Милосердие в аду

Милосердие в аду

(главы из романа)

IV

Моцарт. Медленная часть

 

«Не пора ли нам вставать», — вошли в последний, утренний сон звуки трубы дежурного офицера. Сон распадался и исчезал.

«Не пора ли нам встава-ать»… Отто уже не спал. Далеко отсюда, в парке, на крыльце казармы, запушенном утренним инеем, стоял офицер. Причмокивая и растягивая схваченные морозом губы, он готовился сыграть в третий раз.

Отто знал, что сейчас с кроватей соскакивают стрелки, поднимаются офицеры, деловито встают фельдфебели, хлопая себя по коленкам, чтобы скорее проснуться. Первые возгласы, первые шутки, смех. Стук сапог. Плеск воды умывальников.

«Не пора ли нам вставать?»

Так тепло и хорошо сейчас лежалось с закрытыми глазами. Этот звук побудки он слышал юношей в военном училище, потом на фронте в Первую мировую. Он слышал его всю жизнь. Всю свою военную жизнь.

Глаза открылись. Отто приподнялся и бесшумно сел. Малейший стук мог вызвать денщика, а ему хотелось еще немного побыть одному. В длинной ночной рубахе Хаген сидел на еще теплом диване и смотрел в темноту. В свою жизнь. А она была на самом деле пуста. Все, что он сделал, забылось, ушло и никому не было нужно. Его лекции… Все стало мелким в воспоминаниях бывших слушателей и пропало, как речная вода пропадает, вливаясь в море. Он забыл курсантов. Многих нет в живых. Вся его жизнь была… ее все равно что и не было. Только два года с Кэт, только это было настоящим, главным. Два года, наполненные любовью, смыслом, пониманием того, для чего он жил и долго будет жить в своем доме, в своей семье, в памяти детей и, может быть, внуков. Тогда у него было будущее…

Отто с удовольствием набрал воздуха в свою длинную узкую грудь, как будто вбирая в себя взволновавшие воспоминания и мысли, и звучно выдохнул.

Пятки стукнули о пол. День начался.

Утро ослабленной пружиной в часах стягивалось вновь, сжималось. Один поворот колесика, другой. Последние распоряжения, кофе, подогретый хлеб. Ремни портупеи привычно сдавили пояс и грудь. Отто выходил в вестибюль подтянутый, энергичный, и, окинув взглядом лица командиров взводов, с привычным спокойствием ответил на приветствия. Гауптфельдфебель учтиво наклонил голову и толкнул дверь наружу.

За порогом комендатуры капитана встретил мороз и быстро светлеющее небо. Отто доставал сигарету и чувствовал, что его внутренняя пружина сжалась и наполнилась энергией на весь день. «Войны были всегда, — подумал он, прощаясь с остатками вчерашнего разговора. — Все остальное — схоластика».

Эрвин, вы распорядились, чтобы сегодня утром не гасили фонари до одиннадцати? А вечером — пока приезжие не отбудут.

Так точно, господин капитан, — с приятным хриплым рокотом в голосе ответил старый шпис.

На часах было 9:55. Неясный розовый свет касался деревьев, кустов округлого палисада перед комендатурой, белых крыш павильонов и даже дыма, ровно уходящего вверх.

Послышалось нарастающее рычание моторов. Свет из узких щелей на чехлах автомобильных фар заметался, запрыгал и, приближаясь к последнему повороту перед палисадом, пробивался, как пули, сквозь сучья голых веток, ударяя в сосны возле флигеля, по стеклам первого этажа и, наконец, в грудь стоящего впереди всех капитана.

С последним взрыком две машины обогнули кусты и, вспарывая, как пух, утренний снег, въехали и остановились напротив парадного входа в комендатуру. Это были два белых кюбельвагена. В первой машине Отто увидел знакомый профиль полковника Кенига, его склоненную круглую лысую голову.

Выпрямляясь и разводя плечи, капитан шагнул вниз и решительно направился к этой машине. Дверь приоткрылась. В кабине происходила какая-то возня. Полковник ступил на снег, но продолжал что-то искать в своем портфеле. Наконец он в раздражении бросил его, надел на голову фуражку, примятую с боков, развернулся и встал во весь свой небольшой рост перед капитаном. На мгновенье Отто растерялся. На лице полковника после выхода из машины задержалось выражение только что перенесенной обиды. Маленькие серые глаза за толстыми круглыми стеклами роговых очков всматривались в лицо капитана и как будто что-то искали.

Между ними, раскачиваясь, как на качелях, в безветренном воздухе падали русские снежинки.

Отто выпрямил спину, приподнял подбородок и, сделав кивок вверх с задорностью гусара, поднял руку к виску.

Herr Oberst, капитан Отто Хаген, комендант Orst Kommandantur в поселке Никишино…

Знаю. Слышал о вас только хорошее. Какое утро… — ответил полковник, доставая сигареты.

После мимолетной паузы он спросил:

Где вы стояли в восемнадцатом году?

Во Пскове, Herr Oberst.

А я в Риге, — полковник оглянулся на вторую машину.

М-да… Какие красивые фонари, — тихо продолжил он, закуривая. Выпустив клуб дыма пополам с паром, вновь поднял голову и с удовольствием посмотрел на два горящих фонаря в виде гранатовых долек в кованой витой оправе.

Старинные. Признайтесь, Хаген, это ваша заслуга?

Так точно, Herr Oberst. В августе я совершил удачный обмен. Фонари мне достались из запасников дворца императора Павла в Гатчино.

Браво. И что же они получили взамен?

Корову, Herr Oberst.

Кениг опустил к поясу руку с сигаретой и, прищурив глаза, посмотрел на капитана. Оба сейчас понимали череду смыслов за этим простым фактом.

В августе мы приняли больницу с большим хозяйством.

И коровами, — добавил полковник.

И стадом коров, Herr Oberst.

Сейчас корову бы не отдали, — медленно продолжил Кениг.

Они думали об одном и том же. В августе казалось, что войне скоро конец. В их руках оказалась богатейшая страна, и можно было распоряжаться коровами, особо не задумываясь. Но сейчас, в декабре, не было ни коров, ни побед, ни надежды на скорый конец.

Так точно, Herr Oberst, — серьезно ответил Отто.

«Как много изменилось за эти месяцы», — подумал Кениг. Увидев какое-то движение возле второй машины, он закончил:

Что же, дорогой Отто, я бы тоже с большой охотой выменял у вас собаку из красного гранита, но, — он развел руками, — коровы у меня нет.

Офицеры рассмеялись.

Да и не было.

Оба невольно замолчали.

Из второй машины вылез высокий плотный офицер СС в голубоватой идеально пригнанной шинели. Офицер ударил стеком по сапогам и направился к первой машине. Отто приветствовал эсэсовца по-армейски, продолжая его рассматривать. Тот был немного выше его ростом. На полнеющем крупном лице поблескивало небольшое пенсне.

Хайль Гитлер! — низким звенящим голосом ответил офицер, вскинув руку.

Капитан Отто Хаген. Будьте знакомы. Гауптштурмфюрер СС Отто фон Лемке, врач из санитарного института войск СС. Так вот, — полковник затушил окурок о подошву своего сапога, — я все же скажу заранее. Ваши русские совершили невероятное, но совершенно типичное для них действие.

Выдержав паузу, он продолжил:

Они написали жалобу! Минуя вас, минуя своего начальника, русского армянина. Они написали коллективную жалобу на прекрасном немецком языке и выразили неудовольствие условиями пребывания психически больных! Вы можете себе представить! Этого мало. Они смогли доставить с каким-то хиви свою жалобу в штаб, в Сиверский, и довести ее до меня! Лично! Воистину не поддающийся рациональному истолкованию народ.

Снежинки оседали на стеклах его очков в узкой роговой оправе. Полковник достал платок и стал тщательно их протирать, продолжая:

Это настолько необъяснимо, что я, право, совершенно не намерен выдвигать что-либо против… комендатуры. Русские и голод — это оружие непредсказуемое.

Он надел очки.

Я все-таки не перестаю удивляться парадоксальности мышления этого народа. Как в цирке! Жалобу подписали даже больные! Вы можете представить, какую бумагу я держал в руках. С кем мы воюем! С клоунами, которые на смертном одре пишут жалобы Богу. Коллективные. Кстати, кажется, это коммунистическое изобретение.

Он успокоился и далее перешел на деловой тон.

Ситуация такова, что требует немедленного решения этого вопроса. Провидение расположено к нам. В Гатчино оказался специалист по такого рода операциям — уважаемый гауптштурмфюрер СС Отто фон Лемке. С его помощью завтра все будет закончено. Так? — обратился он к прибывшему офицеру.

Так точно, Herr Oberst. Позвольте напомнить… — произнес Отто.

Ах да, капитан. В самые ближайшие минуты вы будете обо всем в деталях информированы. Верно, гауптштурмфюрер?

Так точно! Господин капитан, прошу вас направить ко мне… — фон Лемке обернулся к стоящим в ряд у лестницы троим офицерам, среди которых выделялась грузная фигура гауптфельфебеля, которого он окинул долгим взглядом. И приказал:

Одного сотрудника — для инструктажа, и чтобы он помог доставить препарат в лазарет.

Господин гауптштурмфюрер, гауптфельфебель в вашем распоряжении, — откликнулся Отто.

Фон Лемке, словно не замечая последовавшего за ним старого шписа, тяжело двинулся к своей машине. Отто подумал: «Чтобы выглядеть прусским офицером, пенсне и стека недостаточно. Нужно похудеть».

Отто, я ведь был здесь в августе, когда завершалось ваше лечение, — заговорил полковник, все еще глядя в сторону второй машины. — Летом здесь был рай. Давайте сделаем так. Я знаком с обстановкой и не хочу терять времени. Мы вместе с вами и доктором проедем к русскому корпусу, а потом — в комендатуру. Кое-что обсудим.

С этими словами полковник сел на свое сиденье, ожидая возвращения фон Лемке.

Мимо прошелестела первая машина, следом за ней — кюбельваген с тремя офицерами осторожно по свежему следу выехал на дорогу.

Рассвело, и вокруг, со всех сторон, было так бело и пушисто, что разглядеть что-либо среди еле проступающих из белизны очертаний павильона, забора, переходящих в белое стволов лип и сосен, — было трудно на ходу. Полковник вертел головой вправо, влево и, наконец, откинулся на спинку. «Одна красота. Ничего не разглядеть», — подумал он. Неожиданно пришлось остановиться. Юркий и вертлявый больной в рваном халате, подпоясанном веревкой, чистил дорогу. В руках у него была деревянная рамка с приделанным к ней широким листом фанеры. Офицеры разглядели даже крохотные колесики по бокам. Больной настраивал на краю дороги рамку, подпрыгивал, нагибался, выбирая нужный угол. Затем одним рывком выталкивал конструкцию вперед, и фанера на колесиках проходила поперек дороги до следующего края, очистив почти метр пути от снега. Увидев перед собой белую машину, он встал, выпятил грудь и широко улыбнулся, разевая беззубый рот. Машина двинулась. Больной вскинул ладонь к виску.

Полковнику захотелось выругаться, но он только нетерпеливо махнул водителю рукой:

Ганс, вперед!

У дверей лазарета стоял кюбельваген фон Лемке.

Возле задних дверей автомобиля шла какая-то работа. Два стрелка и санитар что-то осторожно вытаскивали, не обращая внимание на взмахи рук и замечания гауптфельдфебеля.

Машина повернула влево и пошла в гору. Справа показались черные столбы прохода в поле.

Feuer!1 — крикнул кто-то за забором, и раздались нестройные выстрелы карабинов.

Полковник вздрогнул.

Что это?

Herr Oberst, это утреннее занятие. Унтер-офицер второго взвода проводит учение по передвижению рассыпным строем в сближении и в атаке в условиях русской зимы. Там большое картофельное поле.

Стоять! — резко скомандовал полковник, — объяснитесь.

Herr Oberst, у нас ежедневно и повзводно проводятся учения на открытой местности. Вырабатываются навыки в случае ведения боя в русских полях.

Я хочу это видеть, — прервал полковник и открыл свою дверь.

Feuer! — снова послышалась команда, после которой последовал нестройный треск ружейных выстрелов уже на отдаленном расстоянии.

Офицеры строем, ведомые комендантом, прошли через проход. Перед ними открылось широкое поле, всклокоченное солдатскими сапогами, покрытое слежавшимся рыжим и свежим снегом последних дней разной степени белизны. Поле просматривалось на пятьдесят метров вперед, и за холмом продолжалось дальше. Слева по дорожке вдоль поля шел унтер-офицер Циммерман. Он непрерывно что-то говорил. Пятнадцать стрелков цепью пробирались вперед.

Пораженный почти реальной картиной боя полковник отделился от капитанов и шагнул ближе к кромке.

Стрелки упали в снег. Прозвучала команда, послышались выстрелы. Унтер-офицер вновь поднял стрелков в атаку, и они побежали с криками «Хур-ра!!!».

Прекрасно! — наконец выговорил полковник, возвращаясь к Хагену с блестящими от удовольствия глазами.

А это что?

Полузасыпанная снегом фигура стрелка торчала у забора.

Это что такое? — недовольно повторил полковник и двинулся прямо к стрелку.

Небольшого роста, в нелепом шарообразном образовании из двух токов под пилоткой стоял стрелок в варяжских рукавицах и — самое удивительное — на его левой ноге вместо сапога красовался огромный валенок.

Что это? — уже в крайнем неудовольствии возвысил голос полковник.

Отто не успел ответить. Кениг ушел далеко от него и стоял сейчас возле перепуганного стрелка, который путался в своих необыкновенной величины рукавицах и никак не мог забросить карабин за плечо.

Кто вы? Имя!

Обер-стрелок второго взвода третьей роты Диттер Бом!

Это… это… что? — с ненавистью указывал полковник на рукавицы, на шарообразную голову и на валенок.

Отвечайте, когда вас спрашивают! Дайте карабин.

Полковник протянул руку и попытался вызволить винтовку из-под промерзшей и негнущейся рукавицы. Бом выдернул руку, рукавица упала в снег. Бом тут же сдернул и бросил другую.

Что это? — в ровном кипении повторил полковник.

Herr Oberst, — тонким мальчишеским голосом отвечал Бом, — я из лазарета. Нахожусь на излечении. Вчера сделали операцию.

Какую?

По поводу вросшегося ногтя. Но я очень хотел присутствовать на учении.

Герой. Что здесь? — быстро спросил полковник, тыкая дулом карабина в правый сапог.

Бом моргал слезящимися глазами.

Что здесь надето? Говори правду, не то прикажу снять сапог прямо сейчас.

Носки. Теплые. Газеты.

Сколько?

Две. Почти три.

Ты что, Бом, хочешь ноги отморозить и вернуться героем с войны? — полковник выругался и подхватил карабин. Попробовал открыть затвор. Снять его с предохранителя не удавалось, скобка в конце затвора никак не поворачивалась.

Как ты смеешь в таком состоянии содержать свое оружие! Сегодня минус шестнадцать!

Полковник со злобой оглянулся на двух офицеров, подошедших с обеих сторон, и на бегущих с вершины холма стрелков. Бом заплакал.

Прекратить, черт возьми! Там под Истрой идет бой, там гибнут твои сослуживцы, твои боевые товарищи. Тебя ранило, твой карабин разбит. Что ты должен делать? — срываясь в боль и крик, наступал на стрелка полковник, потрясая оружием. Внезапно его охватила ярость, и он заорал: — Марш! Карабин возьмешь у убитого товарища! Марш!

Бом не сразу понял. Наконец, подчиняясь крику, взмахнул руками и побежал. Выскочив на картофельное поле, замешкался и стал путаться в глубоком снегу. Выдергивая большой серый валенок, упал.

Встать. Грязь есть украшения для солдата! Вперед! Словно подгоняя, полковник сам двинулся к полю.

Бом бежал, загребая в широкое голенище правого сапога комья снега. Еще раз упал, обернулся и с ненавистью глянул в сторону одиноко стоящей на краю поля фигурки полковника. С вершины холма навстречу ему приближались стрелки.

Капитан Хаген, — не оборачиваясь, проговорил Кениг, — сегодня же вы проведете расследование и подготовите пять человек вместе с этим Швейком, пять виновных в такой подготовке стрелка. Пять человек — на фронт. Под Москву. Туда, где гибнут наши лучшие люди. Предписание вам доставят завтра. Возьмите карабин.

Слушаюсь, Herr Oberst!

Но полковник не слушал его. Он вступил в рыхлый снег картофельного поля.

Подошедшие к Бому стрелки окружили его. Команды унтер-офицера были не слышны. Два стрелка подтащили Бома ближе к себе, сделали из своих рук замок. Бом прыгнул в образовавшееся сидение, уселся, обнял шеи своих товарищей и громко рассмеялся, отвечая на смех и шутки держащих его солдат.

Унтер-офицер подозвал к себе четверых и что-то им разъяснил. Затем неожиданно упал. Стрелки быстро скинули с плеч цельбаны, развернули два, скрепили их.

Что они делают? — спросил полковник.

Очевидно, унтер-офицер тренирует навыки выноса раненых с поля боя, Herr Oberst.

К унтер-офицеру подошли два стрелка и, ухватив его за руки и за ноги, попытались поднять. Тут унтер вскочил и стал ругаться. К нему подошли другие четверо. Унтер опять упал. Его подняли и уложили на приготовленную плащ-палатку.

Вороны стайками кружили в сером светлеющем небе.

Полковник сделал еще три шага по снегу. Стрелки взяли за концы плащ-палатку и понесли своего командира по истоптанному ямистому полю, проваливаясь и припадая на колени. Голова унтера без пилотки болталась в обе стороны и тыкалась в снег вместе с падающими стрелками. Его светлые волосы уже облепил снег.

Полковник полез за платком. Снял очки, протер лицо. Развернулся и резкими шагами прошел мимо офицеров к проходу на выход.

Фон Лемке недовольно смотрел на Отто.

Стойте, — быстро сказал он, увидев, что Хаген двинулся за полковником. — Оставьте его. Разве вы не знаете? Две недели назад у реки Истра погиб его сын.

 

Машина медленно шла на подъем. Водитель не знал, куда ехать, но даже скосить глаза на полковника боялся. Напряжение чувствовалось во всем салоне. Кениг крепко сжимал желтый портфель, поставив его на колени, и неподвижно смотрел вперед.

Лучи утреннего солнца, пробиваясь сквозь кроны сосен, слепили водителя.

Ганс, прямо и налево, первое здание. Трехэтажное, — вполголоса, наклоняясь вперед, проговорил Отто.

Понял, — кивнул водитель.

Машина заехала в тень под здание трудовых мастерских и остановилась.

Здесь? Хорошо, — сказал полковник и вышел из кабины с портфелем в руке.

Господа, раз они обратились с петицией, я, пожалуй, скажу им несколько слов. Хотя это не имеет значения. Просто мне самому хочется все это увидеть, — пробормотал полковник и первым направился к «русскому корпусу».

На дорожку уже выходили четверо: седой коротко остриженный Шахмарьян в короткой куртке нараспашку, обшитой остатками старого меха, доктор Воробьева, которую Шахмарьян все пытался оттеснить, загородить собой, Helen и медсестра Зоя Михайловна.

Полковник сразу узнал автора письма — седую старушку с тросточкой в теплом желтом фланелевом халате поверх белого медицинского. Старушка нервничала и тыкала тростью в снег, нащупывая более ровное место.

Господин генерал, мы обратились… — начал Шахмарьян.

Молчать! — вскрикнул полковник.

Обращаться первым к полковнику Вермахта было абсолютно невозможным делом.

Вы думаете, ваша жалоба, — Кениг ткнул пальцем в черной кожаной перчатке в сторону старушки с клюкой, — исправит ваше положение? Как вы смели обратиться ко мне лично? В то время, когда немецкие солдаты гибнут на фронте и терпят лишения, вы просите есть!

Кениг словно не замечал лепечущую по-русски переводчицу с красным от напряжения лицом. Он говорил, с яростью глядя на спокойные лица докторов Воробьевой и Шахмарьяна. Он вряд признался бы себе, что его смущают старчески мутноватые, укоризненные голубые глаза Воробьевой. Они воплощали для него русское неискоренимое игнорирование всех правил, смелость, даже дерзость висельников, свойственную варварам убежденность в том, что даже на смертном одре они равны ему, и вправе возражать или требовать. Но надо всем этим витала боль, его ежедневная боль утраты сына. Негодуя, он сознавал, что Томи, его надежда, военная косточка, красавец-лейтенант, — погиб от рук этих грязных, не признающих никаких правил русских. Не от пули француза или англичанина, а от выстрела какого-то бескультурного русского!

Останутся те, кто будет работать на Германию. Нам нужен ваш труд и больше ничего. Вы должны раз и навсегда запомнить, что отныне на нашей земле для вас существует только один закон: «Keine arbait, keine fressen!»2.

Полковник остановился. Сердце колотилось. Под негромкий говор переводчицы он поднял голову — и онемел. Перед ним, за спинами русских, освещенное ярким золотистым солнечным светом стояло здание «русского корпуса» с главным входом. Два больших окна на первом этаже, три — на втором и три — на третьем были заполнены головами больных. Головы были прижаты друг к другу плотно, как булыжники на мостовой. Головы больных с приоткрытыми ртами и черными глазницами над обтянутыми кожей скулами смотрели на него неподвижно и без всякого выражения. Чем больше он всматривался в них, тем яснее видел: на него смотрят обезображенные голодом и безумием неподвижные лица людей, которые ничего не просят. Полковнику стало не по себе, как будто он стоял под взглядами уже умерших людей, вернувшихся с того света, чтобы прильнуть к стеклу окна и в последний раз посмотреть на него.

С какого-то момента Кениг перестал слышать скороговорку переводчицы, вопросы сердитой и чего-то не понимающей старушки. Он, как прикованный, смотрел в неподвижные серые лица больных в преддверии своей смерти, но смотрящих сейчас на него изо всех восьми окон, доступных обзору. Они продолжали смотреть. Полковник тоже не мог отвести взгляд.

Вокруг пошло какое-то движение. Крики. Жесткие распоряжения Хагена, ругающего упорно стоящих русских. Перед его лицом выросла голубоватая шинель фон Лемке. Глаза полковника оказались на уровне между первой и второй пуговицами шинели. Фон Лемке что-то повторял, негромко, но очень внятно, разделяя слова и ожидая, когда полковник станет понимать их.

Herr Oberst! Прошу вашего разрешения.

Полковник отвел глаза и сглотнул.

Herr Oberst, — с облегчением повторил фон Лемке, — прошу вашего разрешения ввести в порядок проведения операции капитана Хагена. Прямо здесь.

Кениг приоткрыл рот и почти бесшумно произнес:

Да. Действуйте.

Из-за шеи и правого плеча офицера еще виднелось одно крайнее окно на третьем этаже. Головы больных с темными пятнами глазниц не пропадали.

Фон Лемке понял, что необходимо предпринять.

Herr Oberst разрешат мне закурить?

Да, конечно. Разрешаю, — машинально ответил подполковник. Он увидел в руках капитана коричневую турецкую сигарету и тут же полез в карман за своими солдатскими. Хаген как-то незаметно увел обоих подальше от окон корпуса с больными. Встали возле машины.

«Странно», — подумал Кениг.

Господин капитан, сейчас я расскажу вам об операции умерщвления всех больных, которая произойдет завтра. Здесь. Письменное распоряжение, — гауптштурмфюрер посмотрел на все еще растерянного полковника, — находится у нас, и вы его сейчас получите. Не на улице. Итак.

Полковник понял свое состояние. Всю свою долгую военную жизнь он не так часто участвовал в непосредственных военных действиях. В основном, руководил, организовывал, показывал, обучал. Видимо, поэтому то, что он увидел под Москвой, куда выехал в связи со смертью сына, так потрясло его. Но сейчас он увидел смерть тысячи больных от своих рук. Как будто его коснулась невидимая граница между жизнью и смертью, и даже пахнуло в лицо из приоткрытой двери в преисподнюю.

Ваша задача, господин капитан, совершенно проста. Главный принцип — все должно быть реализовано русскими. Мы создаем правильную и эффективную последовательность действий.

Отто стоял в двух шагах от полковника и тоже был в расстроенном состоянии.

«Да что же они мне демонстрируют синдром растерянности? Старые вояки», — подумал фон Лемке и заговорил громче:

Вот эта дорога куда ведет? Что там за здание?

Бывшее инфекционное отделение.

Понимаю. Пустое?

Да.

Ага! Вот-вот, — фон Лемке отошел, повернулся в разные стороны, и его на лице появилось довольное выражение.

Отлично, господин капитан. Значит, завтра больные партиями по пятнадцать-семнадцать человек будут доставляться по этой дороге туда. Постепенно. Партия за партией. У вас есть… эти… drouvni, повозка такая русская низкая?

Есть.

Нужно четыре. Лучше — пять. Больные перевозятся в бывший инфекционный корпус. Там их раздевают. Допустим, якобы для бани. Потом переводят в другую комнату. Там делают укол препарата, который я привез. Он уже доставлен в ваш лазарет. Оставляю вам на завтра моего санитара Клингера. И все. Через пять минут очередной больной тихо умирает. Потом тела грузят в машины и отвозят. Вы найдете место, где сгрузить?

Да. Здесь недалеко в Ручьицах есть большой противотанковый ров.

Я знаю. Но распорядитесь, чтобы назавтра жители вблизи этого места сидели по своим норам.

Он в последний раз с наслаждением затянулся и затушил окурок о подошву сапога.

От вас — только охрана. Здесь и здесь будут стоять цепью ваши стрелки. Всю работу должны сделать сами русские. В этом смысл операции. Русские медики сегодня должны подготовить списки. Эстонцы-хиви везут. Русские — они называются у них «medtehnik» — делают уколы. Другие относят трупы. Вам помогут пленные красноармейцы. Я распоряжусь. Их доставят с грузовиками.

Фон Лемке оглянулся. Утро готовилось перейти в полдень. Яркое солнце заливало деревья в снегу, дорогу. Почему-то снег между деревьями, чистый, гладкий, казался голубым.

Да. Так что по этой дороге, тихо-тихо, — гауптштурмфюрер улыбнулся, обнажая длинные, как у крысы, белые ровные зубы.

В продолжение всего разговора полковник сдерживал себя, чтобы не упасть. Подкатывало чувство тошноты. На затылке, сдавленном фуражкой, пульсировала ударами кровь. Боль в затылке нарастала.

Господа, продолжайте. А я пока тут не нужен, — сказал он, и уже не обращая внимания на вытянутые фигуры офицеров, направился к машине.

У дверей стало лучше. Тошнота прошла. «Меня что, от Лемке тошнит?» — подумал он и водрузился на свое холодное деревянное сиденье. Офицеры возобновили разговор. Полковник закрыл глаза. Вдруг пришла мысль, которая необыкновенным образом соединила расстроенные переживания и дала успокоение.

«Они завтра встретятся с моим Томи, — он открыл глаза. — Там нет войны».

Что же еще? Пожалуй, все. Господин капитан, по опыту, нужно сделать так, чтобы каждая партия больных не знала, что будет происходить на следующем этапе. Об этом пусть позаботится их начальник. А вы… Хорошо протопите павильон и… в первых комнатах нужно насыпать побольше хлорки. В раздевальне и в коридоре. Сразу отбивает желание думать.

Он все еще стоял оживленный и в хорошем настроении.

Так. О! А это что?

Громкоговоритель.

То есть, здесь передается музыка?

Конечно. Каждый день. Известия, германская музыка. По воскресеньям — Hafenkonzert3.

Значит, у вас есть радиорубка?

Да.

Чудесно! Нужно, чтобы завтра весь день играла музыка. Я пришлю вам специальную пластинку. Мое изобретение. «Моцарт. Медленная часть». Там медленные части фортепианных концертов и симфоний. Звучит божественно. Вы не представляете, как это улучшает настроение! Точно все участвуют в волшебстве.

Он приподнял руки.

Солнце. Снег на деревьях. Моцарт. Лошади идут. Та-та-та-та. Двадцать третий концерт для фортепиано с оркестром… Adagio. Очарование смерти.

 

V

«Eritis sicut Deus, scientes bonum et malum»4

 

Запах копченых колбасок и картошки, разваренной с кусочками говядины встретил офицеров уже в прихожей флигеля.

Хаген и фон Лемке стояли у стены перед первой ступенькой, касались друг друга локтями и не решались первыми взойти наверх в гостиную на втором этаже, где стол был уже накрыт и Гельмут поминутно подогревал Eintopf 5.

Кениг задержался у входной двери, рассматривая огромный чугунный засов в виде крючка. Потрогал толстое кованное неровное железо, заклепки, завитушки по бокам крюка. Не сразу понял, что они служили только украшением.

«Зачем такой большой засов для дверей? Против танка, что ли?»

Господа, не стойте. Идите, я за вами, — вышел из задумчивости полковник и медленно последовал за офицерами.

Вокруг была старина; он это сразу почувствовал. Ступени, густо закрашенные бордовой большевицкой краской, прогибались и скрипели «правильно», каждая по-своему. На столбе красовался деревянный лакированный шар. И поручни…

«Хм… Выточены, чтобы повторять форму охватывающей их руки. А вот тут вставка! Не покрытая краской и лаком. Совсем недавняя. Молодец Хаген: наверняка он чинил то, что повредили большевики».

В центре просторной гостиной, ближе к книжным шкафам, закрывавшим слева всю стену, стоял стол, накрытый на четыре персоны. В гостиной Кениг не отрывал глаз от фортепиано у правой стены, пока Гельмут помогал снять шинель, принимал шарф и фуражку.

Вот это да, — невольно вырвалось у полковника, — невероятно! Отто, откуда это?

Мебель и фортепиано первого главного врача больницы. До революции здесь располагалась его квартира, Herr Oberst.

Полковник рассматривал инструмент и покачивал головой.

Коснулся краев, уголков, повел пальцем по желтым скобам, приложил ладонь к причудливым коричнево-желтым разводам, делающим деревянные поверхности похожими на старый срез мрамора.

Невероятно… Таких инструментов было выпущено всего несколько экземпляров. Один из них стоит у меня в гостиной. В Берлине. На нем играл Томи. Вот здесь, — он показал на два ромбика, покрытых лаком и приклеенных с обеих сторон у краев стенки, — здесь должны быть подсвечники. О, мой Бог!

Полковник отошел, коснулся зеленого сукна ломберного столика у окна и, завершая обход, приблизился к столу.

Господа, обратите внимание, — он показал на ряды книг за стеклянными резными дверцами, — Шиллер, Гете. На немецком. Неужели они не все уничтожили? До основания…

Eintopf ели молча. Полковник механически загребал ложкой мясо, картошку, энергично жевал и как будто не чувствовал вкуса. Никто не хотел заговаривать первым.

Когда офицеры начали поглощать WeiЯe Wьrstchen6 со сладкой горчицей, атмосфера напряжения, нависшая после осмотра больницы, сгладилось. Щеки полковника порозовели. Он с видимым удовольствием доедал кусочки мюнхенской колбаски и промокал губы салфеткой. Еще раз взглянул на ломберный столик у единственного окна и понял, что здесь было лишним.

В углу между ломберным столиком и фортепиано стояла кадка с китайской розой. Цветок разросся в деревце и торчал во все стороны веточками с весело блестящими листочками. Теперь Кениг рассмотрел и деревянную кадку. Она стояла в эмалированном тазу, была обернута красной жатой бумагой и подвязана медицинским бинтом.

Безвкусица русских била через край. Он знал, как цветет китайская роза. И сейчас, представив ее крупные красные цветы на каждой ветке, только утвердился в своем впечатлении. Фон Лемке давно закончил есть и сидел неподвижно, подавляя желание еще раз обмахнуть салфеткой полнеющие щеки. Он тоже посматривал на фортепиано и думал, спросить ли об инструменте у коменданта или просто сообщить руководству. «Конечно, по традиционному праву боевых частей группа все заберет сама. И столик возьмет. А так я бы мог преподнести инструмент моему командиру лично. Интересная мысль».

Задача была сложная, но не срочная. Фон Лемке любовался живой картиной за окном, напротив которого он сидел. Лучи низкого солнца отражались желто-лиловым светом на заледенелых стволах осин и шевелящихся ветках, присыпанных снегом.

«Жаль, эту картину нельзя забрать с собой», — подумал гауптштурмфюрер.

Herr Oberst разрешат предложить десерт? Мой повар, настоящий мастер, успел к вашему приезду приготовить ванильное мороженое.

Да?

Полковник откинулся к спинке стула и снял с груди большую салфетку.

Господа, я разрешаю расстегнуть верхние пуговицы воротничка. Тем более что вместе с десертом нам, видимо, подадут и то, что так чудесно пахнет.

Ахромат свежезаваренного кофе заполнил гостиную.

Что же, пока мы ждем десерта, решим деловой вопрос.

Полковник наклонился к свободному стулу, взял желтый кожаный портфель и достал из него лист бумаги.

Капитан Хаген! Садитесь… Я привез приказ о zonderbehandlung в отношении русских. Детали операции вам известны. Это… — Кениг держал лист в руках и заметил, как они дрожат. Но все равно почему-то медлил.

Это основание для всех ваших действий, — наконец выговорил он потрескивающим голосом.

Видение окон с неподвижными лицами больных исчезло. Бумага легла на стол между полковником и капитаном.

М-да… — протянул задумчиво Кениг, наблюдая, как Хаген читает и перечитывает короткий текст приказа, — в Первую мировую мы как-то об этом не задумывались.

Окончание фразы утонуло в шелесте свежих салфеток, суете проворных рук Гельмута, звяканье ложечек о стенки сине-белых вазочек с ванильным мороженым.

Кениг поглядывал на напряженного Хагена. «Видишь, Отто, чем теперь занимаются офицеры Вермахта», — словно говорили его глаза.

Полковник отодвинул от себя мороженое, явно собираясь что-то сообщить. Аромат кофе подтолкнул к решению. Гельмут расставлял белые фарфоровые чашки с толстыми стенками, сахар, конфеты, когда полковник еще раз наклонился к своему желтому портфелю.

Капитан Отто Хаген! — произнес он отчетливо, вставая.

Оба капитана вскочили.

Отдавая должное вашей личной храбрости и умелому ведению боя, в результате которого русским в Елизаветино не удалось прорваться к Гатчино, немецкое командование… — он сделал паузу, доставая из портфеля синий пакет с выступающими четырьмя углами плоской коробочки, — награждает вас железным крестом. Примите награду и документы к ней в пакете.

Отто вытянулся со словами:

Во имя Фюрера, Народа и Рейха!

Поздравляю вас! — прервал его Кениг. — Прошу всех сесть.

Теперь, капитан, от вашего креста первой восточной кампании останется лента у второй пуговичной петли на кителе. Как и у меня.

Отто тихо улыбался, притрагивался к пакету и ощущал приятную болезненность в подушечках пальцев при надавливании на твердые углы коробочки с орденом.

Чуть ниже левого нагрудного кармана кителя у него поблескивал нагрудный знак за ближний бой «Nahkampfspange».

Фон Лемке с неподвижным лицом разглядывал китель капитана и ощущал неясный дискомфорт в компании «старых вояк». Как будто они специально на доли мгновений дольше обычного совершали поздравительные мероприятия, чтобы единственный золотой значок НСДПА на его груди выглядел не так значительно.

«Почему так? Разве я мало сделал? Даже если я не воевал, сколько унтерменшей уничтожено благодаря лично моим стараниям! Пожалуй, больше, чем вот этот фомак убил в бою. Мой проект и опыты в вакуумной барокамере. Не менее двух сотен трупов. И есть результаты. Теперь не из расчетов, а на практике, на вылезших из глазниц глазных яблоках, на вывороченных заживо кишках из лопнувших животов, — мы знаем, каков “потолок” высоты для пилотов. Психбольницы в Пскове, Новгороде. Чистая работа! Это был мой рецепт, моя идея! Без стрельбы и прочего… Я тоже достоин награды. А мой призыв к лейтенанту Герцу под Лугой: “Вы уже потеряли так много хороших парней, что просто не можете взять на себя ответственность перед немецкими матерями и отцами и посылать своих парней идти по минам”. Сработало моментально! Последние колебания чересчур хорошо воспитанных офицеров исчезли, и они направили, как я и советовал, русских пленных по минному полю. Кордон был открыт, и мы совершили прорыв. Благодаря мне! Благодаря отсутствию жалости были сохранены жизни наших стрелков. Завтра же подготовлю список всех моих заслуг. Нужно действовать, иначе война закончится быстрее, чем я смогу получить положенное мне по заслугам».

Но это еще не все, — продолжал Кениг и вытащил из портфеля второй пакет. — У вас в лазарете находится на излечении лейтенант Эрих Шмидт. Вы состоите в родстве с ним?

Так точно, Herr Oberst. Это мой швагер.

Да, ваш швагер, — подполковник внимательно посмотрел в глаза капитану.

Ко мне приходил запрос из Мюнхена, но я не стал… ничего менять.

Он чуть сощурил глаза.

Итак. Я передаю вам его награду. Сообщите Эриху Шмидту о факте награждения. Чтобы он скорее выздоравливал. Дайте нам знать, как только он будет выписан. Приедут из штаба, и в соответствующей обстановке лейтенант Шмидт будет награжден. Вы, кажется, участвовали в одном бою?

Herr Oberst, он спас мне жизнь.

Правда?

Я был ранен. Эрих укрыл меня за вязом. Но сам не успел спрятаться, когда произошел взрыв танкового снаряда.

Что? У русских были танки?

Это стреляли в сторону наступающих русских наши танки, входя в парковую рощу, Herr Oberst.

В наступившем общем молчании Отто добавил:

Вся сила взрывной волны пришлась на него.

М-да… Сожалею. Достойный офицер.

Herr Oberst разрешат мне обратиться с просьбой?

Слушаю вас.

Отпуск лейтенанта Шмидта завершается через три дня. Он практически излечился. Но еще недостаточно крепок. Я прошу Вас, Herr Oberst, поддержать мою просьбу на имя командира батальона о переводе лейтенанта Шмидта в мою роту. Тем более, что… уходят на фронт пять человек и появляются вакансии, — совсем тихо добавил Отто.

Безусловно. Господа офицеры, я разрешаю вам курить после такого великолепного обеда.

Отто почувствовал, что наступил подходящий момент.

Herr Oberst, могу я предложить к столу бутылочку колумбийского рома? По случаю награждения.

Фон Лемке доедал мороженое, вероятно, размышляя, не попросить ли еще порцию. Он поминутно облизывался, щеки его лоснились.

Ром! Великолепно!

Herr Oberst! Позвольте сделать вам подарок. Эти сигары прислала мама лейтенанта Шмидта, и он вчера просил меня подарить их вам. Что я и делаю.

Полковник с блеском благодарности в глазах принял коробочку голландских сигар.

Как давно я их не курил. Как хорошо под них думается. М-да, — продолжал он тихо, — это было давно… В мирное время.

Что же, за нашу победу, господа офицеры! — сказал он и приподнял от груди маленькую серебряную рюмочку с ромом.

А что с ним такое? — спросил Кениг, закуривая солдатскую сигарету. — С вашим Шмидтом? Какое ранение? Может, есть повод, чтобы уважаемый гауптштурмфюрер нам помог советом? Если нужно.

Непременно. Я готов, Herr Oberst, — ответил фон Лемке низким мелодичным голосом. Хаген и Кениг удивленно оглянулись на него.

Да. Я как раз хотел поинтересоваться у господина гауптштурмфюрера о последствиях.

То есть?

Состояние Эриха Шмидта близко к выздоровлению, но травма и болезнь таковы, что мне необходимо знать, какие исходы бывают в его случае.

А какой у него диагноз?

Полковник чуть наклонился к столу, коснувшись его руками. Медленно докуривая сигарету, сквозь дым он внимательно рассматривал Хагена. В интонации и даже в минутной грустной растерянности Кениг увидел какую-то свою, отеческую заботу о несчастном молодом лейтенанте. «Как о сыне», — подумал он.

Вот. Я вам прочитаю, — Хаген достал из левого внутреннего кармана кителя вчетверо сложенный листок. — Это заключение русского врача.

Русского?

Да, у русских здесь продолжают работать хорошие врачи-психиатры. Из тех, которые не успели уехать в Ленинград. Они консультировали лейтенанта Шмидта и назначили лечение. Несколько раз делали спинномозговую пункцию. Последние внутривенные вливания закончились на днях. «Отдаленные последствия баротравмы. Коммоция и ушиб головного мозга. Посттравматический психоз с галлюцинаторно-бредовым синдромом и эпизодами сумеречного помрачения сознания. Синдром внутричерепной гипертензии. Частичная моторная афазия».

Отто выдохнул и положил листик перед собой. В толстых овальных стеклах пенсне фон Лемке отражался свет уходящего к горизонту низкого зимнего солнца.

«Какие же глаза у него? Не увидать», — думал Отто, и ему на мгновенье показалось, что фон Лемке улыбается.

После долгой паузы он заговорил медленно, своим низким звучным голосом, словно прижимая сидящих офицеров к столу.

Господин капитан, вы полагаете, что после выписки он может продолжить службу?

Да, господин гауптштурмфюрер. Не далее как вчера я провел с ним весь вечер, и это был совершенно здоровый человек.

Фон Лемке едва опустил голову в кивке.

Видите ли, уважаемый Отто… Вы позволите? Служба в армии в период войны в любом случае представляет собой нагрузку для мозга, отличную от гражданского мирного времени.

Фон Лемке говорил спокойно и его мягкий бас был рассчитан на восприятие без обиды:

Видите ли, иногда сухой отстраненный взгляд специалиста лучше, чем взгляд близкого человека, желающего видеть то, чего очень ждешь.

Он сделал еще одну паузу. Говорилось легко заученными и повторяемыми много раз фразами.

В подавляющем числе случаев такие состояния бывают чрезвычайно хрупки. Возобновляются проявления психоза, и исход бывает один — эти больные покидают армию.

Отто уже несколько раз поднимал глаза на молодого гаутпштурмфюрера СС, врача, человека с поблескивающими стеклами пенсне вместо глаз, нервничал и с усилием приводил себя в спокойное состояние.

Что же с ним будет? — спросил он.

Уважаемый Отто, судьба травматиков, перенесших психоз, в условиях «гражданской» жизни незавидная. Работать они могут при очень щадящих условиях. Три-четыре часа в день. Внутричерепная гипертензия возобновляется. Вновь эпизоды психоза. Тревога. Неверное истолкование действительности. Неуравновешенный характер поведения. Психиатрический стационар.

Фон Лемке говорил очень медленно, видя, что Хаген наморщил лоб и что-то вспоминает.

«Да-да, — думал Отто: — Вчерашняя внезапная говорливость, танцы, быстрота слов. “Я не буду спать! Буду писать всю ночь!”»

У Отто сжалось сердце. После бессонной ночи могло опять наступить ухудшение.

Стерилизация.

Хаген с изумлением воззрился на неподвижную фигуру врача, изрекающего фразы, словно выкладывающего каре из тузов.

Как? Офицер Вермахта, награжденный…

Уважаемый Отто, молодой человек в возрасте двадцати двух, двадцати трех лет, страдающий острыми приступами психоза, не должен давать потомства. Это объективная реальность. И это есть благо для Германии. К тому же я говорю о самом благоприятном исходе.

А какой неблагоприятный? — перебил его Кениг.

Herr Oberst, хронически больные с нарушением психики не должны отягощать наше общество.

Вы хотите сказать, что Эрих Шмидт ставится в один ряд с русскими больными, которые завтра будут отравлены?

Могло показаться, что фон Лемке испугался или смутился. Но он молчал и с сожалением смотрел на тающее мороженное.

Herr Oberst, все нежизнеспособное и ненужное для Германии должно быть отсечено.

Как понимать ваши слова? — Кениг начинал сердиться. — Отто, распорядитесь подать ножницы.

Полковник с раздражением вертел коробку с сигарами, пытаясь ее открыть.

Это означает, Herr Oberst, — холодеющим тоном продолжал фон Лемке, — что во главу угла мы ставим интересы Германии. Наша цель — тысячелетний Рейх. Мы сами только руки, пальцы, ноги, — части одного строящегося исполина. Если так видеть ситуацию, то смерть, необходимая и вынужденная, даже своих близких, если это необходимо для Германии, должна восприниматься как действие рациональное, подобное дефолиации в саду. В нашем случае это расовая дефолиация. Мы оздоровляем дерево нашей расы, обрезая нежизнеспособные листочки. Многие до конца не понимают. Но это исправимо. И касается лишь нашего поколения. После нас придут немцы, свободные от опыта…

Тут фон Лемке остановился, затрудняясь прямо высказать свои мысли.

Кениг и Хаген почти одинаково с усмешкой смотрели на него.

Ну и какого опыта? Договаривайте.

Который будет задерживать нас в борьбе, — просто ответил фон Лемке и быстро добавил: — А молодые и те, кто придут им на смену, очень скоро будут воспринимать самоочищение нации как естественный процесс.

И, пожалуй, будут довольны, — в тон фон Лемке ответил полковник.

Herr Oberst, боюсь, что даже мы сейчас не в состоянии представить, каким свободным от наших устаревших моральных установок будет в будущем народ Германии. Я это вижу в подрастающем поколении.

Кениг зло разминал сигару.

Развивать эту тему было бессмысленно. Про сверхчеловека будущего для тысячелетнего рейха ежедневно передавали по радио. Но фон Лемке решил все же укрепиться по итогу спора.

В новом человеке будет новая мораль. Без химеры совести и… колебаний. Все, что полезно Рейху, — будет работать на него. Остальное существовать не должно. Мы не расисты — мы верим в естественный порядок вещей. А он не предполагает мультикультурности.

«Почему я должен это слушать и молчать? — думал Кениг, закрывшись от капитана клубами дыма. — Но я молчу. Я не могу даже этому мальчишке из СС сказать то, что я думаю. Даже не против суждений наших бонз, а так, в виде своего размышления. Как так сделалось?»

Если позволят, Herr Oberst, я предлагаю выпить за великие цели Германии, — предложил гауптштурмфюрер.

Пожалуй.

В голове молодого фон Лемке поселился легкий приятный туман. Он отодвинул вазочку с мороженным и отпил кофе, оттенявший пряную горечь рома.

Все развивается так стремительно, — продолжил он, не замечая, как подскочили брови на круглом одутловатом лице Кенига. — Восемь лет, и народ с совершенно другим духовным содержанием. Наша работа на фронте завершается, и скоро мы погрузимся в море настоящей борьбы.

Кениг резко выбросил руку с сигарой к пепельнице и с гневом возразил:

Да? А что, сейчас наша борьба не настоящая? Под Москвой мы кладем жизни наших лучших сынов, будущее каждой семьи. В этом замороженном наступлении Германия побеждает ценой уничтожения своей армии. Эта война стала походить на войну победных венков. Для вас она ненастоящая? Проходная цель? Все же я прошу вас разъяснить свое заявление, гауптштурмфюрер СС.

Охотно, Herr Oberst, и я уверен, мы увидим отсутствие противоречий.

Фон Лемке с коротким вздохом поднял голову вверх, все еще испытывая приятное головокружение от рома. Его гладковыбритые щеки и твердо очерченный подбородок блестели.

Неделю назад я был в Польше. Бывшей Польше. Для того, чтобы решить задачу с ненужным населением — евреи, поляки, прочие славяне, — для них строятся поселки, напоминающие городки. Скоро это будут города. Нам казалось, что это прообраз решения будущей проблемы.

Он усмехнулся.

Так вот, ежедневно у них в крематории утилизируется от двух до четырех тысяч человек. Мощности позволяют довести выработку до десяти тысяч в день. Однако и это — не решение проблемы… Мы избраны судьбой, чтобы, как сказал фюрер, «стать свидетелями катастрофы, которая является самым веским подтверждением правильности расовой теории». Перед нами необозримая территория, населенная восточноевропейским сбродом. Страна дешевых рабов, которые имеют только единственное оправдание для своего существования — быть полезными для нас в экономическом отношении. Нам предстоит уничтожение в кратчайшие сроки свыше тридцати миллионов человек. Только на этой территории! А теперь сравните: десять тысяч человек в день — и тридцать, тридцать пять миллионов за короткий срок. К сорок третьему году эти земли — Ингерманландия, болотистая Белоруссия, Украина — все будут свободны от wilde Vцlker7. Потребуется обустройство территорий для выращивания из унтерменшей работников без исторической памяти, народа-полуфабриката. Селекция, размножение, опять селекция…. Вы представляете — речь идет о тотальном уничтожении населения шестой части земного шара! Те, кто останутся, будут говорить на немецком языке. Смогут считать до ста или двухсот и будут счастливы только работать, есть и размножаться. Это, по сути, уничтожение расы вживую! И все равно, господа, масштаб задачи, масштаб генеральной уборки планеты таков, — что тут крематории, рвы, газовые камеры, — все это не подходит. Должна быть разработана индустрия уничтожения! — фон Лемке завершил пассаж с ударением, словно стукнув кулаком по столу.

Заводы… — вставил Хаген.

Если бы, — быстро парировал гауптштурмфюрер. Он только начинал: — Громадная область России должна быть задействована для осуществления быстрого процесса переработки человеческого материала. Да и где же размещать главный центр переработки и уничтожения человеческого материала, как не в России? Не в Европе же. В Африку возить далеко. А здесь — все, что создала природа, пойдет на службу Рейху. Какой масштаб! Уничтожение громадного количества ненужных особей, быстро и бесследно — это потребует труда исследовательских институтов и промышленности. Это, я повторюсь, создание новейшей индустрии, господа!

Фон Лемке немного наклонился вперед и заглянул в лица собеседникам:

Мы стоим перед установлением мирового господства. Для этого масштабы утилизации должны быть мировыми. И тут мы с вами, — он протянул руки и как бы обнял обоих, — мы первые, мы в авангарде мощного акта народного становления.

То ли слова гауптштурмфюрера и его низкий звучный голос задавили слушающих, то ли они, наконец, явственно представили то, о чем говорил молодой врач, но оба подавленно замолчали. Рука полковника с дымящей сигарой лежала на столе.

Господа, — тихо, с ускорением вновь заговорил фон Лемке, — прошу вас представить себе, как и мы все должны измениться, чтобы участвовать в решении этой задачи. Конечно, если сейчас бросить победившую армию на скорую зачистку территории, — возникнет хаос. Самое неприятное — то, что уже сейчас встречаются случаи одичания у исполнителей. Такая своеобразная реакция. Поэтому параллельно мы должны создавать очарование смерти, эстетику смерти, чтобы те задачи, которые мы будем выполнять, — казались естественными, как… действия повара, который рубит капусту, щавель и чеснок в ходе приготовления супа. Это будет поэзия, особая эстетика «смерти во имя жизни». Именно прекрасное будет удерживать человека от одичания. Фюрер просто возрождает древний тевтонский культ смерти. Мы возвращаемся к своим корням.

Интересно, — задумчиво проговорил полковник.

М-да… — он приподнял свою пустую серебряную рюмочку и посмотрел в ее темное дно. «Если долго всматриваешься в бездну, бездна начинает всматриваться в тебя» — вспомнилось изречение Ницше.

Позволите?

Отто долил всем остатки рома.

Кениг поднял свою рюмочку и незаметно подмигнул Хагену:

За исполнение наших великих планов! — и медленно выпил душистый колумбийский ром, с удовольствием наблюдая, как жадно, быстрее, чем было принято, выпил свою порцию гауптштурмфюрер.

Депрессивные чувства уйдут из сознания немцев, — с наслаждением продолжал гауптштурмфюрер, — мы сможем наполнить наши сердца только мужеством, твердостью и ненавистью. Мы научим немцев ненавидеть. Наша главная цель — создать орден холодной крови, способный послужить Германии. Вы сами подумайте. Если мы будем сознавать, что наш народ смог решить вековую задачу — уничтожить евреев, — то уничтожать иные народы — ненужные, лишние, зловредные, а это миллионы, — одно это сделает нас уверенными в том, что нам нет преград в переустройстве планеты. Мы можем лепить новое человечество, как из пластилина, и своими руками создавать совершенство…

Как Бог слепил из глины Адама… — не мог не вставить Кениг, а сам подумал: «Jehocherder Affesteist, jemehresden Hinternzeigt»8.

Да-да, Herr Oberst, — воскликнул фон Лемке, не замечая издевки, — именно так. Как Бог. Недаром наш фюрер говорит: «На земле хозяева мы. Там, в загробной жизни, пусть распоряжается Бог». То, что сейчас кажется жестокостью и преступлением, в ближайшем будущем станет необходимостью.

Отто незаметно наблюдал за гауптштурмфюрером. Ему было забавно: третья рюмка рома превратила исполина, вещавшего басом, в перебравшего шнапса юношу. На щеках его выступил румянец. Глаз все равно было не видно, но маленькие толстые стекла пенсне сверкали победным сумасшедшим блеском.

«Эрих, бедный мой мальчик, не выходи из своей палаты, пожалуйста», — мысленно попросил он Шмидта.

Ему вдруг стало тревожно — и за себя, и за полковника. Словно опасность сейчас исходила от монстра в сером мундире с зелеными погонами, от безжалостной безмолвной силы, клубившейся вокруг него.

Отто поднял глаза. В шкафу за стеклянными дверцами стояли принадлежавшие русским врачам книги на немецком языке.

«Все будет сожжено. Нами», — вдруг прозвучало в его голове, но уже с другой интонацией.

Я прошу понять меня, господа. Если Германия всего лишь захватит и вернет себе то, что было отнято в соответствии с Версальским договором, ничего не изменится. Хорошо, мы, например, вдвое увеличим наши завоевания. Что же в итоге? Фюрер говорит, что войны всегда будут повторяться через каждые пятнадцать-двадцать лет. Почему? Потому что или одна империя, или другая все время противоборствуют в мире, устраивают бесконечные союзы, коалиции, обманывают друг друга и возобновляют глупые войны. Мы же идем по другому пути. Мировое господство положит конец войнам. Но для этого нужен особый тип человека. Только арийская раса способна произвести человека будущего. На земле существует лишь одна раса, господствует тысячелетний Рейх и дополнительно существует только один народ-полуфабрикат. Мы найдем для него соответствующее название. Он работает, знает только то, что ему положено знать, говорит на упрощенном немецком языке и плодит себе подобных под нашим управлением. И все счастливы!

Доктор умолк с колотящимся сердцем. Его «главное сердце», часть общего единого сердца расы, горело каплей крови и золота на левой стороне кителя в виде значка НСДРП.

Полковник уже давно сидел, привалившись к столу, и почти не выпускал сигару изо рта. Легкий ароматный дым успокаивал, помогая переосмыслить услышанное.

«Побеждает сильнейший… Мы должны победить, или нас не должно существовать… Странно, неужели Бог, создавая такое чудо, такую невероятно сложную машину, как человеческий разум, — сделал это только для того, чтобы произвести на свет всего лишь усовершенствованную версию шакала? Лев — царь зверей — чтобы покрыть еще раз львицу, убивает своих новорожденных котят. Это — победа сильнейшего? Это победа того, кто… больше хочет. Человек ради развлечения приезжает в Африку с ружьем и убивает льва. Значит, он сильнее?.. Но людей на земле больше, чем львов, и на каждого Авеля есть свой Каин. Человек погибает из-за зависти, жадности, подлости. Значит, побеждает подлейший… А хитрейший после этого заявляет, что побеждает всегда — сильнейший. Но почему я это должен слушать? Почему я, офицер Вермахта, должен участвовать в безумии и терять своих сыновей?»

М-да… — наконец проговорил Кениг и добавил:

Eritis sicut Deus, scientes bonum et malum.

Eritis… malum… Простите, Herr Oberst, мой латинский больше для рецептов и диагнозов.

Это из «Фауста» Гете, — неожиданно проговорил Отто.

О! Прекрасно.

Это означает: «Будете как Боги, знать добро и зло», — продолжил задумчиво полковник. Эту фразу написал Мефистофель в альбом ученику Фауста. И когда тот с благодарностью отошел, Мефистофель добавил: «Следуй лишь этим словам, да змее, моей тетке, покорно: Божье подобье свое растеряешь ты, друг мой, бесспорно!»… Да, так, дорогой гауптштурмфюрер написал великий Гете. Его не запретила наша цензура…

Полковник сделал паузу, постучал половинкой сигары о край пепельницы и продолжил:

Господин гауптштурмфюрер, давайте завершим картину, нарисованную вами. Мы отбрасываем русских за Урал. Далее Китай, Индия. Эти даже не в счет. С падением славян весь мир мгновенно признает нашу гегемонию. Мы берем в свои руки полмира. Даже больше. С Америкой, думаю, после этого разговор не будет длинным. Но это… не интересно. Итак, весь мир у наших ног. Мы — особые люди, сверхчеловеки. Мы добились неиссякаемого притока ресурсов для нашего безбедного существования. Всякие англосаксы, французы будут набиваться к нам в друзья. Мы их подавим, как евреев, и даже сильнее, так как у нас не может быть даже гипотетического конкурента в этом мире. Ведь мы — всемогущие, и нам позволено все… Однако радость от сытости и величия продлится недолго. Мы погибнем, как только достигнем Олимпа. Потому что нам будет некуда идти. Мы не будем развиваться, так как нам это ни к чему. Воевать? Да. Захватывать территории и уничтожать народы? Да. Захватывать ресурсы? Да. Но больше — ни-че-го. Общество, раса, если хотите, которое во главу угла ставит борьбу, уничтожение, жестокость, ненависть, — достигшее своей цели, развиваться не будет, получив все. Будут продолжать уничтожать подозрительных. Будут продолжаться войны тупоголовых с яйцеголовыми. Более того: народы и государства будут уничтожаться по мановению руки, города и страны будут превращаться в пустыни просто оттого, что люди, населяющие их, не так одеваются, не так улыбаются, не то едят. Да и просто без всякой причины. Сейчас нам в это сложно поверить. Но это будет так вне зависимости от наших допущений или недопущений.

Наступило молчание.

Очень жаль, — после паузы закончил свою мысль Кениг, — но после разрушительного кровавого круга на следующем витке на наши развалины придут те, кто скажет: «Возлюби ближнего, как самого себя». Может быть, все повторится снова. Только без нас. Без немцев. Это обидно.

Солнце зашло, короткий русский зимний день сменился унылым вечером.

Старческие фантазии полковника были оскорбительны для фон Лемке. Он с открытой уже неприязнью смотрел на двух офицеров, сидящих перед ним. Лучшим выходом было бы, наконец, покинуть завершенный обед, поблагодарив хозяина, но насмешливая ухмылка Хагена, с которой тот вертел в руках кофейную чашку, возмутила гауптштурмфюрера.

Господин капитан, чему вы улыбаетесь? — не выдержал фон Лемке.

А? Я вспомнил… один случай.

Тогда будьте так любезны, расскажите и нам об этом случае. Мне бы тоже очень хотелось улыбнуться вместе с вами.

Отто отодвинул от себя чашку.

Хорошо, расскажу. Это было давно. Я учился в школе. Кажется, мне было восемь или девять. Хм. Я даже и не знал, что жил тогда в счастливое время. Возле нашего дома решили делать тоннель. На перекрестке. Стали рыть яму. Получился ров, потом — большой котлован. Для нас, мальчишек, это было заманчиво. Однажды, когда рабочие ушли, мы с друзьями спустились втроем туда, на самое дно. Над собой я видел звезды, и они были так далеко… Потом охранники, крики… Дома попало, конечно… Herr Oberst разрешат закурить?

Конечно. Скажите Гельмуту, пусть приоткроет форточку.

Отто закурил и с удовольствием продолжал.

Однажды утром я вышел опять к краю котлована. Была тишь. Еще туман не исчез на кустах и деревьях. Никого не было. Тут я увидел на противоположном конце кошку. Она ходила по краю котлована, спускалась на метр-полтора по корням, взбиралась наверх и снова пыталась спуститься. Всмотревшись, я увидел, что близко от нее, удерживаясь за тонкие корни и путаясь в них, по почти отвесной стене карабкался вверх маленький щенок. Он был светло-серый, я не сразу его разглядел. Кошка металась, щенок карабкался вверх и срывался, падал, переворачиваясь и подскакивая от ударов… Это было мучительно наблюдать. Наконец, щенок упал на дно и какое-то время лежал неподвижно. Я упустил момент, когда кошка ринулась вниз, увидел ее уже сбегающей по крутой стенке на дно котлована. Она схватила щенка за шиворот и с трудом подняла наверх. Щенок был крупный, кошка могла сорваться… Считается, что разумом они не обладают. Но решения принимают как-то… однозначно.

Он посмотрел в глаза Кенигу и продолжил:

Вот я и подумал, что, если бы кошка со щенком не смогли выбраться из котлована, они бы погибли там. Естественный отбор. Слабые, несовершенные особи. Но это ничего не меняет. Другие кошки и собаки, все они — точно такие же.

Занятно, — отозвался фон Лемке. — Какой породы была кошка?

Отто изумленно поднял на него глаза.

Не знаю… Белая с черными пятнами. Большая.

Гауптштурмфюрер посмотрел на оживленное рассказом лицо Хагена. Он вдруг почувствовал, как жалко и смешно выглядит за этим столом. сидя напротив двух старых офицеров Вермахта. «Они всегда презирали нас. Но мы победим. И сметем их первыми».

Фон Лемке медленно заговорил, глядя на верхнюю пуговицу мундира Хагена:

Конечно, о гуманности можно говорить вечно. Но давайте начистоту. Рядом с вами в трехэтажном здании прозябает около тысячи уродов. Скажите честно: вам их жаль? Нет. Если я ошибусь, поправьте меня. За пределами больницы вдоль дороги стоят уродливые дома с уродливыми русскими в них. После победы на нашей земле здесь будут образцовые хозяйства. Немецкие хозяйства. Statsguter9. Убогие избы снесут, как будто их и не было. Лишние люди не должны здесь находиться. И Ленинград… этот рассадник инфекции, населенный людоедами и трупоедами. Весь Ленинград нужно засыпать хлоркой на два года, вместе с крысами и людьми. Умножьте эту операцию на двадцать, на пятьдесят… на тысячу. Вот мой ответ.

Словно опасаясь продолжения неприятного разговора, фон Лемке положил ладони на край стола и наклонился к Кенигу.

Herr Oberst разрешат отбыть? Я свою функцию выполнил.

Полковник встал. Вместе с ним поднялся Хаген.

Господин капитан, позвольте выразить вам признательность за теплый прием. Я уверен, что ваша распорядительность позволит отлично выполнить нашу задачу, — равнодушно произнес фон Лемке.

Да, господа, у нас состоялся содержательный разговор, — примирительно заговорил Кениг, продолжая о чем-то думать. — Отто Хагену предстоят теперь хлопоты по организации госпиталя. Так я полагаю?

Нет, — с вызовом ответил фон Лемке.

Как нет?

Herr Oberst, здесь будет размещена фабрика крови. Кровь голодных детей — мощный биостимулятор для заживления ран. По предварительным расчетам, мы сможем получать ежедневно до шести литров и больше, если брать кровь в несколько приемов и до конца. В детях недостатка не будет. Да и противотанковый ров большевики вырыли длинный. Надеюсь, вы согласны организовать такую фабрику, капитан?

Отто молча смотрел на гауптштурмфюрера.

Прошу ответить. Вы согласны? — суховато-отстраненно повторил фон Лемке.

Да.

 

VI

Мы

 

Отто еще некоторое время стоял, глядя вслед сходящему по скрипучей лестнице гауптштурмфюреру. Слышал, как громыхнул древний засов и как хлопнула дверь.

Полковник, отодвинув ломберный столик к цветку, стоял у широкого, в полметра, подоконника, смотрел в темноту и курил у открытой форточки.

Отто вздохнул, вспоминая свою Кэт.

«Она мне говорила. Я не верил. Казалось — пустые фантазии… И вот — завтра я убью тысячу больных. А через неделю буду организовывать выкачивание крови из голодных детей. Ужас стал реальностью. Что будет дальше?.. Нужно попросить полковника ходатайствовать перед командованием. Комендатура, моя рота… Соседство с детьми совершенно нежелательно», — подумал Отто. Он подошел к ломберному столику с другой стороны и остановился, коснувшись зеленых листочков.

Что, капитан, не нравится? — неожиданно спросил Кениг, не глядя на Хагена и вдыхая дым сигареты вместе с морозным воздухом. — Смотрите, как метет. Сколько снега, сколько тонн снега каждую минуту сыпется на головы этих… из низшей расы. Ведь если представить расстояния… Наш фронт на Западе в сороковом был около шестисот пятидесяти километров. Сейчас фронт на Востоке — два с половиной тысячи километров. Может, и больше. И я не вижу конца. А они живут.

Отто перегнулся через столик, чтобы разглядеть лицо.

Что? — еле слышно спросил полковник и сам ответил: — Скрипят деревья. Замерзшие стволы трутся друг о друга и скрипят…

Отто, — заговорил он вновь, негромко, каким-то грудным голосом, — у меня погиб сын под Истрой. Две недели назад.

Я знаю, Herr Oberst. Позвольте…

Нет-нет, послушайте. Мне не удалось вывезти его тело в Германию. Мой сын лежит там. По пути я видел замерзшие тела наших убитых солдат. Их штабелями укладывают вдоль дорог, как бревна. В каждом штабеле шестьдесят-семьдесят человек. Они не трутся и не скрипят.

Несколько снежинок влетело в комнату и исчезло на белом подоконнике. Окно было двойным, и между рамами внизу уже намело белую кучку.

Отто… Не посылайте ваших подчиненных и этого… Швейка на фронт. Предписания от меня не будет. Накажите, как положено. Но… не надо этого. Во мне говорило…

Я понял, Herr Oberst.

Я знал. Я почему-то вижу, что вы сможете меня понять. Все-таки мы старые служаки.

Он помолчал, а затем продолжил:

Отто, выслушайте меня. Мне тяжело это говорить. Но я сейчас почти не сплю. Все думаю, думаю… О том, что вижу… Как хорошо метет. Вы знаете, отчего здесь такой широкий подоконник? Оттого, что в стенах флигеля — очень толстых, до метра, — внутри расположены дымоходы. По ночам, когда растопится печь, там воет теплый воздух. Смешно и удивительно, скажу я вам, вспомнить себя маленьким мальчиком в родительском доме. М-да, мы, немцы, выдающиеся ученые и философы. Расовая теория. Нам все так убедительно разъясняют. Но что я хочу сказать. Есть вещи, которые все равно стоят над всеми нами. Понимаете?

Кениг наслаждался минутами откровенности. Со своим старшим сыном Томасом он уже никогда не поговорит, а Юрген не будет слушать то, что сейчас он хотел высказать. Впервые за многие месяцы все сомнения можно было высказать в разговоре с капитаном.

Все намного хуже, чем кажется, и дело не только в наших потерях. Как бы это сказать… Война проходит по всем нам.

Он опустил голову. Слова не находились. Отто видел, как полковник кусает толстые губы, и на лбу его собираются обиженные морщины.

Не понимаете? Упрощение в наших мыслях завоевало всех нас и стало нашей действительностью. Появился новый «коричневый» немецкий язык. Все эти новые понятия растворяют наши лучшие немецкие качества. Сейчас у нас нет внутренней, основывающейся на настоящей культуре нравственной самостоятельности.

Его голос дрожал. Кениг подхватил со стула желтый кожаный портфель, щелкнул замком на клапанном кармане и достал толстую пачку писем.

Вот, — он бережно, с удовольствием потрогал пачку, словно раздумывая, с чего начать. — Пожалуй, с этого… Садитесь.

Кениг взял и развернул одно из писем. Глаза его блестели от влаги.

«Папочка, мы учимся тому, чтобы соответствовать гитлеровскому идеалу мощной молодежи, перед которой мир должен содрогнуться накануне своей гибели. Мы учимся уметь повелевать, не знать чувства сострадания и ненавидеть все, что выглядит не по-немецки».

Я его определил в Наумбург, — пояснил Кениг. — Элитный национал-политический интернат. Он был счастлив. Да и сейчас счастлив. Вот посмотрите, — и взял другое письмо.

«Я должен попасть в новое поколение вождей тысячелетнего рейха, но для этого у меня обязательно должно быть “зеленое свидетельство”. Тогда я смогу стать гауляйтером Киева или Минска!»

«Сегодня к нам приезжали врачи из расово-колониального управления СС для расового отбора. Проверяли наши черепа. Я так волновался! Но все прошло благополучно. Я был признан “арийским типом номер два”. Из всей нашей группы только пять человек оказались с черепом “нордически-фальского типа”. Мой приятель оказался с “типично восточным круглым черепом”. Его отчислили. Я прошу тебя, папа, надевай почаще фуражку».

Кениг потрогал свою лысину и взялся за следующее письмо.

«Мы решали простые задачи. Сегодня была такая: строительство одного интерната для сумасшедших стоит шесть миллионов рейхсмарок. Сколько на эти деньги можно построить жилых домов стоимостью полторы тысячи марок?».

«Помесь арийца и еврея или помесь арийца и цыгана — это самое худшее, что есть на свете. Это хуже преступления».

«Если нордическая раса лучше других, а немецкий народ лучше других народов нордической расы, значит, мы — самые лучшие из немцев и самые лучшие в мире!»

«Сегодня мы писали сочинение на тему: “Как путем стерилизации уничтожить элементы крови, грозящие расовой чистоте”. Вчера было другое: “О необходимости очищения аннексированных восточных областей от славян”».

«Мы совершили экскурсию в пригород Мюнхена Хаар, в “город идиотов”. Один профессор продемонстрировал нам своих пациентов. Мы должны были убедиться в том, что эвтаназия — благоденствие для больных».

«Мы были на выставке в Берлинском Люстенгартене — “Советский рай — бесовская сущность еврейских комиссаров”».

«А еще нам показывали фотографию джазиста Бенни Гудмана, который своими преступными еврейскими руками дурно обращается с кларнетом».

«Нас учат петь, маршировать и убивать».

«Призвание человека быть бойцом. Призвание немца — быть бойцом в стократном размере. Призвание национал-социалиста — быть бойцом в тысячекратном размере».

«Нам говорили, что самое главное — это воспитание характера, особенно воспитание силы воли и решительности. Научные знания потребуются в последнюю очередь».

А вот это — нечто особенное. Слушайте.

«Нам читали лекцию и требовали конспектировать ее ввиду особой важности. Оказывается, что, опираясь на доктрину национального и расового возрождения, нам будут читать лекции по германской физике, германской химии и германской математике. Все великие открытия и научные достижения в области естественных наук следует отнести на счет особых способностей германских исследователей. Германский исследователь в так называемой теории всегда видит лишь вспомогательное средство. Еврейский дух выдвинул на передний план догматически провозглашенную, оторванную от действительности Теорию Относительности. Теоретическая физика — это всемирный еврейский блеф».

«Нам строго не рекомендовали на уроках физики пользоваться единицей измерения частоты колебаний в Герцах, так как это еврейская фамилия, и она должна быть под запретом».

О Боже! Ну, еще это.

«Однажды нам приказали разобраться с одним воспитанником. Наш товарищ из числа вечно отстающих провинился — совершил незначительный проступок. Мы как следует отделали его. Я до сих пор вижу красные полосы на его спине. Мы били по ней своими кожаными ремнями».

Все. Больше не могу.

Кениг опустил руку с письмом на стол и закрыл глаза.

Отто… Я теряю второго сына. Без выстрела.

Неожиданно начал суетливо перебирать стопочки писем, заглядывать в конверты.

Вот, — воскликнул он, вытаскивая из желтого конверта фотографию, — посмотрите: Юрген и Томас…

Полковник больше не мог говорить. Он опустил голову и закрыл ее рукой, опершись локтем о стол.

На фотографии были двое: светловолосый серьезный унтер-офицер и прижимающийся к нему плечом подросток. Юрген открыто улыбался, обнажая полоску роскошных белых крепких зубов. Отто и сам улыбнулся, так заразительна была радость подростка.

Я не могу приехать к нему. Даже на день. После отпуска по захоронению Томи. Что я скажу? Сыну нужно объяснить его… заблуждения? Даже высказать такое невозможно. А тут еще события под Москвой. Русские подходят к Тихвину… Я каждый день физически чувствую, что теряю его. Вижу, как переживает моя жена, несчастная Ани, но сделать ничего не могу.

Лицо полковника словно сдулось. Даже очки не могли скрыть мешков под глазами.

Устал. Пора.

Костяшками правой руки он дважды стукнул по столу и медленно встал.

Где Гельмут? Подайте мою шинель.

Одевался быстро, что-то додумывая. Только надев фуражку, почувствовал себя лучше.

Что же, дорогой Отто, выходит, вам, — он грустно улыбнулся, — предстоит добывать шесть литров крови голодных детей? Ежедневно.

Herr Oberst! Разрешите обратиться, — четко отрапортовал Отто. — Я прошу вас отправить меня и всю мою роту на фронт. Рота находится во вполне боеспособном состоянии.

Полковник смотрел на капитана и сочувственно кивал головой.

Ожидал… Не одобряю. Знаете, почему? — он заглянул капитану в глаза, но почувствовал, что к векам подступает влага, и резко выпрямился.

Пройдемте. Проводите меня.

По старой лестнице Кениг сходил осторожно, неуверенно, обнимая ладонями перила, повторяющие форму охватывающей руки.

Старая дверь, скрипя петлями и звякая кованым засовом, раскрылась, и с порога на них обрушилась злая снежная кутерьма, как будто давно поджидавшая на улице.

Что такое? Откуда такая ярость! Вы посмотрите, Отто! — кричал полковник, отмахиваясь от потоков снежинок, как от комаров. — Ветра нет. Они что, живые?

Вьюжный танец подхватил офицеров и тащил их то в одну, то в другую сторону. Снежные хлопья мгновенно залепили стекла очков полковника. Он их снял и продвигался к машине, угадывая идущего рядом капитана.

Проклятый русский снег! Как наши стрелки воюют в таком… безобразии. Куда стрелять? Как целиться?

Полковник остановился возле двери кюбельвагена.

Значит, Хаген, вы так ничего и не поняли? Я изо всех сил старался объяснить…

Снег облепил веки и брови полковника, губы сводило от мороза, как будто некая сила не желала, чтобы он договаривал.

Поймите, Отто, вы уйдете на фронт. Сюда прибудет другая рота, и другой капитан будет организовывать откачку крови из черных, в ниточки, вен голодных детей. Говорят, что к третьему отбору дети впадают в обморок, и последнюю кровь выдавливают из разрезов на руках, голенях и пятках. Я думаю, кровь будет стекать в специальный тазик. Стерильный. Эмалированный. Чистый. Как и подобает нашей культуре. Не то что ржавый русский таз под кадкой с цветком. Но все равно, слышите? Все равно — с вами или без вас, здесь или в другом учреждении, — все равно делать это будем мы. Понимаете? Мы!

1 Огонь! (нем.)

2 Нет работы — нет корма! (нем.)

3 Утренний концерт (нем.)

4 Вы будете как боги, знающие добро и зло (лат.)

5 Блюдо немецкой кухни, заменяющее собой первое и второе блюда (нем. Eintopf — густой суп).

6 Белые сосиски (нем.)

7 Диких народов (нем).

8 Чем выше взбирается обезьяна, тем больше видна ее задница (нем.).

9 Государственные имения (нем.)