокой своей пастьбы вклинивался в заманные гоны. Первенца своего видел только раз. Молодые силы его, исполненные отцовской мощи, теснили грудь, порывались к просторам. И он летел вольным ветром, издеваясь над стаей глупых волков. Из-под копыт взрывались снежные вихри. Серым казалось, что они загнали лося в снега. А сами пурхались, как щенки. Их короткие лапы увязали в снежных намётах. И жалкие волчишки елозили впалыми, тощими пузёшками по сугробам-угробам… Зрелище, отрадное для великого отца!..

А сын его в любую пору наслаждался лёгким и сильным бегом своим. Свободно пробивался через таёжные чащи, ловко преодолевал топи и болота. Подолгу плавал в бурных реках, бесстрашно ныряя в головокружительные воронки. Медведь напал сзади из засады. На кого! Рога-лопатины, острые копыта — убит наповал! Медвежатая росомаха сверху, с кедра навалилась. Вцепилась было когтями в шею, чтобы перекусить сонную артерию. Да сама природа хранила лося. К зиме дико, сталисто отрастала шерсть на загорбке. Застряли росомахины когти — не выдернуть. Едва стряхнул вражину…

 

* * *

 

Снился ему лось. В земшарном зраке его, как в добром зеркале, он увидел себя круглолицым и улыбчивым…

Улыбнулся, и слетел с него светлый сон. Выглянул из шалаша. Око — во всё небо! Влажное. Огромная блистающая слеза скатилась.

Светлая слеза лося. Благородного. Он помнил этого доброго мальчика. И не оплакивал судьбу его. Слезой светлой ограждал от зла.

Сбывшийся сон. Улетучился… Мальчик вылез из шалаша. Лось — цветок. Удаляющиеся шаги…