Милосердие в аду

Милосердие в аду

(главы из романа)

Часть V

 

III

Елена Вадимовна

 

Утро 6-го декабря было тихое, безветренное, и казалось, что сегодня стужа чуть-чуть отступила. Елена Вадимовна, торопясь, солдатским шагом шла по хрустящей кромке дороги. «Если так пойдет, то днем и вовсе градусов пять или шесть будет», — думала она, чувствуя, как вспотели шея и спина под пуховым платком и теплым папиным овчинным полушубком.

По шоссе, громыхая, словно просыпаясь на ходу, проследовали два грузовика. Сойдя на проселочную дорогу к больнице, она в испуге отскочила. Мимо, даже не окликнув, в сумраке зимнего утра пронесся Никита, постегивая лошадь и выравнивая низкие сани на пути, которого почти не различал, а лишь угадывал, озираясь на кусты по обочинам.

Перед каменными ступенями парадного входа в комендатуру она отряхнула полушубок от снега, обстучала обувь и со вздохом вступила в еще один рабочий день на службе Великой Германии.

Guten morgen! — равнодушно проговорила переводчица на пороге канцелярии, еще раз осматривая свои серые войлочные сапоги.

Франц молчал и как-то по-особенному смотрел на нее.

Елена Вадимовна, не обращая внимания, зашла в маленькую кладовку в углу приемной, где всегда снимала уличную обувь и верхнюю одежду, и стала осторожно разматывать пахнущий морозом пуховый платок.

Дверь кабинета коменданта открылась резко, со стуком. В приемную один за другим стали выходить офицеры. Они были так рассержены, что не отходили от стола писаря, продолжая разговор.

Что значит «выравнивание линии фронта»? — раздраженно восклицал лейтенант Эггерт.

Почему мы? Пусть русские выравнивают свою линию. Мы выравниваем, отходя на шестьдесят километров назад. Неслыханно. Господа, это…

Голос замолк. Кто-то, видимо, указал на приоткрытую дверь в кладовую. Сапоги шумно засуетились, и все стихло.

Елена Вадимовна все еще стояла у вешалки, цепляясь за мокрые завитки овчины. Она затаилась и вслушивалась в звуки разговора офицеров в вестибюле.

Frau Helen! — совсем близко раздался строгий голос коменданта. Через секунду он все же ухватился за край двери и шире открыл ее. Капитан понял все.

Не нужно раздеваться. Сегодня работаем на воздухе. Идите к клубу.

Елена Вадимовна в волнении спешила к клубу напрямик, через еле протоптанные стежки наискосок от аллеи. Она шла, оглядываясь и всматриваясь в фигуры солдат в окнах бывшего больничного корпуса, пробовала рассмотреть лица гефрайтеров, вышедших покурить в накинутых на плечи шинелях, семенила, задыхаясь и заглатывая колючий воздух, — скорее и скорее к клубу.

У деревянной лестницы в три ступени она, наконец, встала, ухватившись за балясину. Несколько солдат редкой цепью подошли и расположились по другую сторону дороги напротив нее.

«Зачем они там встали?»

Капитан с непроницаемым выражением лица прошел мимо и поднялся по лестнице в клуб.

Frau Helen, вам не надо там стоять. Пройдите сюда, — позвал вполголоса Гельмут из прихожей.

«Что это? Хаген явно недоволен? Неужели мы им всыпали, наконец?» — с ликованием подумала она.

Мимо, в сторону инфекционного корпуса, проехали сани с больными.

Елена Вадимовна с невольной улыбкой на лице стояла в прихожей у маленького оконца и рассеянно рассматривала испуганных, обмотанных в дырявые одеяла, исхудалых больных, которые были так похожи сейчас на воробьев с острыми носами, скулами и большими печальными неподвижными глазами.

Гельмут, а куда больных везут?

Мыться, переодеваться, frau Helen. Их вывозят, кажется, в Псков. Здесь будет госпиталь.

Гельмут, без шинели, сводя плечи от холода, поджигал таблетки в печке, разложенной на узком столике. Белый фаянсовый полукруг голландки еще не прогрелся, но дрова уже потрескивали, и тяга с воем жадно высасывала огонь.

Уротропин шипел, разгораясь. Гельмут понюхал коробочку с молотым кофе и улыбнулся.

Хорошо. Я вам тоже дам немного кофе. Только вы не говорите.

Елена Вадимовна утром выпила чашку молока пополам с водой и, вышагивая по дороге, медленно рассосала во рту, удерживая за щекой, кислый сухарь из черного хлеба.

Она присела на короткую скамейку и еще раз соединила все черточки сегодняшнего утра, все слова и паузы между словами, даже складки на щеках капитана, вспомнила странный взгляд писаря Франца. Немцы в грузовиках, как сейчас она поняла, ехали в ярости от полученных известий. «Это так! Мы точно отбросили немцев от Москвы!» Радость теплой волной заполняла грудь. Она смотрела на сутулую сухощавую фигуру денщика, на его костлявые локти, неровно подстриженный затылок, старенькую пилотку. В одно мгновенье ей привиделась вся его пустая, безсобытийная жизнь в деревенской глуши. Несколько классов начальной школы. Игры со сверстниками на пыльной дороге. Речка. Бесконечные ослепительно желтые лоскуты рапсовых полей. Муштра в армии и неожиданное счастье: служба в денщиках. Елена Вадимовна смутилась, но усидеть было нельзя.

Гельмут, спасибо. Буду вам очень благодарна. Я выйду на воздух.

«Отбросили на шестьдесят километров… Отбросили!» — повторяла она про себя на крыльце, сняв платок и обжигая щеки и шею утренним морозным воздухом. Жмурилась и заново укладывала платок, обматывая вокруг головы так, чтобы оставалась небольшая щелка для сверкающих глаз. «Отбросили. Так и должно было быть!»

Мимо нее в зыбком полумраке прошли еще одни сани с больными. Полусонный эстонец шагал нетвердо по еще не раскатанным колеям рядом с лошадью, удерживая в руке провисающий повод. Морда лошади была сонной.

Елена Вадимовна с любовью смотрела на замерзших, сбившихся в кучу больных, едущих в баню.

«Наконец! Хоть помоются за четыре месяца. Четыре месяца. Боже мой!»

На дороге возле «русского корпуса» подсаживали в следующие заполненные сани последних двух женщин. Две санитарки прикрыли им ноги и хотели поправить платки, но сани уже тронулись. Санитарка что-то крикнула им вслед и помахала рукой. Эти сани везла Вятка, но вел ее не Никита, а толстый эстонец в серой немецкой шинели и в шапке-ушанке со спущенными на толстые щеки «ушами».

Где-то справа, за яблоневым садом, у центрального входа в инфекционное отделение тарахтел заведенный грузовик.

Совершалось невидимое ежедневное волшебство. Тьма отступала, превращаясь в серо-лиловый тихий свет. Неизъяснимо и незаметно он становился буро-голубым, затем на короткое время — синим, а стоило только сомкнуть и разомкнуть веки, как вокруг уже был нарождающийся дневной свет.

Через дорогу, по которой шли сани, за канавой в снегу ровной цепью стояли солдаты, понемногу растаптывая каждый себе небольшое округлое место.

«Кого они охраняют? Неужели они думают, что больные способны убежать? С карабинами. Они, видать, до сих пор психически больных боятся, — учительница рассмеялась и с наслаждением повторила беззвучно: — Отбросили».

Frau Helen, — через щелочку в приоткрытой двери прошептал Гельмут. — Nur schnell1.

Он передал алюминиевую закопченную кружку, наполовину заполненную горячим кофе. В другую ладонь положил шесть леденцов.

Danke, — так же шепотом ответила Елена Вадимовна, смежив ресницы.

Несколько высоких елей перед ней розовели в лучах восходящего солнца. Их зеленая пушистая хвоя свисала, словно бахромчатые рукава с длинных, загнутых кверху ветвей-рук. Снег на рукавах искрился, порою точно и остро попадая лучиками света в глаза. Учительница прерывисто дышала в пуховый платок, и струи тепла щекотали ресницы. Сани с больными проходили уже уверенней по колее в разрыхленном снегу. Навстречу им к «русскому корпусу», не спеша, возвращались другие — уже без больных.

«Бедные. Ну, хоть в тепле помоются, и то хорошо», — думала Елена Вадимовна и уже невнимательно рассматривала одни и те же истощенные лица больных. Она с радостным трепетом теперь вспоминала каждую деталь позавчерашнего вечера. Все подтверждалось. Все сходилось. Ее судьбу, как и судьбу ее страны, тянула и вытягивала из ада тоненькая нить. И хотелось замереть, зажмуриться, даже не дышать, чтобы эта нить не оборвалась.

 

Два дня назад, в шесть вечера Елена Вадимовна подходила к «русскому корпусу». Рыжая Вятка уже стояла на дороге и ждала ее, отжевывая трензель и покачивая головой. Лошадь ждала, когда теплые человеческие ладони согреют и оботрут обмерзшие губы, а во рту после этого обязательно окажется сморщенное кислое яблочко.

Вя-аточка, ми-илая моя, — шептала женщина, растягивая слова, чтобы успокоить лошадь, и поглаживая широкие гамаши мокрой от влажных губ лошади ладошкой. Осторожно отделила сосульку от трензеля. Расправила покрывшую лоб рыжую челку.

А ну-у-ка, каки-ие у нас у-ушки? — она протянула озябшую руку без варежки дальше к мохнатому, усыпанному кристалликами льда уху Вятки. Теплое изнутри ухо задрожало в ее пальцах. — Ну, вот и хорошо. Не замерзла. Ми-илая моя.

Елена Вадимовна не могла отойти, ей хотелось обнять широкую, покрытую плотно набитой шерстью, шею лошади.

Вяточка… — шептала она. — Вя-а-точка…

Лошадь фыркнула и повернула к ней свою морду. Большой черный глаз горел и благодарил, мигая длинными припорошенными ресницами. Женщина почувствовала, что ей стало легче, как будто она стряхнула невидимую грязь от пребывания в течение всего дня в обществе представителей самой культурной расы.

Что они так долго не идут? — спросила она у лошади и, еще раз погладив ее по мохнатой короткой шее, надела варежку и направилась к дверям корпуса. Свет от далекого фонаря на дороге пробивался через кроны заснеженных туй и едва доходил до дверей. Елена Вадимовна широко распахнула одну створку двери и вошла наугад. Скользя мокрой варежкой по облупившейся краске стены, затем — по холодным ребрам радиатора, в темноте она добралась до входа в отделение. Немцы запрещали «расточительно» использовать электричество, под угрозой полного отключения света русским (и однажды уже отключали в воспитательных целях).

Учительница толкнула высокую деревянную дверь и прямо с порога окунулась в спертый дух от немытых тел, грязного белья и густого пота психически больных. Слева у стены кто-то шевельнулся в проблеске укрытой настольной лампы.

Это вы, Елена Вадимовна? — послышался негромкий голос Никиты. — Сюда идите. Я из города приехал. Газету привез.

В коридоре у длинного обеденного стола, придвинутого к стене, за которым уже давно не ели больные, облокотившись на край и распахнув белый полушубок, сидел Никита. Настольная лампа была кое-как накрыта самодельным куполом из клеенки и освещала только часть стола, на котором лежала и ждала газета «За Родину».

Учительница увидела, как обрадовался ей Никита, и подумала: конечно, все дело в Зое. За последние восемь дней отношение Зои к Никите переменилась, и этого нельзя было не заметить. На вопросы Никиты она теперь отвечала кратко и односложно, и смотрела не на него, а себе под ноги, сдвинув золотистые брови. Но все же Зоя соглашалась возвращаться домой в его санях, хоть и ставила условие: «Только вместе с учительницей!». Если бы не Никита со своей нацистской повязкой, им обеим пришлось бы уходить домой засветло или оставаться и ночевать в подвале. С наступлением темноты местным жителям запрещалось ходить по дорогам, и хотя у Елены Вадимовны имелся документ сотрудника местной комендатуры, общаться с патрулем ей было противно.

Из полутьмы смотрели добрые глаза Надежды Александровны. Она сидела в кресле у стола, прислонясь к едва теплившейся печке. Ее заботливо укутали в шубу, уложили отекшие ноги на лавку, чтобы доктору легче было сидеть и слушать.

Все ждали только Зою. Елена Вадимовна, привыкнув к скудному освещению, уже могла разглядеть, что повсюду — вдоль стен в коридоре, в столовой — лежат свернувшиеся калачиками под своими одеялами тела больных. Они были неподвижны, и ей вдруг показалось, что они не дышат… Елене Вадимовне стало не по себе.

Из глубины коридора пробился мерцающий огонек, появилась Зоя, ведущая под руку Костю. В другой руке он держала глиняную плошку с крохотным горящим фитильком. Придерживая локоть Данилова, Зоя крепко сжимала своими маленькими пальцами его ладонь.

Уже вижу, дойду, — послышался мягкий голос Кости, и он незаметно освободился от Зоиной руки.

Ну как там, Никита? Что на площади? Гоняют?

Гоняют. Я успел только шапку обменять на молоко. Патруль пришел. Но это выручает, — Никита указал на широкую белую повязку с черной свастикой, которую он словно старался спрятать от присутствующих, сидя к столу левым боком.

Какой курс сейчас?

Один рубль к десяти. Газету купил за полмарки, а сдачу дали в рублях. И еще обманули. Свои же…

Зоя подвела Костю к столу и усадила в центр длинной лавки. Сама села рядом. Учительница встала за их спинами и склонилась над газетой.

Костя незаметно поглядывал в сторону Никиты. Совсем близко, небрежно опершись локтем о стол, сидел человек, который почти каждый день бывал в Красногвардейске. Он видел наших людей, которые в оккупированном городе днем свободно ходили по Бомбардирской, Соборной, Березовой, Зверинской, Люцевской улицам. Встречали знакомых, разговаривали «за жизнь». Никита видел, как они одеты, слышал, как они торгуются на толкучке, как строят фразы. Он мог видеть недалеко от площади собор Святого Апостола Павла с разрушенным куполом, уже два года как закрытый. Никита видел часть страны, хоть и находившейся сейчас «под немцами», но такой близкой к Ленинграду…

У Кости на языке крутились вопросы, но он не мог их задать. А Никита, казалось, ничего не замечал.

Здравствуйте, Надежда Александровна. Как вы? В порядке? — мягким глуховатым голосом обратился Костя к доктору, и, спохватившись, добавил: — Хоть кивните…

Аркаша умер, — вместо ответа проговорила Надежда Александровна. — Как тете Клаве сказать? Говорят, что ее все-таки выпустили из гестапо.

Надежда Александровна, это не тот Аркаша, я же вам объясняла, — произнесла Зоя. — Это Аркаша Климкин умер. Из Оредежа. У него никого нет…

Ах. Да. Не тот. Что-то я совсем память потеряла с этой… жизнью.

Зоя отодвинула плошку, но не стала тушить огонек. Запах отработанного моторного масла и копоти на время заглушил другие запахи. Все трое теперь разглядывали лист газеты, пробегали быстро по заголовкам заметок и с ненавистью, словно намагниченные, переводили взгляды на портрет Гитлера в правой части листа. Фюрер был грозен и уверен в победе. Его взор был устремлен куда-то вверх, поверх даты выпуска и номера газеты.

Никита сидел в тени и с интересом смотрел на их лица.

Вчерашняя.

Да. Совсем свежая.

«Гостиница объявляет набор девушек-официанток. Прием заявок в 9 часов утра».

«Германские позиции на Восточном фронте, как всегда, несокрушимы… Предательство — сущность американской политики… Советские женщины — трудовые рабыни Сталина»…

Да что ты, Зоя, читаешь? — поправила учительница из-за спины. — Вот смотри: «Откровения союзников… Главное командование германской армии сообщает: пятнадцать миллионов человек освобождены от большевиков…»

«Ростов-на-Дону в германских руках… Немецкие войска в пятидесяти восьми километрах от Москвы… Доблестные… Гитлер — освободитель всея Руси…» Так. Понятно.

Все трое со щемящим сердцем вчитывались в гадкие, лицемерные, самодовольные строки, все равно понимая, что этот желтоватый лист сейчас и есть единственная связь с миром. Они всматривались в эти лозунги, стараясь угадать, что же на самом деле происходит на фронте. А за ним — в их стране, за линией фронта.

«Советское правительство готовит уничтожение Москвы и Ленинграда…» Ха-ха!

А ведь смотрите, — вдруг заговорил Костя оживленно, но отрывисто, стараясь выговаривать по паре-тройке слов с передышками, чтобы не раскашляться. — Они уже несколько дней стоят под Москвой. Помните ту газету? «Доблестные германские войска героически переносят холода». Вдумайтесь. Они стоят.

Девушки оглянулись на него. Учительница ласково погладила поэта, как ученика, по гладким пепельным волосам.

А… вот. «Идут бои по всей линии фронта…». Значит, дальше к Ленинграду не продвигаются. Значит, стоит город!

Он оглянулся на Елену Вадимовну.

«В Ленинграде свирепствует голод. Встречаются случаи каннибализма. Голод — наш лучший союзник! И пусть трезвонит русская пропаганда о недопустимых методах и приемах. В международном гуманитарном праве нет нормы, которая бы запрещала использовать голод как средство ведения войны!» А как же! — Костя кивнул на больных, неподвижно лежащих на тюфяках за их спинами.

Из груди его вырвался лающий кашель. Костя наклонил голову и засопел, придерживая у рта крепко сжатый в ладони комочек тряпки.

«Германские солдаты проявляют гуманность и человеколюбие, — продолжила Зоя. — Они не убивают жителей Ленинграда, выходящих из города. Русские, обезумевшие от голода и ненависти к большевикам, идут прямо на наши позиции с детьми и походным скарбом. Немецкие солдаты стреляют поверх их голов и отгоняют беженцев обратно в город. Голод и холод сейчас лучшие союзники нашим войскам на подступах к Ленинграду». Сволочи.

Данилов не мог говорить, он трудно, с хрипом дышал. Было неловко и страшно смотреть в его сторону.

Зоя затараторила:

«Почему же мы с азиатским варварством уничтожаем себя и, главное, — свой дом? Он должен послужить будущим поколениям новой культурной страны…»

Лена, — вмешался Данилов. — Послушайте. Нужно верить. Ваш Иван — военный. Артиллерист. Их кормят достаточно. Нужно верить.

Зоя, отмахнувшись от тяжелых мыслей, продолжала:

«Wehrmacht Theater Gatschina»… Театр, что ли? Ага: «Михаил Дудко — художественный руководитель, балетмейстер… Николай Пучковский, оперный певец Кировского театра…» Да-а.

Зоя, я достану билеты на концерт, — подал голос из полутьмы Никита.

Медсестра поджала губы и буркнула:

Нет.

Константин Сергеевич, что скажете в итоге? — спросила Елена Вадимовна. Продолжать чтение было противно.

Костя успокоился, он теперь как-то отстраненно смотрел на газетный лист.

Что думаю? Думаю, что немца мы остановим. Есть такое предчувствие…

Он вздохнул и осторожно потянул газетный лист к себе. Все же он держал сейчас в своих руках дыхание жизни, происходившей за пределами больницы. Строчки… Колонки… Костя вспомнил, как готовил репортажи, укладываясь в требуемый объем. Подушечки пальцев трогали черные строчки и как будто ощупывали каждую букву.

Лежников. Журналист. Я ведь знаю его, — продолжал он в раздумье. — Перфильев. И этого знаю. И Пучковского слушал. «За Родину» они пишут… За какую Родину? А я с ними работал еще полгода назад…

Все молчали.

Друзья мои, — Данилов неожиданно оживился и грустно улыбнулся, — а ведь и я могу писать так же. И писать правду. Вот пойду к Хагену. Все расскажу. Да, журналист. Корреспондент газеты «Смена». Да, оказался по болезни в больнице. Случайно. Не успел вернуться в Ленинград. И что же? Попрошу его отпустить меня в Красногвардейск. Или… как он сейчас? Гатчино? А почему ему не отпустить? Я ведь сын офицера императорского флота. И буду там получать свои девяносто рублей. Буду в теплой шубе ходить и водку пить. И писать про то, что было… Я не соврал бы ни на йоту. Как в институт меня не пускали, дворянина. И как год работал на кожевенном заводе. Сыромять готовил, пока меня, полумертвого, в астматическом удушье не привезли к маме… моей, — он запнулся, но продолжил. — И как мы скрывались и работали у Павлова в Колтушах. Я убирал за собаками, мама работала врачом. И как там же прятался мальчик Ваня из семьи репрессированных. Они бы и очерк мой юношеский «Секира революции» напечатали…

Он помолчал, а потом тихо добавил:

Но я этого никогда не сделаю. Лучше умру.

В застывшей тишине из дальнего темного угла долетел простой вопрос:

А почему? Если мы тебе так насолили?

Костя покачал головой.

Потому что простил.

 

IV

Белая береза

 

Надежда Александровна крепко ухватилась за поручень и двинулась вверх по лестнице из подвала, останавливаясь на каждой ступеньке и ожидая, пока боль в коленных суставах ослабеет. Выстиранный, накрахмаленный халат болтался на исхудавшем теле, как колокол.

С лестничной площадки тянуло холодом и утренней свежестью. Двери держали открытыми, и доктор уже видела больных, шумно и бестолково спускающихся со всех этажей к единственному выходу из корпуса.

Тетя Надя! Мы идем купаться! А вы с нами едете в Псков? А как нас повезут? На паровозе? — радостно заговорили наперебой несколько больных, обступив доктора перед последней ступенькой.

Давно она не видела оживления на истощенных желтых и иссиня-бледных лицах.

Приеду, но попозже. Туда и из других больниц везут. Там вам будет хорошо, — лгала легко и быстро Надежда Александровна.

Шкоррэй! Шкоррэй! — раздавалось с улицы.

Вступив за порог своего отделения, в котором Воробьева проработала тридцать пять лет, она оказалась в окружении толпящихся у выхода больных. В буфетной выдавали хлеб. Больные тут же пихали хлебные ломтики в рот, ели сосредоточенно и скоро. За ними стояли в очереди другие. Увидев ослепительно белый халат, они искали глаза доктора, но не успевали ни о чем спросить: Надежда Александровна проходила мимо, покачивала головой и повторяла твердым голосом все ту же ложь.

Но время от времени взгляды больных заставляли ее вздрагивать.

Вскоре Надежда Александровна перестала успокаивать, так как почувствовала, что нехорошие подозрения у некоторых больных только возрастали. Они опускали головы, в надежде, что их предчувствия неправильные. Они просто не могут быть правильными…

Заведующая отделением застучала о пол своей палочкой, выбирая дорогу к ординаторской. Больные пропустили врача. У двери пришлось замешкаться, чтобы достать ключи, которые лежали в кармане шерстяной кофты под халатом. Руки дрожали. Ключ не попадал в вагонный замок двери.

Тетя Надя! — услышала она знакомый голос. Перед ней стоял Игнатьев, больной шизофренией, любитель выступать на конкурсах с номером: «Громкая читка различной литературы».

Ой, извините, Надежда Александровна, — поправился больной.

Доктор улыбнулась Игнатьеву: за два года выступлений в больничных концертах он научился говорить громко, воодушевленно, четко разделяя слова.

Можно спросить?

Доктор немного растерялась.

Да… Конечно, Василий. Как… ты себя чувствуешь?

Надежда Александровна, хорошо. Нас увозят. Можно я возьму с собой в баню мамин свитер?

Доктор всматривалась в лицо больного. Василий Игнатьев был на голову выше ее. На впалых бледных щеках и подбородке клочьями торчали стриженные ножницами черные волосы. Его глаза, круглые, темно-синие, настороженно блестели и смотрели на нее в упор.

Какой свитер? Зачем?

Ну, я сам помою его в бане. Не хочу в прожарку отдавать. Вдруг порвется или пропадет.

Обычно перед баней, для профилактики педикулеза, у больных отбирали личные вещи, простыни и пододеяльники, и отправляли в «прожарку» — на обработку в дезкамере больницы.

Ну… конечно, возьми, — неуверенно проговорила Надежда Александровна.

А мне можно взять джурабы? — послышался голос из-за спины Игнатьева.

Доктор растерянно моргала. Вокруг уже собрались несколько человек. К ним подходили из коридора еще. Они так давно не разговаривали с врачом.

Надежда Александровна, а как же наши вещи?

Вещи?

Да. Они же на складе. Когда я уходил в домашний отпуск, я их брал. А нам их дадут здесь или в Пскове? А? — спросил вынырнувший из-за плеча Василия низкорослый, остриженный наголо Николай Орлов, лучший трубач в «ходячем оркестре». Николай с улыбкой смотрел в смущенное лицо доктора. Надежда Александровна хорошо помнила его чуб, смешно надувавшиеся щеки и толстую, красную от натуги шею, когда он в первой шеренге рядом с барабанщиком вышагивал по дорожкам парка больницы и выдувал из своей трубы мелодию «Рио Рита».

А почему к нам никого не пускают?

Совсем близко подошел Сергей Слоник. Все его звали «Слоник Сережа», позабыв, что «Слоник» — была его фамилия. Сергей был неплохим переплетчиком. Летом он сам переплел несколько папок годовых отчетов в один том. И даже сделал твердую обложку из синего картона, за что получил нагоняй от бригадира. Том разобрали. Добавили несколько документов. Но Сережа обиделся и перестал ходить в мастерскую.

Надежда Александровна, скажите, когда война кончится? — робко спросил он.

И со всех сторон посыпались вопросы…

Надежда Александровна сжимала дверную ручку и смотрела на лица больных. Сейчас они улыбались странными лунными улыбками, собирая морщинки вокруг неподвижных огромных глаз.

Надежда Александровна, вот моя мама не приходит, а мы… — вновь заговорил Василий.

«Не приходит!» Война потому что! — грубо оборвал его Николай и доверительно спросил: — Правда ведь?

Ну и что, что война? — не унимался Василий.

Надежда Александровна вдруг заметила, что по грязной коже на груди Василия ползет жирная вошь.

Дорогие мои, сейчас… время такое, — она оглядела их всех, но улыбнуться не получилось. Сердце заныло сильнее. Игорек из игрушечной мастерской, Толик, любитель побегать за пределы больницы, Дима…

Вы не волнуйтесь. Все вам туда привезем.

А вы к нам приедете? — кто-то спросил из-за спин. Надежда Александровна уже открывала дверь, но тут пошатнулась, чуть не выронив трость. Николай подхватил ее за локоть.

Доктор, выздоравливайте, — весело галдели больные. Надежда Александровна взяла под руку Василия и, закрывшись им, прошла в свой кабинет.

Вася, пойдем, побеседуем.

А потом я, можно? — кто-то, кажется трубач Николай, прокричал ей в закрывающуюся дверь.

Лицо пылало от напряжения. На ее столе в конце просторного кабинета у окна был обычный рабочий беспорядок из блокнотов, ручек и карандашей. Стоявшее перед столом низкое кожаное кресло всегда почему-то было сдвинуто к дверям, словно ожидая следующего посетителя.

Иди, Васенька, — подтолкнула она больного.

У стены на трех тумбочках покоились стопки с историями болезни. К подножию лампы на столе медсестра положила небольшую стопочку историй тех, кто оставался.

Надежда Александровна вдруг почувствовала, что ее ноги, отекшие, распухшие, словно «залитые» в валенки, не слушаются. Она потопталась у тумбочек, быстро нашла историю болезни Игнатьева и, прихватив с нею еще несколько, поковыляла за стол.

Вася… Вася… — задумчиво повторяла доктор, тяжело усаживаясь и переворачивая последние исписанные листы. — Анализы летом были неплохие. Вес. Ах, да… — она посмотрела на больного приветливо, убирая из сознания то, что сейчас происходило.

И сразу вошла в привычное состояние общения с пациентом. Оглядела тонкую шею, слежавшиеся черные волосы на затылке. По выражению лица, движениям рук, дыханию и многим неуловимым черточкам в облике больного доктор «поймала» его настроение, уровень напряженности и еще многое, что помогает психиатру проникнуть во внутренний мир собеседника.

Больной успокоился и с интересом посматривал на карандаши и резинки.

Вася, ну как тебе? Трудно сейчас? Я же вижу.

Василий пожал плечами и спросил.

А можно я хлеб съем?

Да, можно, конечно.

Василий проворно сунул руку в карман, придерживая его другой рукой с внешней стороны, осторожно извлек ломтик хлеба. Сейчас он не думал ни о чем другом.

Где твоя мама живет?

Левашовский проспект, 21, — поедая хлеб, ответил больной.

Правда? На Петроградской стороне? Ты знаешь, и я там живу. С дочкой. На Пудожской.

Больной кивнул, дожевывая остаток своей порции.

Марфа Ивановна. Я помню ее. Ты знаешь, рядом на Крестовском живет Ядвига Борисовна.

А у нее кто? — вдруг спросил Василий.

Муж. Сын. Его жена, — и добавила совсем тихо. — Не знаю, родила уже или еще нет. Василий, ты почти не выходишь во двор. Нет вестей от «невидимых скрыков2»?

Этот вопрос ей нужно было задать. Всегда в беседе с больным Надежда Александровна чувствовала себя плывущей в крохотной лодочке к заветным мыслям, как к острову, затерянному в океане — среди спящих подводных мин с недоверием, напряженностью, злобой, подозрительностью. Одно неверное слово или интонация — и остров исчезал из видимости, и оценить точно состояние больного становилось очень трудно.

Вася помолчал, потом буркнул:

Скрыки… Куда им деться.

Ты их чувствуешь?

Н-нет, — ответил он с усмешкой. — Они засели.

Засели?

Взяли перерыв. Но все равно с ними не покончено.

Почему?

Потому что от них у меня разномыслие осталось.

Как это? Расскажи.

Просто я думаю обо всем по-разному. Два или три раза. Лежу и думаю новыми словами.

Какими?

Ну, например, словом «Ксюхля». Это значит: Ксюха и Аркаша вместе ели один кусочек хлеба.

Василий испытующе посмотрел на доктора, и в его глазах она уловила проблеск прежнего безумия, когда скрыки «были везде» и ежедневно «мучили» его мозг своими экспериментами.

Они вернутся… Я еще боюсь их.

А война, немцы — это как-то связано с ними?

Нет, доктор, — без раздумий ответил больной. Они сами по себе.

Беседуя с больным, Надежда Александровна вновь чувствовала в себе тихую радость психиатра от понимания, постижения внутреннего мира собеседника. И от того, что после общения с ней у Василия немного улучшится состояние.

А почему нас не собирают на концерт? — неожиданно спросил Игнатьев.

Концерт? Какой?

Я же весной выступал. Меня призом награждали.

Весной Надежда Александровна была в отпуске.

Да? Каким?

Мне дали шоколадку за громкое чтение стихов про море.

Надежда Александровна еще раз всмотрелась в лицо больного и тихо попросила:

Прочти про море. Сейчас.

Вася тут же встал, расправил плечи, уставил взор ввысь, приложил руку к сердцу и начал громко читать, искажая Лермонтова:

 

Белеет парус одинокий

В тумане моря голубом.

Что ищет он в стране далекой?

Что кинул он в краю родном?

Синеет море, плещет буря

И мачта гнется и скрипит,

А он, мятежный, ищет бури,

Как будто в буре есть покой.

 

Вот.

 

Доктор молчала.

Я сейчас новый стих учу. Мне дядя Костя помогает. Хочу на Новый год выступать, — поделился Василий.

Он опять принял прежнюю позицию и с тем же напором начал:

 

Белая береза

Под моим окном

Принакрылась снегом,

Точно серебром.

На… На… ветках…

 

На пушистых ветках снежною каймой… — подсказала Надежда Александровна.

Да-да, вот так, — больной улыбался.

Он словно светился, представляя себя на сцене. Доктор смотрела на него и понимала, что выступления на концерте были для него минутами счастья.

Васечка, иди, дорогой.

А дядя Костя с нами поедет?

Поедет.

Тогда я…

Иди. Иди, пожалуйста.

Больной неуверенно повернулся сначала в одну, потом в другую сторону.

До свидания, Надежда Александровна, — эхом донеслось до нее.

Да. До свидания, — невнятно ответила врач, закрывая лицо руками.

 

V

Костя

 

Доктор Воробьева сидела перед стопкой историй болезни, не в силах притронуться ни к одной. Там, за дверью, происходило… это действо. Кого-то вызывали, кому-то объясняли что-то. Кто-то падал, спотыкаясь о неубранные тюфяки, а кого-то волокли в простынях, роняя и ругаясь.

Доктор хотела подняться, выйти, поучаствовать в этих сборах, но ее удерживали мысли, как капли воды, падающие на макушку: «Это твой последний рабочий день… Это была последняя беседа с больным…»

Стало легче, когда задергался ключ в замке. Медсестра Нина, подталкивая дверь локтем, осторожно внесла стакан с отваром дигиталиса, накрытый сверху блюдцем.

Тут к вам Данилов. Пустить?

Конечно, пусть войдет. Входи, Костя! — позвала доктор.

Костя появился на пороге. Ее больно резануло его лицо — бледное, землистое, болезненное. Видно было, что он сильно ослаб. Он ступал осмотрительно и осторожно, словно нес в себе какой-то пузырь и боялся, что этот пузырь может лопнуть от резкого движения.

Иди, Костенька. Да что же с тобой?

Константин подошел к столу и, не спрашивая разрешения, медленно опустился в кресло, осторожно облокотившись на спинку. Затем поднял вверх палец:

Сейчас…

По колыханиям груди под пижамной курткой доктор видела, как трудно он дышит.

Сейчас.

Дыхание выравнивалось.

Костя, — тихо, но твердо заговорила Надежда Александровна, — возьми стакан отвара и выпей. Прямо сейчас.

Константин приподнял бровь, усмехнулся и протянул руку.

Давайте.

Он пил, всасывая в себя горячую бурую жидкость с горько-сладким привкусом.

Горчит. Что это?

Отвар наперстянки. И чуть-чуть меда добавили. Из сусеков…

Она запнулась. Тревожила, даже пугала какая-то серьезная, печальная энергия, исходившая от Данилова.

Вы уж простите, — живее заговорил он, — что я так… сел. Выпил ваше лекарство.

Ничего.

Он опять вскинул палец.

Не перебивайте.

Неясный шум за дверью уже не раздражал. За окном снова раздались выкрики:

Schneller! Schneller!

«Шнелер» — это «быстро»?

«Schneller» — это «быстрее».

Данилов сморщил губы и покачал головой. На щеках проступили бурые пятна, словно кровь заиграла в нем от выпитой горячей жидкости. Он повернул голову и, не сводя с доктора лучистых глаз, твердо спросил:

Это что?

Надежда Александровна задержалась с ответом, встретив его взгляд. Все стало ясно.

Это? Это освобождение здания. Всех увозят в Псков. Вы, Костенька, и еще девятнадцать человек — остаетесь. Будете помогать.

Константин понимающе опустил голову:

Помогать. Спасибо.

Установилось долгое молчание.

Костя теперь знал, что каждое слово будет решать границы его жизни. Но начать оказалось просто.

Надежда Александровна, а ведь я сегодня чуть не умер.

?..

Вот говорят, что чаще умирают под утро. Это так?

Правда. Около пяти часов утра уровень кортикостероидов снижается до минимума, и люди с болезнями сердца или легких чаще умирают в эти часы.

Да-а… — растянул Данилов, словно пробуя на зуб новые слова: «уровень кортикостероидов».

Кортикостероиды. Это гормоны коры надпочечников.

Да, — тихо, с оттенком восторженности повторил он, — «шнелер», «гормоны коры»… Сколько новых слов. Какой улов поутру! Зачем они мне?

Данилов серьезно посмотрел в лицо Надежде Александровне:

У меня кровь ночью из горла пошла. Чуть не задохнулся. Лег на пол, чтобы она вытекала, и как-то носом так хмыкал. Ну… в общем, потерял сознание.

Он остановился передохнуть.

Потом очнулся. Сил нет. Лежу лицом в своей крови. И, вы знаете, я заснул. И не просто заснул, а видел во сне, знаете, кого? Никогда не догадаетесь.

Дубровскую?

Как вы узнали? Да, ее. Она так ласково мне сказала: «Костя, все будет хорошо».

Он опять замолчал, вспоминая Инну Львовну.

«Хорошо»… Куда уж лучше…

В двери опять заворочался ключ. Нина вошла в кабинет за пустым стаканом. Она очень удивилась, увидев стакан в руке Данилова.

Нина, милочка моя, там есть еще отвар?

Да. Чайник.

Вот и неси сюда весь чайник. И если осталось — меда подскреби. Скорее.

Медсестра быстро все поняла.

Спасибо, доктор… Спасибо… — задумчиво повторял Костя. Ему казалось, что сейчас он мог просить, брать и чуть ли не распоряжаться.

Я не помощник. Мне… долго… не жить.

«Как легко говорю. Как просто. Решаю свою жизнь».

Может, день. Может… больше.

«Как будто увольняюсь. Как все легко».

Изя остается? — неожиданно спросил он.

Нет.

Нет… Я так и знал. Ну, так вот, Надежда Александровна, — он посмотрел на запорошенные инеем стекла высокого окна за спиной врача. На самом верху снега было меньше, и через небольшое полукруглое стекло пробивался сейчас дневной свет.

Изю оставьте. Я буду Изей. А он — Даниловым.

Стало легче. Словно решилась производственная задача.

Изю я научил стихам. Сейчас отдам ему свою кожанку.

Костя!

Надежда Александровна! — оборвал Данилов. — Вам же не нужно показывать тряпки, которыми я вытирал утром кровь возле кровати? Они там, у стены. Все решено. Я все равно уйду и так. Но Изя… пусть останется.

Дверь распахнулась. Нина внесла чайник и еще один стакан.

Все поставила на стол врача с краешку.

Нина. Иди. Спасибо.

Медсестра не успела дойти до двери, как услышала строгую команду:

Как только Данилов выйдет, зайдите ко мне.

Доктор налила еще один стакан отвара. Костя жадно выпил.

Теперь хорошо. А то боялся, что не дойду. Там, — он указал на грудь, трогая заляпанный кровью ворот бывшей белой рубашки, — там… я как будто кровью сейчас дышу. Очень противно.

Опять повисла долгая пауза. Костя рассеянно смотрел на желтую стену перед собой.

 

Повезут глухие дроги

Полутруп, полускелет…

 

Очнувшись, он с интересом спросил:

Доктор, скажите, какой у вас отчий дом?

Надежда Александровна видела перед собой тающую на глазах жизнь человека. И ничем не могла помочь. «Он хочет уйти, чтобы не мучить нас и себя. Но у него еще есть мать в Ленинграде. И никак не сообщить».

Она облокотилась с шорохом накрахмаленного халата на стол, удерживая и поправляя свисающую серебряную прядь волос. «Отчий дом… Где же». И в первый раз в жизни заговорила об этом:

Мои папа и мама давно умерли. Лежат… — она вздохнула. — Дом отобрали. Мыкались. У нас ведь был только дом. Ни земли, ни крепостных, как сейчас в учебниках… Дом, в котором я выросла… Уж я и не знаю, что там сейчас. Может, разбомбили. На Разночинной. На втором этаже поселился совслужащий Надеждин. Весь первый этаж — гостиная, детская, библиотека. Потом там конторы были. В первые года два приходила к дому, заглядывала в окна. Видела все чужое. Так тяжело было. Дочь живет в семье мужа. Коммуналка с примусами и этими, как их… Веревки с бельем в коридоре. Там отчий дом внучки.

Надежда Александровна задумалась.

Отчий дом. Здесь мой отчий дом. В домике для врачебного персонала. Около второго павильона. Там сейчас господа офицеры. В этом доме, в квартире № 4 на втором этаже с окнами на яблоневый сад, я прожила последние двадцать лет. Лучшую часть моей жизни. Этот домик сейчас можно потрогать. Снаружи. Но не внутри.

Костя с усилием морщил лоб и рассматривал папки, неровно уложенные в три стопки на тумбочках. Ему становилось хуже. На лбу, переносице и даже на побледневшем остром носу выступил пот. Видно было, что он сдерживает дыхание, чтобы не раскашляться прямо здесь, в кабинете перед врачом.

Я… там? — он не отрывал глаз от историй болезни, толстых и потоньше, одетых в фиолетовые канцелярские папки с вырезанными окошечками.

Твоя здесь. Давай, ты сиди здесь, а я пошлю за камфарой. Тебе правда легче будет.

Какой камфарой? — он властно отмел эту мысль головой. — Вы неправы.

Как?

У меня нет времени. Но вы неправы. Отчий дом у нас здесь, — он показал на грудь, — он всегда с нами.

«Это наш мир» — уже продолжал про себя, но не проговорил вслух, так как чувствовал, что этим фраза утяжеляется.

Надежда Александровна вновь взялась за пузатый теплый чайник. Костя выпил еще один стакан.

Доктор, я пришел к вам с очень важной для меня просьбой. Понимаете, это должен кто-то знать и рассказать. Это не может утонуть и исчезнуть. Я… я уже не успею. А ведь у меня сложилась в голове вся повесть о наших днях здесь, — он заглянул в лицо Надежде Александровне, и глаза его блеснули.

Все должны узнать, понимаете? Я написал несколько эпизодов. Есть зарисовки. Мои размышления. И, главное, набросал структуру повести.

Костя вытащил из-за пазухи сверток и, положив на стол, осторожно пододвинул к доктору. Это была пачка бумаги, завернутая в газету «За Родину».

Очень вас прошу, передайте это моей маме. Адрес там есть. Когда… это закончится. Или перешлите в редакцию моей газеты. Вот и все.

И облегченно добавил:

Можно уходить.

В его сознании наступила такая ясность, как будто поставили последнюю подпись на его обходной лист. Увольнению из жизни уже ничего не мешало. Данилов поднялся из согретого кресла медленно, точно от чего-то отрываясь.

Прощайте, — в последний раз взглянул в лицо врачу потемневшими глазами. Их зрачки были расширены и неподвижны, точно он смотрел в бездну.

Костенька…

Но он уже шел, не оборачиваясь, из светлой теплой ординаторской с историями болезней на тумбочках, обувью в углу, умывальником с пустой розовой мыльницей, шкафом для одежды и книжной полкой над ним с медицинской энциклопедией 1927 года. Шел к выходу. Так хотелось сказать что-то еще, пока оставалось два или три шага…

Костя приостановился, расправил на шее синий газовый платок, закрывая бордовые пятна высохшей крови на пижаме и рубахе.

Вы… там. Изю постригите наголо. С его завитушками… — проговорил он в сторону.

Дверь закрылась.

В отделении стало совсем тихо. Свет из небольшого полукруглого стекла над головой Надежды Александровны теперь лишь немного захватывал потолок. Наступало любимое время смешения дня и предвечера, когда она обычно позволяла себе отдохнуть и выпивала чашку чая. Все полученное за день отстаивалось, и можно было не спеша приниматься за дневники в историях болезни…

Надежда Александровна потрогала папки, сдвинула верхнюю — история Игнатьева Василия Васильевича. Тишина была неприятна, как будто кто-то крутанул ключ в таинственных часах, остановив время.

Доктор потянулась к газетному свертку, раскрыла мятый газетный лист. Три затертые тетради и один толстый, в твердой черной обложке, блокнот. Доктор раскрыла его на первой странице. Сверху разбросанными буквами стояло название повести:

«Души сиреневая цветь. Часть первая»…

С трудом прочла первые, уже разбегающиеся строки:

«Инна Львовна взглянула в мамино старинное зеркало с царапинками у краев и в резной оправе из красного дерева. Ямочки на розовых щечках неудержимо проявлялись. “Несмотря на возраст”, — заметила она себе и тут же улыбнулась: “Какой возраст?!”»

 

VI

Веснушки

 

Дверь медленно закрылась за спиной у Данилова, щелкнув, наконец, замком.

«И страница книги так же медленно переворачивается. Это эпилог моей книги»…

Он окинул взглядом все отделение. Все эти четыре месяца помещение — стены и пол, окна и продавленные кровати с истасканными тюфяками, — мучилось, как одно живое существо. Здесь ежедневно толкалось, страдало, голодало более двухсот человек. И вот сейчас отделение затихало. По пыльным коридорам еще бродили из палаты в палату растерянные, ссутуленные больные с грустными вопрошающими глазами. Они шарили под матрасами, воровали забытые майки, носки. Кто-то ругался, кого-то подталкивали и выгоняли в коридор. Прежней многоголосицы, суеты и сутолоки уже не было.

И — казалось, стены и окна уже что-то почувствовали.

Дядя Костя, что доктор сказала?

Почему из бани не возвращаются?

Данилов сбивчиво отвечал больным, встречая напряженные взгляды Нины и Ядвиги Борисовны. Они сейчас говорили то же самое, раздавая пациентам хлеб.

Зои не было? — спросил он у пробегающей санитарки. Уйти, не попрощавшись, было невозможно.

На пороге своей палаты остановился. Высохшее, затертое бурое пятно возле его кровати бросалось в глаза. Куча окровавленного тряпья у стены издали была видна. Косте это не понравилось. В дальнем углу палаты, как подарок судьбы, стояло пустое инвалидное кресло старика Ивашкина.

«Значит, его уже увели».

Костя выволок кресло, установил его перед своей кроватью, развернул к окну и сел, как царь, раскинув руки на подлокотниках.

«Таким меня никогда не увидят в редакции».

«И мама».

Высокое окно со стеклами, покрытыми ледяными узорами, светилось сейчас каким-то особенным, серебряным, режущим глаза светом. «Как странно, — подумал он, — нас всех уничтожают. Но у меня абсолютное понимание, что мы победим. Даже в середине ночи, во мгле, все равно все знают, что наступит рассвет».

Дышать стало легче. Запаха и привкуса крови во рту уже не было. Необычный свет вызывал знакомое волнение. Костя прислушался к неизъяснимому ритму, словно волны, бьющему изнутри о грудную клетку, и в голове заметались образы и проступающие рифмы.

Дорофеев! Где Дорофеев? — закричал в коридоре санитар Корзун.

Да тут он. Должен быть.

Дорофеев, испуганный и уверенный в том, что его сейчас на самом деле хотят выкрасть из больницы чекисты, спрятался в соседней палате.

Костя слышал, как подошли Ядвига Борисовна и Корзун.

Где он? — строго повторил санитар. — Этот?

Этого потом, — вполголоса ответила доктор, — вот он!

Дорофеев лежал на полу под кроватью, стараясь прижаться к стене. Видя подступающие к нему ноги, он поминутно хватался за панцирную сетку, за ножки кровати, соскальзывал на пол и вновь вжимался в стену.

Не пойду! — высоким голосом закричал он. — Нет, нет, нет, нет!

В палате собрались больные. Валя уже лежал на полу и дергал Дорофеева за ногу. Старичок выворачивал пятку и отбивался.

Евгений Тимофеевич, поймите, вся больница переводится в другое место, — устало произносила Ядвига Борисовна, — подальше от линии фронта. В Псков. Все равно помещение передается немцам. Вылезайте.

Нет. Не-е-е-е-ет! Не убьете! Нет! — кричал больной.

Всю пыль собрал. Ну ладно. Пойдет в следующую партию. Идем дальше. Еще три человека нужно…

Ну, вот я и пришла, — у самого уха Кости раздался шепот Зои.

Костя ждал, боясь, что больше не увидит ее заполненные до краев теплотой желто-зеленые глаза.

Что сияешь? — ласково говорила она, расчесывая и продергивая слипшиеся от крови концы волос. — Тебя уже стричь пора. Костя, тут такое, что я не смогла с утра к тебе. Итак, — она по-детски ухватилась за платок на его шее, как за пионерский галстук, чтобы завязать правильно.

Костя положил ладони на запястья медсестры.

Костя. Ну, хорошо. Во-первых — ничего не бойся. Ты не в списке. Остальные…

Я все знаю, — так же тепло ответил Данилов, удерживая руки и всматриваясь в ее губы, маленький носик с узкими ноздрями, морщинки вокруг ямочек, возле глаз и на лбу.

Все знаю. Надежда Александровна мне все сказала. Я был у нее. Ты как?

Зоя очень спешила, но ее насторожила открытая нежность Данилова.

Костя…

Зоя…

Костя… — они перебивали друг друга, и это смешило обоих. Она почему-то присела на корточки перед ним, заглядывая в светящиеся непонятным торжеством глаза поэта.

Зоя, у меня к тебе есть добрая весть.

Да ну! Говори.

Да, — он коснулся ее виска и жестких колечек золотистых волос.

Зоя смутилась и замерла. Костя и сам растерялся, он никогда не прикасался к голове молодой женщины.

Можно мне погладить тебя?

Да… — Зоя зажмурила глаза и прижалась к его холодной ладони. Костя гладил, едва притрагиваясь, золотистые локоны, расправлял упругий валик, касался маленького уха и приговаривал.

Мне сегодня пришла благая весть.

Муррр. Я сейчас усну.

Да, Зоя. Я с утра все думал, о чем она. А теперь понял.

Так-так.

Все будет хорошо.

Та-ак.

Вот и все. У тебя все будет хорошо, — Костя внимательно всматривался в безмятежное лицо с чуть дрожащими ресницами. — Ты знаешь, если придется пройти через трудности, — ты знай, у тебя будет долгая, счастливая жизнь, и у тебя все будет хорошо.

Да.

Зоя, выполни мою просьбу.

Она зажмурила глаза и дважды кивнула.

У тебя родится дочь. Пусть она будет психиатрической медсестрой и здесь работает.

Что-о?

Глаза Кости блестели.

Слушай. Не перебивай. Я твердо знаю, что… стены, потолок, воздух, — все хранит память о тех, кто здесь был. Я точно знаю. Я чувствую это. Мы все здесь будем… ждать тебя и ее.

Вот такая просьба? — она ничего не поняла, но ей передалось непонятное волнение поэта. Сегодня он не был похож на себя.

Зоя открыла глаза и испугалась. Над ней нависало лицо мертвого человека с открытыми глазами. Лукавый блеск и нежность пропали. Серое с землистым оттенком лицо было покрыто мелкими капельками пота. Губы стремительно темнели. Было видно, как вздрагивает грудь под платочком. Костя сдерживал подступающий кашель и дышал поверхностно с короткими вдохами.

Плохо мне, Зоя, — шептали его губы, — ночью кровь шла.

Она вскочила.

Зоя, доктор сказала…

Что?

Она сказала, нужна камфара, — он впервые умоляюще посмотрел на нее, — достань камфару. Задохнусь.

Камфара. Камфара.

Достань. В лазарете есть. Они дадут. Скажи, для доктора.

Все это было так не похоже на Данилова. Он никогда ничего не просил для себя. И так невероятно трудно, даже невозможно было выполнить его просьбу.

«Что, он не знает?»

Бегу. Принесу. Костя, не вставай. — Она еще раз коснулась расчесанных жестких рядов волос, которые давно перестали виться. «Помыть его нужно. Отправим всех, я за него возьмусь».

Бегу, — повторила она, убегая. У самого выхода из палаты услышала слабый голос:

Зоя.

Да.

Костя с усилием обернулся и спросил:

А почему у тебя… веснушек не видать?

Летом будут, — радостно просияв, крикнула она и убежала.

«Летом. У нее будет много веснушек. Около носа. На щеках. И даже на руках, на мягких предплечьях, которые только что были в моих руках… Славная девушка».

Данилов стиснул зубы и заставил себя дышать ровно. Он весь превратился в слух.

«Шаг. Еще. Все. Убежала».

Изя! Изя, где ты? Сюда!

Костя встал, оттолкнул инвалидное кресло и ухватился руками за спинку кровати, пережидая головокружение.

Здеся! — Изя стоял рядом и даже наклонился к его лицу.

А ну-ка, помогай!

Они вместе перевернули матрас. По всей длине чехол был разрезан и сшит одним широким стежком черной нитки.

Костя цепкими колючими пальцами ухватился за края бугристого шва и разорвал чехол.

Видишь? Вытаскивай.

Изя вытащил сложенную вдвое черную кожаную куртку.

Под ней лежали парусиновые посеревшие баретки.

Так. Изя, запомни. Ты поэт Константин Данилов. Ты же хочешь быть поэтом?

Изя радовался всегда, когда был рядом с Костей. Сейчас он держал в руках кожаную куртку, смотрел прямо в лицо своими влюбленными глазами и повторял:

Ага. Ага. Ага…

«Так дело не пойдет. А времени совсем не осталось».

Изя, надевай куртку. Тепло тебе?

Ага.

Костя быстро скинул свои тяжелые чоботы и всунул в них грязные холодные Изины ноги в рваных носках. Сам обулся в летние баретки. Изя стал шире и красивее. Сквозь дыры на коленках проглядывали белые кальсоны. Но штанами меняться было уже поздно.

Возьми мою шапку. Да смотри, чтобы не украли.

Изя взял изношенную до дыр шапку из кошки, прижал ее к груди и с испугом посмотрел на поэта.

Не бойся. Смотри, как хорошо будет, — Костя нахлобучил шапку Изе на лоб и немного успокоился. Колечки черных волос затерялись среди черной спутанной кошачьей шерсти.

Помнишь, я учил тебя стихам?

Да.

Значит, ты теперь поэт Константин Данилов. Куртка, шапка и ботинки — твои. Понял?

Изя молчал. Он что-то чувствовал, но высказать не мог.

Изя. Тьфу. Константин Данилов! Вам здесь сидеть и никуда не выходить. Будут звать: «Изя Шац!» — сиди и не отзывайся. Ты — Данилов Константин. Всем читай мои стихи. Повторяй их каждый день, — и уже нежно добавил: — а я пошел. Там мне другое выдадут. Не замерзну.

Он еще раз подошел к матрасу, вынул белую кепку, накинул на плечи одеяло и, не глядя на стоящего с растопыренными руками больного, пошел из палаты.

Вы куда? — послышался за спиной голос Вали.

Туда. В Псков. А ты оставайся. Сегодня горячую воду дадут. Видишь, затопили. Здесь и помоешься. И Изю помой и постриги. Прошу тебя.

Костя сделал несколько шагов и остановился. От череды решительных движений стало хорошо, но страшно. В груди что-то бурлило, к дыханию присоединилось какое-то хрипение, и он опять почувствовал во рту отвратительный привкус своей крови. «Еще не хватало здесь все залить». Костя вернулся, прихватил за локоть Валю и повел его к палате №5.

Женя! Дорофеев!

Под кроватью скрипнула сетка. Ноги подобрались внутрь.

Полно, Евгений. Пошли со мной.

Ответ последовал не сразу.

А вы… идете?

Иду. Поехали со мной в Псков. Я там ни разу не был. Пойдешь?

Да.

Было видно, что Дорофеев намучился, выбирая на холодном полу под кроватью, как ему поступить: бороться или сдаться. Мимо него вели и вели больных.

Хлеба хочешь? На дорожку.

Хочу-у, — протянул старик, вылезая наружу и стукаясь головой, локтями и коленками о пол и металлические уголки. Валя помог подняться.

Пошли, Женя. Бог не выдаст, свинья не съест.

По коридору шли трое, и со всех сторон в великом удивлении смотрели на них больные.

Ядвига Борисовна, мы пришли. Изя Шац и Дорофеев. Отметьте в списке.

Молча, не глядя в глаза, медсестра Нина дала каждому по двести грамм черного подогретого хлеба.

Данилов шел первым на выход к лестнице и в задумчивости обнюхивал свой хлеб. Из санитарной комнаты раздался лай Ксюхи. Аркаша стоял рядом в лихо сдвинутой набекрень черной папахе и вынимал из рук медлительной медсестры свою пайку.

«Но он бы все равно умер», — повторяла про себя Нина.

Стянутая одеялом узкая спина Кости мелькнула за порогом и скрылась. Как-то сама собою в голову Нине пришла другая мысль: «Если бы он был здоров, он бы все равно пошел вместо кого-нибудь».

Ты куда, Валя! — она схватила больного за рукав, но Валентин так грозно сверкнул на нее черными, полными ненависти, глазами, что она отшатнулась.

«И этот! С ума сойти!»

 

VII

Зоя

 

Смутное чувство тревоги быстро исчезло, когда Зоя бежала по коридору второго отделения, обгоняя понурые спины больных.

Ее отделение было на том же этаже, но через лестничную площадку.

Оленька, — крикнула она на ходу процедурной медсестре, — срочно! Там плохо! Поставь шприц кипятить пятиграммовый.

Медсестра скинула теплый халат, сняла туфли, натянула валенки, надела белую медицинскую косынку с красным крестом на лбу и торопливо уложила под нее сзади рыжие букли.

«Гер Artz3! Pliis, тьфу, пожалуйста, нет, bitte», — лихорадочно вспоминала слова, выбегая из корпуса. Бежать пришлось вдоль стен. Она специально скинула теплый халат, чтобы в белом и в косынке с красным крестом ее не окликнули и не задержали немцы, стоящие в оцеплении. Но солдат выставили для охраны дороги к инфекционному корпусу, и то, что происходило за их спинами, их не интересовало.

Herr Arzt! Herr Arzt! — на пороге лазарета закричала она, еще не отдышавшись и глотая пар выдыхаемого воздуха. Кулачки забарабанили в дверь. Она сорвала белую косынку и стянула с шеи серебряную цепочку с крохотным кулоном. «Кошачий глаз», подарок мужа.

Скрипа сапог испугалась. «Вдруг дверь откроет простой немец. Что ему говорить?» Но на пороге оказался фельдарцт Краузе. Зоя обрадовалась, узнав главного начальника в лазарете. Он часто ходил вместе с Александром Ивановичем по территории больницы. Но сейчас фельдарцт был то ли встревожен, то ли обозлен чем-то. Загипсованной почему-то рукой он отгородился от медсестры, заглянул за ее спину, потом настороженно посмотрел по сторонам.

Was ist das? Verstehen Sie nicht, was heute passiert? Woher zum Teufel kommen Sie? Antworten Sie4!

«Antworten» Зоя поняла и, заглядывая немцу в глаза, через узкие щели — в самую их серую бегающую растерянность, быстро заговорила:

Пожалуйста. Bitte. May Arzt krank. Geben sie mir bitte Kamphara. Zwei5… Две ампулис! Дайте! — она с плачем, уже ничего не боясь, кинулась к попятившемуся немцу и успела засунуть в карман его халата цепочку с кулоном. Немец было взвыл, но Зоя, наклонившись, попыталась поцеловать загипсованную руку.

Geben! Geben sie mir!

Краузе оттолкнул ее руку, с отвращением взирая на недостойное поведение русского медицинского работника. Перед ним в валенках, в помятом, местами даже разорванном халате, без медицинского головного убора, с разбросанными по плечам рыжими вьющимися волосами, стояла плачущая… он даже не мог подобрать правильное название увиденному.

Будучи убежден, что иначе никак не выйти без шума из этой ситуации, так как русские в своем отчаянии идут до конца, себя не жалеют и бывают непредсказуемы, — и испытывая все нарастающее отвращение при виде рыдающей молодой женщины, он жестом еще раз остановил ее:

Warten Sie6! — сказал он, уходя.

«Даст! Даст! Человек же!» — радостно думала Зоя, перетаптываясь на снегу.

Дверь снова открылась.

Bitte. Und Hцrauf mehr machen7.

Руки Зои вскинулись, и она, словно груши с ветки, сорвала две ампулы с толстых пальцев-веток. Бросилась обратно.

Verrьckte Russen. Es gibt keinen Zweifel8, — проговорил Краузе, глядя на черные заплаты на подошвах валенок, взметающих комья снега за собой.

Счастливая Зоя бежала к «русскому корпусу», крепко сжимая в ладошке две ампулы. Масляный раствор камфары перед уколом нужно немного разогреть в теплой воде. Но времени не было, и она грела ампулы в кулачке, стараясь не пропустить внутрь холод, удерживая их осторожно, чтобы не обломить тонкие стеклянные концы.

Оля! Вот! Скорее! Не спрашивай! Скорее! — бормотала она под руку медсестре.

Зоя протерла руки раствором серебра, так как другого ничего не было, намочила кусочек чистого носового платка, приберегаемый для таких случаев, и, подняв высоко над головой шприц, побежала на 2-е отделение. Она неслась как ветер, увертываясь среди медлительных и удивленных больных. Шприц как знамя реял над всеми.

Ты куда, Зоя? — услышала за спиной голос Нины.

К Константину Сергеевичу. Ему плохо.

Добежав до четвертой палаты, она увидела пустое инвалидное кресло в центре и Изю, сидящего на его кровати в черной кожаной куртке.

Тетя Зоя! — Изя поднялся с радостной улыбкой.

Сердце стучало и рвалось. Еще некоторое время Зоя смотрела на воротник, пуговицы, на карманы куртки, которую Костя берег, поскольку собирался в ней вернуться в редакцию. Карманы уже были чем-то набиты и некрасиво топырились.

Зоинька, а ты не знаешь? Он поменялся с Изей и ушел, — торопливо проговорила Нина.

Как ушел… как поменялся?

Изя широко улыбался. Он знал, что Зоя заботится о его друге и так же любит его. Шапка съехала на брови.

Я — поэт Костатин Данилов! Я знаю стихи, — вдруг произнес он и встал — ровно, как учили:

 

Атавляю песенку про Русь!

Напевая, аба мне подумай,

И тибе я песне азавусь.

 

Зоя отодвинула его. Матрац на кровати был скомкан и сдвинут. Сквозь сетку просматривались лежащие у самой стены тряпки, густо пропитанные черно-бурой кровью и сукровицей.

Когда? — смогла только выговорить она.

Да только что. Как ты ушла, так он и пошел. Вся их… компания пошла.

Взмахивая руками, как крыльями, Зоя полетела уже после первых слов: «Да только что», ничего не видя перед собой.

 

VIII

Милосердие в аду

 

На верхней ступени лестницы перед выходом наружу Данилов остановился.

Что? Плохо вам? — Валя не отходил от него.

Впереди, выбрасывая ноги и нетвердо ступая вниз, спускался Дорофеев. Он весь был занят поглощением хлеба.

Костя разломил пополам свой кусок, отдал половину Вале и, отщипывая понемногу, принялся не спеша смаковать кисло-горько-соленый вкус мякушки, которая мгновенно превращалась на языке в круглые зернышки, пропадавшие затем без следа.

«Что же, вперед. Вниз. Подъема не будет».

Отдыхая на каждой третьей ступеньке, Костя и Валя прошли весь пролет. Хлеб кончился. Костя запоминал все: скользкую поверхность перил, липких, крашеных прямо по прежней облупившейся краске. Он с наслаждением вступил в холод за порогом корпуса. Мороз клещами сдавил грудную клетку, скрутил колючей проволокой суставы. У него остановилось дыхание. Костя стоял и только взмахами руки благодарил Валю, который растирал ему спину. Наконец, Валя схватил его в охапку и потащил к дороге. Костя собрал все силы и пошел сам. Над самой головой опять «тянулись» к нему разлапистые ветви туи, такие же ярко-зеленые, какими были летом и осенью. «Как вологодские кружева. Только живые». Косте захотелось попробовать их на вкус. Он потянулся, но сорвать две «лапки» хвои смог только высокорослый Валя. Пониже все было давно оборвано.

Больше не будет? — крикнул эстонец Андрес возле саней на дороге.

Нет.

Тогда поехали.

Летние баретки на тонкой резиновой подошве промокли. Костя шагал рядом с санями вслед за Андресом, ведущим лошадь. Валя тоже шел рядом с санями, но с другой стороны. Лицо его было серьезно и мрачно. Он косил черными пронзительными глазами, не понимая, догадываясь и не веря догадкам.

Небо было заволочено налезающими одна на другую, словно груды глыб, темно-серыми угрюмыми тучами.

«Сколько еще вон до того белого павильона в шагах? Один… два… три…» — Костя начал считать, останавливаясь и жадно вбирая в себя все, что попадалось в глаза. Серое холодное жестокое небо. Тучи, каждый изгиб их на невозможной вышине.

«Двадцать один… двадцать два». Счет шел уже сам собой.

«Ноги мои. Как болят коленки. Как больно ступать по обледенелому снегу… Даже в сказке какой-то так было. Русалочка шла. Как хорошо болят ноги, и как одеревенели пальцы на ступнях. Тридцать три…»

Слева вспорхнула ворона. Высоко над головой. Он почувствовал колебание воздуха над собой. Пух! Оглянулся. Справа мягкой подушкой съехал и упал с крыши клуба островок белого, с голубизной снизу, снега. Рядом по насту пошла новая трещина.

«Эта упадет без меня… Тридцать девять… Последние мои шаги. Сорок два…»

Слева пошли сосны одна за другой.

«Хоровод. С ветвями, присыпанными снегом. Ветви, как руки, а хвоя свисает, словно рукава невест. Почему невест?»

Костя исступленно всматривался в зелень еловых веток. Широко открывал рот и заглатывал до боли в носу холодный воздух.

«Пятьдесят четыре… пятьдесят пять…»

С высоких голых изогнутых черных веток липы вспорхнула стайка ворон и, совершив пируэт, села на верхушке ели на другой стороне дороги. И шорох. И хруст снега. И рыжий хвост лошади. И ее широкие чашки копыт, взрывающие снег при каждом шаге и закидывающие ископытью больных.

«Сто пятьдесят три…»

Голова кружилась, но он вбирал и вбирал в себя каждую деталь, каждый новый оттенок запаха, новую боль в своем теле. Он уже не успевал называть и сравнивать, но с еще большей быстротой всасывал в себя все, что проходило рядом.

«Еще… еще»

На сухую обломленную верхушку дерева прилетел и уселся дятел. В полете его крылья раскрывались ярким узорчатым веером.

«Триста один. Там не будет. Это только здесь».

Время замедлилось и состояло сейчас из крохотных простых деталей. Из черного безлистого дерева. Из крыльца в три ступеньки. Из русской женщины. Он узнал ее — это была переводчица.

«Ее пуховый платок… Сапожки войлочные. Машет. Ласковый голос: “Константин Сергеевич…”».

Прощайте! — успел ответить ей Костя.

Слева на длинную мохнатую руку ели в ряд сели четыре синички. Две тут же вспорхнули. Две остались, раздувая желтые грудки и поглядывая друг на друга. Было видно, что сейчас меж ними совершается таинственное общение.

 

Тинь-тинь, синица! Добрый день!

Не бойся!

Я тебя не трону.

И коль угодно,

На плетень

Садись по птичьему закону.

Закон вращенья в мире есть,

Он — отношенье

Средь живущих.

Коль ты с людьми единой кущи,

Имеешь право

Лечь и сесть9 .

 

В груди защемило. Может быть, он в последний раз на этой земле читает стихи любимого поэта. Эти строчки казались раньше излишне простыми. Не запоминались. О них не думалось. А сейчас — сами сказались.

«Коль ты с людьми единой кущи…»

С одной и с другой стороны дороги в протоптанных местах стояли солдаты из «единой кущи».

«Они по-разному судят о нас и о войне. Некоторые вообще мало об этом думают. Некоторые из них, может быть, и не стали бы стрелять и уничтожать нас. Но даже если нам — и больным, и не больным — дать ружья и сказать: “Убивайте друг друга, и тогда кончатся ваши мучения, будете есть мясо, котлеты, пить сладкий лимонад, и вам будет очень тепло”, — многие из нас возьмут ружья и станут стрелять. Без особой радости, но будут стрелять. Чем голодней, тем скорее. Почти все, кроме нас, “потайственно волхвующих”».

«Единой кущи…»

«Мы все находимся в аду. Кто пониже, кто повыше. Мы все ждем только одного — милосердия. Той силы свыше, которая поможет нам не убивать друг друга. Эта сила придет. Для синичек она уже пришла. Придет и для нас… Триста девяносто пять…»

Мама, я иду, — вдруг вскрикнул Аркаша и поднялся из середины саней, опираясь на лысину Дорофеева.

Сани проходили мимо яблоневого сада. Костя всмотрелся и увидел справа, между низеньких искривленных яблоневых стволов, сквозь многажды обрезанные черные ветки, торчащие в разные стороны и все же устремленные вниз, — солдат, видимо, стоявших в саду цепью, а сейчас сбежавшихся к одному месту.

Мама, я иду! — уже радостно и громко кричал Аркаша, стоя в санях. От неожиданности Андрес остановил лошадь. Все теперь смотрели в сад, где между деревьями три солдата удерживали за руки и волосы старую женщину. Она уже выбралась из снега, но подняться с колен ей не давали. Ее пальцы крепко вцепились в плетеную корзинку, и солдаты, дергая за ручку, ругались и мешали друг другу.

До саней донесся ее вопль:

Аркаша! Не иди туда! Тебя убьют!

Мама, я здесь! Мамочка, я могу говорить! — прорвался сквозь безумие детский крик.

Солдат небольшого роста, навертевший на свою голову два слоя зеленого шарфа, отчего голова под пилоткой казалась неестественно большой величины, взмахивал руками перед держащими старуху и командовал. Корзинка не отцеплялась. Из нее только выпала и раскололась бутылка с молоком. Солдат с большой головой скинул с плеча карабин и с размаху ударил прикладом по затылку старухи. Костя услышал тупой простой звук.

Я тебе встану! — опомнился Андрес и замахнулся на Аркашу резиновой палкой.

Андрес, стой!

Что-о-о? — еще громче вскрикнул эстонец, даже с радостью, так как бить по Косте было легче: он был рядом.

Это его мать. Давай вперед. Не нужно шума.

Эстонец быстро понял и шлепнул лошадь по заду:

Пышла!

До белой стены бывшего инфекционного отделения оставалось около пятидесяти шагов, и, если всмотреться, можно было разглядеть в глубине сада волокущиеся по снегу ботинки убитой тети Клавы.

1 Только быстро (нем.)

2 «Скрыки» — неологизм психически больного, понятие, придуманное самим пациентом для обозначения скрывающихся от него воображаемых преследователей

3 Господин доктор (нем.)

4 Что это такое? Вы что, не понимаете, что сегодня происходит? Откуда вы, черт возьми? Отвечайте! (нем.)

5 Мой врач болен. Дайте мне, пожалуйста, камфару. Две… (нем.)

6 Ждите! (нем.)

7 Возьмите. И прекратите больше этим заниматься (нем.)

8 Сумасшедшие русские. Нет никаких сомнений (нем.)

9 Сергей Есенин «Весна».