Мера привязанности

Мера привязанности

Рассказы

Интермеццо

На ночлег разместились в палатке так: я с краю, она с другого, посередине пара и еще пара — мои приятели, которые и пригласили Любу, когда ее товарищи отправлялись в путь после недельной стоянки. Такие же дикари, но с автомобилем, они путешествовали вдоль всего побережья, останавливаясь ненадолго в поселковых кемпингах. Люба сказала, догонит их в Евпатории, оттуда вместе вернутся домой в Киев. Среди ребят был один, с кем Люба, очевидно, состояла в отношениях вовсе не дружеских. Тем подозрительней прозвучало ее решение остаться с нами. Этот долговязый, нелепый, нервный в движениях безусый юноша возражать не стал, а может быть, не мог. Прощаясь, взглянул на нее с выражением коровы, наблюдающей своего резвящегося теленка, покачал белобрысой головой, махнул рукой и исчез.

У моря жилось беззаботно. Стоял август, пик летней жары миновал, днем воздух сделался мягче, а по ночам с моря все настойчивей дул северный ветер. Утра мы проводили в ленивой неге, после обеда разбредались кто куда. Я любил одинокие прогулки по душистым холмам, что покрывали сушу вдоль моря на значительные расстояния. А товарищи мои ходили в поселок подзаработать. Все четверо владели музыкальными инструментами, в основном этническими. Я был единственным в нашей компании, кто обладал небольшими, но специально отложенными на отдых средствами. Впрочем, много и не нужно было. Простая пища готовилась на газовых горелках, обычные туристские развлечения нас не интересовали.

Мы быстро сдружились, хотя Люба продолжала во всем проявлять сдержанность и вежливую предупредительность гостя. Как хозяева и к тому же старшие, мы опекали ее, угощали обедом и знакомили с достопримечательностями, благо место к тому располагало: горные образования причудливой формы окружали бухту, множество знаменитостей оставили здесь о себе память, и о каждом из них сочинялась необыкновенная легенда.

Любе оказалось всего девятнадцать, однако нарочитая строгость делала ее взрослее, а немногословность и всегда меткие суждения при легкости общения свидетельствовали о живом уме в ее милой головке. Крепко сбитая, невысокая, она обладала очарованием, далеко отстоящим от привычной красоты глянца, и тем привлекательней казалась мне, умудренному жизнью, как я себя мыслил, человеку. Мне было тридцать пять. Я был тогда холост и немного скучал, начиная с завистью поглядывать на своих друзей — пару и пару. Кроме того, никаких особенных приключений не случалось со мной уже много лет. Проделки молодости поблекли в бурном браке, в тумане прошлого рассеялись и мучительные переживания развода.

С тех пор я привык относиться к женщинам спокойно, как к сотрудникам — в работе, любви или дружбе. Люба оставалась в стороне от всех этих занятий, физически же находилась так близко и источала столь яркий аромат юной, полной нерастраченных сил жизни, что терзания мои увеличивались с каждым днем. Как старый зверь, раздувал я ноздри и ждал ночи, когда, пусть даже разделен с нею четверкой тел, смогу слушать ее мерное дыхание. Даже относительная близость волновала меня. Однако, попытавшись ухаживать за ней, я наткнулся на стену непонимания, граничащего с неприязнью. Намек мой остался унизительно безответным. «Конечно же, дело в безусом, — думал я. — Поссорились, барышня насочиняла себе танталовы муки, а малец растерялся и дезертировал».

Может, так непримечательно и закончилось бы мое увлечение, но в конце августа, когда мы проживали с Любой бок о бок уже вторую неделю, в бухту заглянули гастролирующие джазмены. Афиши в поселке висели с начала лета. Товарищи мои готовились заранее: обе музыкальные пары часами торчали на набережной, заработанное аккуратно откладывали на билеты. Я не собирался идти, с появлением же Любы немедленно обзавелся двумя пригласительными, отдав едва не последние сбережения. И не прогадал. Люба оказалась большой любительницей джаза и с радостью приняла приглашение.

К закату широкая площадка перед сценой, установленной прямо на пляже, плотно заполнилась людьми. Мы с трудом отыскали местечко в середине, между мощных звукоусилителей по бокам. Как всегда на юге, тьма опустилась быстро, словно на мир сверху набросили покрывало. Вышел ведущий, сказал несколько слов и удалился. Тут же заиграл рояль, на сцене появился элегантный мулат в белом костюме. Отщелкивая длинными пальцами ритм, запел голосом Тома Уэйтса. Затем под прожекторы выступил немолодой саксофонист, зажмурился, как импровизирующий Иван Иванович Бавурин, и взял зрительское внимание на себя.

Музыка была великолепна, но я не слушал. Впервые за время знакомства я находился так близко от Любы. С прямой спиной, в позе лотоса, она слегка раскачивалась в такт мелодии. Я сидел чуть позади, опершись на вытянутые руки, согнув ноги в коленях, и мог разглядывать ее профиль, который четко вырисовывался на фоне софитов. Вся она как бы вытянулась, стала тоньше и гибче. На одном из инструментальных соло, аплодируя вместе со всеми, Люба обернулась ко мне. Глаза ее сверкали, и пухлые губы приоткрылись в улыбке. Поддавшись порыву, я приподнялся и крепко поцеловал ее. Через некоторое время Люба вырвалась. Прямо взглянула на меня. Теперь глаза ее казались черны, как бездна, которая ждет — взглянешь ли ты в самую глубь или отвернешься, испугавшись.

Идем? — сказал я.

Она кивнула. Извиняясь, мы стали пробираться сквозь толпу по направлению к берегу под щедрое трио блестящих с ног до головы негритянок. Когда мы отошли на приличное расстояние от всех огней, где гальку освещала только взошедшая луна, кожа на щеках Любы сделалась будто изо льда. Или из серебра. Холодного серебра с чернением в области глазниц.

Мы медленно шли вдоль кромки моря, и мне отчего-то было спокойно как никогда, хотя давешняя скука исчезла тоже. Словно нежность вечернего безветренного воздуха пробралась в грудь, разлилась через сердце по всем членам, заставляя лишь воспринимать, не размышляя. Я никогда не испытывал такого покоя и удивленно наблюдал за собой и Любой как за частью пейзажа. Вот идут двое и говорят. И все так восхитительно чисто и свежо, как ее не успевшая еще загореть кожа. Я позабыл, зачем звал ее прочь от громкой музыки, прочь от людей. Мы говорили о Крыме, Киеве и о ней. Оказалось, она знает безусого с детства и мыслит его как неотъемлемую часть своей жизни. Он влюблен в нее давно, она же… Иногда она замолкала надолго, и тогда я спрашивал. Она отвечала задумчиво, глядя на мерцающие, как светляки, лампы рыбацких судов в море.

Помню, я сказал:

Люба, Люба, ведь ты несчастлива.

Она ответила не сразу, дернув уголком губ:

Никто не может знать сердца другого человека. Даже сам обладатель сердца.

Мы оба притихли, остановившись перед вспенившейся полоской прибоя. В ту минуту я подумал, что больше всего желаю увидеть эту серебряную девушку всю, и немедленно. Я позвал:

Пойдем купаться!

Не дожидаясь ответа, разделся, зашел в теплую воду и сразу поплыл. Я знал, что она пойдет за мной, и, действительно, почти сразу услышал за спиной всплеск. Полон неясной надежды или больше — уверенности, обернулся. Рядом с ворохом моих одежд светло мерцало небрежно сброшенное платье. Но Любы нигде не было видно. Прошло полминуты, минута. Я заволновался, нащупал ногами дно, встал, озираясь. Запаниковав, в полный голос несколько раз прокричал ее имя.

Не шуми, я здесь, — послышалось из темноты, и затем в лунную дорожку вплыла Любина темная мокроволосая голова.

По воде пошли круги от беззвучных гребков. Злясь на свой испуг, я хотел выбираться на сушу, однако она попросила:

Подожди, дай я выйду первой. Отвернись, пожалуйста.

Я послушался, зашел в воду по грудь и с радостью отдался прохладе, потому что чувствовал небывалое возбуждение, все же подглядывая исподтишка за ее наготой. Люба оделась быстро, но я успел увидеть стройный, влажно светящийся, как неоновая рыба, силуэт. Когда я вышел и, смущаясь, стал неловко натягивать прилипающие к ногам шаровары, Люба сказала:

Не сердись. Я просто уплыла далеко и не хотела кричать в ответ. Не думала, что ты испугаешься.

Я вновь поцеловал ее, на сей раз коротко. Так, чтобы она не успела отстраниться сама. И на этот раз она так же внимательно посмотрела мне прямо в глаза, отчего сделалось почему-то немного жутко. На футболке осталось два мокрых пятна от прижавшихся ко мне тугих грудей.

Возвращались не торопясь, держась за руки, хотя я не помню, говорили ли мы о чем-то еще. Пара и пара были в лагере. Впечатленные концертом или из чувства такта, они не спросили нас ни о чем. После короткого ужина стали укладываться на ночлег. Я устроился рядом с Любой, а она сразу повернулась спиной, укутавшись в одеяло. Мучаясь сомнениями, я не смел к ней прикоснуться и гадал, что могло означать ее согласие уйти со мной, почему теперь она лежит молча, словно ничего не бывало. Я не смыкал глаз, но видел лишь тьму. Остальные не шевелились, ровное дыхание говорило о крепости их сна. Нащупав Любино плечо, я почувствовал, как напряглось оно под моей ладонью, и понял, что девчонка не спит тоже. И вдруг она подвинулась мне навстречу. Тонкая ткань разделяла нас, однако я осмелел, обхватил ее горячее тело вместе с одеялом, придвинул к себе, прикоснулся губами к тонкой девичьей шее сзади…

Мы лежали так целую вечность. Оглушительно стрекотали цикады за брезентовой стенкой. В какой-то момент я услышал, что Люба плачет, и, склонившись к самому ее уху, стал шептать что-то утешительное и все гладил, гладил по голове. Отчетливо помню запах ее волос — полынь и морская соль. Наконец вздрагивания прекратились, судорожно вздохнув, Люба повернулась и обняла меня. Но лишь на минуту. А потом утихла. Следом заснул и я.

На рассвете Люба уехала. Попрощалась она только с одной из пар, и то потому, что те поднялись раньше обычного. Позже в своем рюкзаке я обнаружил наспех подсунутый клочок бумаги с короткой фразой: «Я счастлива. Спасибо тебе». Я повертел записку. Никакого контакта Люба не оставила. То был август 2013 года.

Осенью и зимой четырнадцатого я отчаянно искал ее. Опрашивал крымских и киевских знакомых, копался в соцсетях, но что я мог, зная только город да имя? Я страстно надеялся, что она не пострадала во время переворота, глотал новостные сводки и долго, долго еще думал о ней — то нежно, то сожалея о чем-то несбыточном. Со временем, однако, черты ее лица в памяти смазались, и теперь я вспоминал наш мимолетный роман разве что при случае. Неизменно тогда вставал передо мной призрак светящегося под луной крепкого тела, влажная, с хрустальными каплями воды на лопатках, спина, а иногда во сне я видел темные, с сокрытой где-то в глубине тайной, Любины глаза.

Мы встретились еще однажды. Случилось это неожиданно, в толпе, на площади того самого крымского поселка, куда я преданно ездил отдыхать много лет, ежесезонно, несмотря ни на любовные, ни на политические перипетии. Люба ничуть не изменилась, только волосы остригла по-новому. С нею был малыш лет двух в шортиках и мужчина, в котором я без труда опознал безусого. Он возмужал, сбрил наголо позорную белобрысость, хотя усов так и не отрастил. Люба узнала меня тотчас, сделала движение в мою сторону, лишь одно движение. Но тут мальчик потянулся к ней и ей пришлось отвлечься. Постояв, я двинулся своим путем.

Как старуха старика хоронила

Листва давно опала, но кладбище было старинное и густо заросло молодой порослью, так что к месту пришлось пробираться чуть ли не сквозь кусты. Свежую яму выкопали в глубине участка, поверх чьих-то родственных костей. Щербатые осколки прежней надгробной плиты валялись в стороне.

Старуха хоронила своего старика. Деды и отцы его рода испокон веку обретали вечный покой в этой почве. Живых из родни осталось, не считая вдовы, трое. Кроме родственников, на похороны никто не пришел.

Немолодая, хорошо одетая женщина с макияжем и яркой прической приходилась сестрой покойному. Мужчина рядом с ней, зять, с видом конферансье или лакея то и дело косился на супругу, словно ожидая указаний. Вертикальные черные полоски на его пиджаке подтверждали достойную меру траура. Лицо выражало скорбь. Поодаль, у старой березы, чьи ветви уходили к небесам, стоял молодой человек, по всей видимости их сын. Он был толст, высок и кудряв и издали мог напоминать Пьера Безухова, если бы не скучающее выражение позы. Опершись на одну ногу и опустив руки в карманы короткой куртки, молодой человек носком ботинка методично катал что-то, чего старухе не позволяло разглядеть зрение.

Она смотрела на семейство с противоположной стороны могилы. Справа, из сырой кучи желтоватой земли, торчали черенки лопат, и четверо молодых могильщиков, опершись о них мускулистыми предплечьями, терпеливо ожидали совершения последнего ритуала. Эти ребята знали цену чужой скорби.

Но если сестра с зятем и впрямь скорбели, вдова казалась едва ли не безучастной, будто прощалась не с мужем, а с соседом по лестничной клетке. Это никого не удивляло. Старуху привыкли считать блажной, не от мира сего. Жила она просто, и если до замужества жизнь ее составляли книги да старенькие родители, то последние сорок лет — книги и вот этот человек, острым мертвым носом уткнувшийся сейчас в серое небо.

Скулы старика выступили еще больше, чем когда он был живой. Веки и пальцы рук зелено пожелтели и неприятно оттенялись сероватым, с полуоблетевшей листвой, кладбищенским пейзажем. Мертвец казался удачно вылепленной куклой размером чуть меньше оригинала. Мало того что при жизни доставал макушкой всего до плеча супруге. А гроб пришлось заказывать почти детский — сто шестьдесят сантиметров.

Старуха же и в старости оставалась высокой. Это немало смущало ее когда-то. Поздно, в тридцать с лишним лет, увезли ее девицей в чужой дом, в большой город из глухой провинции, где жила она с рождения. Она пылилась под книжной пылью в библиотеке, как одна из тысяч книг, вверенных ей. Долговязую помощницу главного библиотекаря знали все в городе: она выписывала формуляры.

Поженили их родители, сосватавшись как в старину. Сваты, какие-то дальние родственники, сочли затворничество старой девы за благопристойность. Мать с отцом, тогда уже старики, добились ее согласия причитаниями. Не сразу стало понятно, что привычный, пусть и пыльный внутри и снаружи мир разрушился. Словно ветры, влетевшие в давно не убранную комнату, разнесли пыль повсюду, заставив чихать и прикрываться платком.

Жених оказался безнадежно черств, хоть и подвижно жизнедеятелен. Хилый вид его все равно не вызывал в ней ничего, кроме сдержанного сочувствия. Поженив чад, родители обеих сторон, благо все четверо успели дожить до седин, один за другим ушли, будто растворились в звездной пыли. В наследство достался брак, и что-то нужно было с ним делать.

 

Вдова, а за ней семейство сестры по очереди подошли к гробу, чтобы поцеловать венчик на ледяном лбу трупа и традиционно уложенную в руках икону Спасителя. Платок обвязывал запястья так крепко, словно без него покойник мог неожиданно стукнуть кого из целующих восковым кулачком. Семейство отступило от гроба назад и встало чинно, похожее на небольшой набор матрешек. Из их ряда выбивалась старухина фигура с прямым станом, плотно запакованным в приталенное пальто. На голове — красный ангоровый берет, прикрывающий серебристую седину. Старуха сама освободила запястья покойника, сунула «опутку» в потертую дерматиновую сумку, которую держала на сгибе локтя. Мускулистые парни установили гробовую крышку, взялись за молотки. Золовка влажными рыбьими глазами следила за их действиями. В глазах читался ужас, словно это над ней только что померк белый свет и словно жуткий мерный звук, отдающий тупым эхом в совершенной тишине, слышен ей как бы изнутри душно пахнущего лаком и новеньким бельем гроба.

Стук забиваемых гвоздей всполошил нескольких ворон. Недовольно загалдев, они шевельнули прелую листву на ветвях, осыпались твердые дождевые капли, застрявшие наверху после ночного дождя. Брызги попали за ворот куртки Пьера.

Противная погода. Как раз для похорон, — проворчал он.

Весь облик его пылал здоровьем сытого молодого мужчины, не занятого делом.

Черный зев могилы проглотил лакированный ящик. Старуха подошла к могиле. Снизу пахнуло сыростью. Она опасливо заглянула в яму. Традиционно ближайший родственник должен первым бросить горсть земли, но она медлила. Остальные ожидали своей очереди, приготовив грязные комья, из которых торчали тонкие корешки растений и половинки разрубленных дождевых червей.

 

Любви супруги так и не изведали (впрочем, как и ее отсутствия, поскольку любить и прежде ни одному ни другому не приходилось). Что такое семейное счастье, они тоже предположить не могли, а к неведомому не могли и стремиться.

Вы, дорогая, если что нужно будет, не стесняйтесь, — говорил супруг.

Непременно, непременно, — отвечала супруга. — Не беспокойтесь.

Они оставались на «вы» всю жизнь.

Через пару лет после венчания завелся такой порядок: один работал в городе и жил там же, в снимаемой за половину зарплаты квартирке, другая перебралась на загородную виллу, подаренную отцами. Целый сад кривых, но обильно плодоносящих яблонь да скромная библиотека заполнили ее жизнь. С мужем стала встречаться изредка.

На свиданиях старик всегда был подтянут, гладко выбрит, румян, как молодой мухомор. Если он приезжал к ней, совершал один и тот же ритуал — выставлял на стол большую сумку с гостинцами, смущенно отходил в сторону.

Я не знаю, куда ставить. — И каждый раз беспомощно разводил руками.

Старуха выгружала продукты в холодильник, а подарки (то настенные часы, то книги, а иногда и какой-то бытовой прибор вроде миксера) уносила в комнату с камином. Сидели потом у трескучего огня — она на тахте, он в кресле-качалке, — едва переговариваясь о бытовых делах, пили скучный чай. Затем старик обходил участок и, деловито распрощавшись, укатывал на своей «ладе» обратно в город.

Ну, не поминайте лихом, — говорил на прощание.

Она отвечала:

И вы не скучайте.

Если приезжала она, шли в театр, кино или в гости. Больше недели в городе она никогда не оставалась. Он приезжал иногда на целое лето. Никаких разногласий (впрочем, как и согласий) они не имели и внутренним миром друг друга не интересовались. Старика почитали за образцово-консервативного главу семейства, хотя до главы ему не хватало как минимум двадцать сантиметров. Если ему приходилось выбираться на люди с женой, знакомые уважительно склоняли головы перед перекошенной в росте парой, излучающей какую-то авангардную, футуристическую гармонию, когда она брала его под руку и ему приходилось приподнимать локоть, стараясь поспеть притом за ее широким шагом, натягивающим узкую юбку на сильных ногах.

Должно быть, он чувствовал себя нелепо.

Детей не случилось. Оба со временем стали думать, что и слава богу.

Старухино бытие утешалось окружением книг, как рыба в воду она окунулась в знакомый пыльный запах мира литературы, не замечая и не думая, что стареет и что вообще живет.

Старик, несмотря на малый рост и общую хилость, крутился как белка в колесе и проводил жизнь в беге по карьерной лестнице. Путь от инженера до техдира небольшого муниципального автопарка был преодолен ровно к пенсионному возрасту. Со стойкостью оловянного солдатика старик исполнял трудовой долг и не забывал о нравственном подвиге. Скорее всего, несмотря на постоянное отсутствие жены, оставался ей верен. А если когда — то вспомнил бы о том разве что на Страшном суде. Такой был человек.

Однако последний год они провели вместе.

Выйдя на пенсию, старик быстро начал превращаться в растение. Одичал, сжурился до размеров липового листа в ноябре. Старуха, тем временем тянувшая восьмой десяток, оставалась бодра и против мужа не усыхала в росте нисколько. Правда, руки ее, как ветви старой березы, иссохли и потемнели, кожа обвисла и глаза потеряли зоркость. Читать стало трудно. Впрочем, книги к тому времени утомили. Но она знала, что все происходит вовремя.

Едва дала знать о себе первая старческая скука, как старик заболел окончательно и стал нуждаться в уходе. Пришлось круто поменять жизнь, переехать в городскую квартирку и на старости лет приспосабливаться к шумным проспектам и магазинам.

В тот год она наконец познала все прелести супружеской жизни. Старик же не смог бы вспомнить то время, даже воскреснув. В несколько месяцев беспамятство неотвратимо и тихо, как удав мышонка, пожрало мозг старика. Скончался он в ангельском сне.

 

Со смертью мужа в старухе вдруг образовалось смутное беспокойство, хотя первым чувством, после того как она, проснувшись на соседней кровати, обнаружила, что тот не дышит, было спокойное облегчение.

Сейчас она подняла взгляд на табличку с датами, прибитую к верхней перекладине большого деревянного креста, который могильщики прислонили к низкой ограде. Что-то в цифрах было притягательное, законченное и оттого красивое и правильное. Словно смерть не разъединила их, но напротив — соединила, чего не смогли сделать десятки лет брачных уз. Со дня смерти мужа и до сих пор сердце ее билось чуть быстрее обычного.

Ты что, Шур? Не плохо тебе, чего застыла-то? — участливо спросила золовка.

Муж скосил к ней лицо, но ничего не сказал. Пьер отошел в сторону покурить. Пачкать руки ему не хотелось. Старуха подслеповато различала его теперь большим, шевелящимся, как желе, пятном. Вновь закричали вороны, скрипнули где-то под тучами стволы вековых дерев. Один из могильщиков снял с руки холщовую рукавицу, достал из другой платок и смачно высморкался, а когда поднял голову, оказалось, его черный нос движется как у большого пса, потерявшего кость. Еще чуть-чуть — и он задышит будто овчарка, которая только что гнала стадо овец.

Так и не бросив земли, старуха, не дожидаясь остальных, пошла в сторону автобуса с белой на черном надписью «Ритуальные услуги», который все это время ожидал в пяти метрах, на обочине кладбищенской просеки. Проходя мимо племянника, неловко споткнулась о выступающий корень и упала бы, если б не оперлась о его руку. В этот момент она подняла взгляд и сфокусировалась на его лице. Щеки юноши были белы и обветренны, он напоминал скорее не Безухова, а деревянную куклу, какие делали в старухином детстве. Глаза из голубого стекла синхронно качнулись вверх-вниз в глазницах деревянного Пьера.

Старуха двинулась дальше, слушая, как толстяк за ее спиной, пыхтя, затаптывает бычок, а потом спешит следом, чавкая кроссовками по грязи. Золовка с мужем догнали их у автобуса. Старуха забралась в салон первой, села у окна, выпрямившись струной, уложила на колени сумку, на сумку — прямые ладони. Вполголоса переговариваясь о чем-то, уселись остальные. Автобус заурчал, затем взревел, выковыривая колеса из вязкой колеи, и тронулся, переваливаясь с боку на бок. Через заднее стекло можно было разглядеть хлесткие взмахи лопат. Но старуха прикрыла глаза и, казалось, сразу задремала. Никто не заметил, как из-под плотно сомкнутых век по морщинистым щекам быстро, двумя живыми водопадами потекли мутные старческие слезы.