Молдаванка

Молдаванка

Что делает приличный турист, приехав в Одессу? Конечно, несется на Дерибасовскую, ходит по музеям, ресторанам, под парусом. Ест, пьет, загорает. Я тоже буду. Чуть позже.

Как там моя Молдаванка? — спрашиваю таксиста, как будто поручала ему приглядывать.

А шо с ней станется? — отзывается он.

Время такое, как будто сами не знаете, — говорю я.

Давно не были? — интересуется таксист.

Сто лет, — отвечаю я.

За Молдаванку я бы не переживал, мир перевернется, мамонты вымрут — а с ней ниче не сделается, — горячится он.

Мамонты вымрут, запоминаю я и хочу на прощание поцеловать таксиста, но он оказывается членом синдиката «без сдачи». Жить ему нецелованным.

На Молдаванке я впервые. Мне все надо. Понюхать, потрогать, почувствовать. Нюхаю, трогаю, смотрю. Не знаю каких ощущений жду, каких ищу впечатлений. Но ностальгия, меланхолия и еще какие-то едва различимые ии подошли из-за угла и немедленно, точным движением кольнули под ребро. В покореженных улочках, в осыпающейся штукатурке, в полуразрушенных домах и сырых дворах голоса Мишки Япончика и Бени Крика сливаются воедино и не различишь, чей голос громче, чей образ ярче, легкие миры рассекают грубую твердь, книжное питает реальность, нарождается плодородный слой.

Сестренка, фраер всегда кинет, верь только пацанам, — учил меня четкий пацан.

Мне было 16, мои родители выбрали для жизни местечко рядом с колонией-поселением. Наш поселок — осушенное пленными немцами болото. По одну сторону водохранилище, где, что ни день — утопленник с камнем на шее, что ни вечер — раскачивающийся в лесочке висельник; по другую сторону бескрайние степи Казахстана. «Вышел в ту степь он как в космос, светит матери с неба звездой».

Посмотри, че написал. Ровно?

Пока хорошие девочки читали высокое, я правила ровное. Семь километров от поселка до колючки на оранжевом Салюте по разбитой дороге, в сумерках между прудами и кукурузными полями. Не знаю, что это было. Желание кого-то спасти, что-то понять, преодолеть.

Он целовал меня в лоб и говорил, что никогда не подведет. Он не лгал. В пруду качались кувшинки, перекрикивались лягушки, пели цикады. Я была неуязвимой и ходила по воде. Таких высоких отношений в моей жизни больше не было.

А вот здесь снимали фильм “Ликвидация”, — говорит мне молодой человек в кепочке. У него трясутся руки, мне сложно заглянуть ему в глаза, их прикрывает козырек.

Че руки-то трясутся? Замерз? — спрашиваю незнакомца. Он, ничего не ответив, вдруг разворачивается, идет прочь.

Дворики Молдаванки за тяжелыми коваными воротами — в щербинах и промоинах, железные лестницы ржавыми нитями тянутся ко вторым этажам. По стенам ползет плющ, в горшках цветы, на веревках белье. Кто-то жарит картошку, аромат, хоть слюной подавись. Бритоголовые мальчишки возятся с игрушечным самосвалом, на скамейке сидят молодые мамаши, моют кости соседке, на втором этаже под бельевой веревкой стоят мужчина и женщина. Женщина греется в лучах солнца, мужчина жадно курит; что-то дикое, архаичное, сильное в их дуэте. Они едва касаются друг друга локтями, но в этом касании столько энергии, что коты, идущие по своим кошачьим делам, с трудом преодолевают плотность воздуха.

Сколько таких дворов я могу вспомнить в Новосибирске, Барнауле, Томске, Ташкенте, Фрунзе, сколько их существует в городах и крошечных селах бывшего Союза. Коммунальный рай, счастье эксгибициониста, когда вся жизнь на виду, когда ни спрятаться, ни скрыться, когда все общее и ничто никому не принадлежит. Обняться и плакать двором, танцевать и смеяться районом.

Настоящие друзья приходят без предупреждения. Мама молниеносно накрывает на стол, в крошечной комнате не повернуться, но всем хватает места, в магазинах шаром покати, но всем хватает еды. Соседка забежала за солью и тоже уже сидит за столом. Гул как в улье, не наговорятся, не наслушаются, не насмотрятся друг на друга. Прекрасные, припорошенные временем лица, я всех вас люблю.

Баня номер четыре на Дегтярной открыта каждый день с восьми до восьми. «Стоимость двух часов посещения с человека стоит 50 гривен. Пенсионерам и инвалидам скидки. Женский день — среда». Я пришла в пятницу. Останусь немытой.

Хороший человек был, царствие небесное, — представляет мне портрет с мемориальной доски бабуся в галошах и с ведром. Если долго сидеть во дворе общественной бани, всегда можно дождаться кого-то с ведром.

Я не прошу ее рассказывать мне про Карабаса, но она завелась, не остановишь. Заметила, женщины рассказывают о бандитах даже с большим удовольствием, чем о детях и внуках. Бабка вещает про оружие, из которого был убит ее любимый Робин Гуд так, как будто сама состоит в федерации стрельбы и только что вышла из тира.

В бане пересмена, из маленького окошка мне машет чья-то рука. Вьющийся цветок ползет по стене на крышу. За дверью мужской гогот. В центре двора в вазе гвоздики, тут же свечи. Бабка говорит, братки до сих пор целуют мраморную доску с мрачным портретом. Какого черта я приперлась сюда.

Ты знаешь, он ходил ко мне много лет раз в полгода как по часам. Такой красавец, глаз не оторвать! — рассказывала мне знакомая стоматолог. — Ресницы вот такие! — складывала вместе два пальца. — Как посмотрю на него, чуть не падаю. Что-то такое в нем было. За зубами следил, ни одной женщине не снилось. Обходительный, вежливый, щедрый. Мечта — не мужик. Придет, сядет в кресло, я еще и чистку не успею начать, он уже спит. Пока работаю, любуюсь. Закончу, надо будить, а это всегда с ним непросто. Только за плечо тронешь, всем телом вздрогнет, изовьется, приборы летят по всему кабинету. Все удивлялась, думала, детская травма. А потом, смотрю вечером новости, его показывают — глава ОПГ. Понимаешь?

Понимаю.

На Малой Арнаутской в двух шагах от Привоза «Сонькина малина», ресторанчик с богатой историей. В пятницу тут не протолкнуться. Под раскидистой ивой аккордеон, синтезатор, тромбон. Реклама обещает, «все лучшее за Одессу вам споют и станцуют тут». За соседним столиком сестра-близнец Людмилы Нарусовой пьет горилку, перебивает артистов, задирает ножку. Ее спутник в красной футболке и с красным лицом не сводит с нее глаз.

А мы вот так выпьем и утремся! — кричит Нарусова и задирает подол своего летящего персикового платья.

Брат, сыграй за армян! — кричат музыкантам из соседнего зала.

А правда из вашего ресторана можно попасть в катакомбы? — спрашиваю официантку в морской тельняшке.

У нас из любого ресторана можно попасть в катакомбы, — отвечает официантка. Отодвигает форшмак и ставит кошерную доску.

Три часа люди с консерваторским образованием строят из себя шпану, ива плачет, еда не заканчивается. Нарусова пытается взобраться на стол, администратор выходит курить. Малина уже не та, Соня, в округе ни одного приличного бандита, все менеджеры и торгаши.

Южная ночь пахнет морем, на Молдаванке кромешная тьма. Разбитые тротуары замусорены, на редких скамейках спят люди. На перекрестке стоит компания нетрезвых мужчин, в подворотне разбираются подростки. Я иду спокойным, уверенным шагом, не оборачиваюсь и ничего не боюсь. Если четкий пацан пообещал тебе, что не подведет, ты навсегда под его защитой.

Через несколько кварталов под единственным горящим фонарем стоят две девушки.

Света нема? Твою мать, я ж телефон не зарядила! — кричит одна из них.