Московские этюды

Московские этюды

Шербурские зонтики

 

Далёким жарким летом 1965 года по всем кинотеатрам Москвы прокатился, как освежающий морской бриз, французский фильм режиссёра Жака Деми – «Шербурские зонтики» с юной в то время Катрин Денёв в главной роли и пробирающей до дна души мелодией Мишеля Леграна:

Та та та та та та та та

Та та та…

И вот так случилось, что то лето я по нескольким научным надобностям провела в Москве – и в самом напряжённом режиме. Во-первых, случились сразу две, правда, для меня почти бесполезные, лингвистические конференции – но подробный отчёт по ним на кафедре делать нужно было. Во-вторых – и это уже к счастью, – в этом же июне возымели место и время целых три заседания Московского методологического кружка того самого Щедровицкого и предоставили мне возможность лицезреть и слушать его вживую – а это была реальная удача. Помнится, по следам какой-то давней методологической конференции, произошедшей в Одессе, его полупоклонники-полуоппоненты сочинили такие стихи:

 

На Дерибасовской симпозиум работал…

Там заседали до седьмого пота,

А вечерами собирались к Дюку

И толковали вроде за науку…

Там Щедровицкий, как герой из пьесы,

Очаровал красавицу-Одессу.

Он говорил, от страсти пламенея:

Методология, Вы будете моею!..

 

Да, говорил, да, очаровал. И не только Одессу, но в первую очередь Москву, в последнюю – меня…

Однако в то московское командировочное лето основное время я безвылазно проводила в уже упоминаемом зале № 3 «Ленинки» – Государственной библиотеки имени Ленина, конспектировала, конспектировала статьи и книги, отсутствующие в нашей библиотеке. Идея и возможность технического копирования (ксерокопирования) текстов ещё только носилась в воздухе, как голубая мечта прекрасного далека…

Хочется заметить, что, по-видимому, под прямым воздействием «Шербурских зонтиков» всё библиотечное время того лета я отдала только что вышедшему в нашей стране труду известного уже во всём мире французского лингвиста Фердинанда де Соссюра – «Курс общей лингвистики».

Кстати сказать, это был необычный лингвист и необычный курс лингвистики. Они – и автор, и его «Курс» – составили главную сюжетную линию в развитии мировой лингвистики ХХ века. Сбылось чьё-то раннее, относящееся ещё к самому началу этого века пророчество: «Имя Фердинанда де Соссюра будет написано на знамени лингвистики ХХ века». И действительно было написано.

Велико моё искушение хотя бы в двух словах изложить суть концепции Ф. де Соссюра, но боюсь потерять интерес нелингвистов к основному сюжету этого рассказа. Ограничусь только одним – и курьёзным – фактом, отражающим столкновение отечественной науки о языке с чем-то серьёзным – после марризма и марксизма в языкознании. Дело в том, что был Фердинанд де Соссюр ко всему прочему и очень красив, и очень похож на французского же писателя Ги де Мопассана на известной его фотографии: тот же особенный крой воротника рубашки, те же закрученные по углам кверху тоненькие усы… Франция самого начала ХХ века… И вот когда наконец «Курс общей лингвистики» в хорошем издании и с хорошим фотопортретом, позволившим увидеть внешнее сходство Ги де Мопассана и Фердинанда де Соссюра, вышел в нашей стране, две самые умные и остроумные дамы от нашей (московской) лингвистики сочинили и пустили по всему российскому лингвистическому раздолью славную частушку:

 

Я влюбилася, как дура,

В Фердинанда де Соссюра…

 

Да… Вот такое сложное – московско-шербурско-соссюрианское – лето выпало мне в тот год, и между строк «Курса общей лингвистики» в ушах и душе у меня звучали и звучали шербурские зонтики… Эта мелодия, эти голоса…

Не могу отказать себе в желании рассказать ещё об одном событии того лета, еле вытягивающем на название «событие», но добавившем дополнительный цвет в общий букет тех впечатлений. В какой-то из дней я стояла на самой проходной московской площади в ожидании автобуса, идущего до не самого центрального кинотеатра, но в нём шли «Шербурские зонтики». Ожидание оказалось долгим, и скучающий мой взгляд задержался на маленьком сквере где-то слева. Деревья, деревья… И вдруг что-то, выражаясь литературно, всколыхнулось у меня в душе и, если заимствовать строчку Тютчева, «сердцу стало так тепло…». А-а, расшифровала я этот импульс, опираясь на нажитый с годами опыт. Оказывается, я в очередной раз влюбилась. В кого? Неужели в Фердинанда де Соссюра? Как дура?.. Позже прояснилось, что в него только во вторую очередь… Была и первая очередь…

Но вернёмся к основному сюжету этого рассказа. К концу моего тогдашнего пребывания в Москве подошла моя дружеская очередь навестить одного из наших товарищей-«щедровитян» в ЦИТО – Центральном институте травматологии и ортопедии. Этот незадачливый Олег так увлёкся на даче игрой в бадминтон со знакомыми девушками, что упал и порвал мениск (косточку где-то на ноге). И теперь обретается в этом ЦИТО. И нужно отвезти ему яблочки, какие-то книги и дружеские приветы.

А этот ЦИТО как нарочно расположился где-то у чёрта на куличках, на дальней окраине Москвы, и – что особенно плохо – вдали от метро. В добавление к этому, когда я после опять-таки нескольких автобусных пересадок вышла из последнего автобуса, то не обнаружила ничего, к чему бы было приложимо звучное название «ЦИТО». Вокруг расстилался широкий – настоящее чистое поле – пустырь, заканчивающийся вдали глухим забором без намёка на ворота или хотя бы калитку.

Как это нередко случается со мной, здравый ум, сколько уж я сумела его накопить, мне отказал. Нет чтобы остановиться, оглянуться, обратить внимание на других приехавших тем же автобусом и почти наверняка в тот же ЦИТО… Нет, я пошла своим путём – в полном одиночестве вдоль этого бесконечного каменного забора в расчёте обнаружить входные ворота или хотя бы калитку.

Ну, известно, кто ищет, тот всегда найдёт, правда, не всегда то, что искал. В конце концов обнаружились широко открытые ворота, за которыми открывалось как бы игровое поле небольшого стадиона с травяным покрытием. И на дальнем от меня краю этого поля наконец-то изъявило себя высокое, явно больничного типа здание… Входные двери, крыльцо, женщины у крыльца…

Я воспрянула духом и двинулась по этому полю к этому зданию. И вдруг замерла на месте от внезапно нахлынувшего какого-то холодного ужаса… По этому полю с разных сторон центростремительно ко мне как-то рывками приближаются… подползают… Кто?! Вроде бы как крупные черепахи… Откуда они здесь?.. Куда я вообще попала?! Шербурские зонтики умолкли во мне…

А когда эти черепахи… эти существа достаточно приблизились ко мне, у них обнаружились маленькие, но человеческие лица… И при этом детские, милые, но какие-то измученные… И это ещё было не всё. Когда ко мне подползла вплотную самая первая черепаха, я услышала: «Мама… Мама…».

Я не умерла в тот раз от ужаса только потому, что ко мне через всё это поле бежала женщина в белом халате и хорошо поставленным советским голосом кричала: «Куда вы?.. Что вам тут нужно?! Как вы попали сюда?!». «Вошла через ворота», – автоматически ответила я…

Гнев женщины в белом халате переключился на каких-то неведомых мне «идиотов». Оказалось, что это мужчины, которые привозят сюда продукты питания и забывают закрывать въездные ворота.

Женщина всё-таки довольно вежливо вытолкала меня за ворота, даже объяснила, где центральный вход в ЦИТО, даже сказала вслед: «Забудьте нас…».

Их забудешь… Пока я всё ещё на ватных ногах двигалась прочь, успела услышать ещё несколько раз: «Мама… Мама…».

Оказалось, что я по злой ошибке попала в закрытый для посещения посторонних сектор этого ЦИТО, где обречены жить оставленные родителями на попечение общества дети – тяжёлые инвалиды… по сути дела, половинки детей… Я застала их на прогулке. На это время их как-то прикрепляют к низеньким платформочкам на колёсиках – и они катаются по этому полю, отталкиваясь от земли руками в рукавичках. И, как все брошенные дети, ждут, когда за ними придёт их мама…

Я кое-как, ничего не рассказав ни Олегу (с его злосчастным мениском), ни кому-либо другому, выполнила дружеское поручение. Потом, в последние три дня (в заполнявшей время от времени голову какой-то глухой тишине) закончила свои московские дела, водворилась в вагон «Москва – Томск».

И только на третьи сутки, когда за окнами поплыл во всей его царственной красоте Урал, что-то начало оттаивать во мне, и потихоньку, такт за тактом, ожили мелодии «Шербурских зонтиков». Но не вытеснили из памяти до конца ни еле слышных шёпотов «Мама… Мама…», ни бесполезного совета той, в белом халате, подвижницы этого ЦИТО: «Забудьте нас…». Нет, я до сих пор помню всё – ведь только это и могу сделать для них…

А «Шербурские зонтики», вобрав в себя все яркие впечатления того далёкого московского лета, не выветрились из меня до конца, проросли в глубине памяти навсегда.

 

 

Тётя Рая и Борис Соломонович

 

В те далёкие годы, о которых я пишу, перед всеми приезжавшими по разным надобностям в Москву остро стоял вопрос: где остановиться-приткнуться на неделю, на месяц ли в этой самой Москве. Если бы не этот вопрос, все бы только и делали, что ездили в Москву, надо – не надо. Однако вопрос стоял – и именно что остро, острее некуда.

Но с середины семидесятых годов не только мне лично, но и многим моим коллегам-томичам, приезжавшим в Москву по своим научным делам, крупно повезло: у нас появилась реальная возможность в любое календарное время остановиться в Москве на надёжный ночлег на сколько нужно и совсем недорого – у некой тёти Раи, москвички. На Щёлковском шоссе, в пяти минутах ходьбы (или в одной автобусной остановке) от метро «Щёлковская», от которого в свою очередь до центра Москвы со всеми его магнитами семь остановок без пересадки.

И появилась эта благодатная возможность при следующих обстоятельствах жизни моей семьи. Именно к тому семьдесят которому-то году, о котором идёт речь, подошла наконец профкомовская очередь на путёвку для курортного лечения моей десятилетней дочери – в Евпатории, на Чёрном море. Путёвка была рассчитана на июнь, а в июне я, как все вузовские преподаватели, по горло погружена в летнюю сессию: зачёты, экзамены… Поэтому ехать в Евпаторию с Оленькой предстояло моей маме и Оленькиной бабушке – безотказной во всех наших сложностях жизни Лидии Валериановне.

Поскольку добраться до этой самой Евпатории в те годы и по нашим деньгам можно было только на поезде и таким образом неизбежно через Москву, то в наших рассуждениях на эту тему вырисовывался резон совместить приятное с полезным: сделать остановку в Москве, чтобы показать её, Москву, Оленьке, впервые в её жизни. Но, с другой стороны, встал всё тот же вопрос: где остановиться в Москве на эти два-три экскурсионных дня?

Конечно, все эти годы мы помнили про московское гостеприимство давней знакомой моих родителей Марии Алексеевны Ершовой и её приглашение на будущее. Но не учли тот непреложный факт, что всё течёт, всё изменяется, и что со времени этого приглашения прошло двадцать лет, и, не списавшись с Марией Алексеевной заранее, начали осуществлять наш сложный план «Москва – Евпатория».

И вот мои путешественницы, пожилая и десятилетняя, ранним (очень ранним) московским утром, прямо с томского поезда, заявились по старому адресу Марии Алексеевны. И от её соседки по всё той же коммуналке узнали, что Мария Алексеевна вот уже три года как переселилась из этой коммуналки в другую – в лучший мир…

Вот так вот… Мама с Олей вышли на улицу, огляделись. Всё тот же не самый центральный район Москвы, семь часов утра, народу на улице не то что мало, а вообще никого. Стали думать, что делать дальше. Не вернуться ли на вокзал и не приехать ли в эту Евпаторию на три дня раньше…

Но тут появилась первая прохожая. Необычная. Немолодая, низенькая, хроменькая, одетая в поношенный домашний халат и, что уж совсем странно, с вёдрами и шваброй в руках… Но по какому-то внутреннему наитию мама обратилась к ней: «Не знаете ли вы, у кого можно бы остановиться на три ночи? Мы здесь проездом, хотелось бы внучке показать Москву…».

Женщина с вёдрами внимательно всё выслушала, по-московски зорко оглядела моих путешественниц и проговорила: «Ну, можно и у меня… Только я не тут живу, на Щёлковке… А здесь я два подъезда мою. Если подождёте…». И тут же приняла и более радикальное решение вопроса. Достала из кармана халата и протянула маме ключи от своей квартиры, объяснила, как добраться до этой самой Щёлковки…

Так в нашу жизнь надолго вошли и эта Щёлковка, и тётя Рая, и её муж Стёпа (Степан Матвеевич). Уже первое знакомство с ними было настолько продуктивным, что новые знакомые даже сфотографировались все вместе, в палисаднике дома, на солнышке…

Вот с тех пор и я, и многочисленные мои коллеги обоих отделений нашего факультета, филологи и историки, обрели счастливую возможность проживать свои командировочные сроки здесь, в маленькой квартирке тёти Раи – слава богу, квартирка состояла из двух раздельных комнаток. Плату за постой тётя Рая установила самую мизерную и больше ни за что не брала. Мы для очистки совести везли ей из Томска гостинцы: кедровые орехи, мёд, фирменные томские конфеты «Птичье молоко», известные сегодня под легкомысленным псевдонимом «Томская птичка».

Тётя Рая и Стёпа (отчеств они не признавали) были настоящие Филемон и Бавкида, к сожалению, как сегодня, в эпоху политкорректности, сказали бы, с ограниченными возможностями, и не только физическими – увы… Тётя Рая по окончании пяти классов школы (дальше как-то дело не пошло) много лет уже была посудницей в одном из московских детских садов и подрабатывала мытьём полов в подъездах. Но – в другом районе: стеснялась соседей. В основном соседок.

В противоположность низенькой и хромоватой жене её муж Стёпа был мускулистый великан, внешне под стать Илье Муромцу, но во многом другом уступал ему. Работал он (Стёпа) в том же детском саду, что и жена, где ему доверили даже доставку на мотороллере продуктов питания и отвоз-привоз белья в прачечную и обратно.

Правду сказать, Стёпа имел привычку, неудобную для нас, их постояльцев. Он любил смотреть телевизор, и смотрел его ежевечерне, в одно и то же время, ближе к одиннадцати, когда крутили художественные фильмы. Стёпа смотрел их все, причём зритель он был очень активный, отзывчивый. В любом фильме он по каким-то ему только ведомым признакам определял одного персонажа в шпионы, отслеживал его появление на экране и сопровождал это появление многократно повторяемыми возгласами: «О!.. О!.. Шпиён! Шпиён!..».

Неудобство Стёпиного пристрастия к телевизору заключалось в том, что он (телевизор) стоял в той комнате, где помещались мы. Так что ежедневно мы вынуждены были до полночи смотреть все без исключения фильмы в Стёпином эмоционально-звуковом сопровождении. Но это, разумеется, мелочь по сравнению с многими плюсами, которыми было отмечено наше проживание в этой квартире. Нам были широко открыты ванная, кухня с плиткой и холодильником, мы сразу же по приезде получали собственные ключи от квартиры и право приходить домой в любое время. Разумеется, мы не злоупотребляли доверием и терпением наших хозяев.

Выгода тёти Раи от нашего квартирования у неё, помимо (непомерно малой) платы, заключалась в том, что она в наших лицах приобретала много новых и необычных знакомых (сибиряков! учёных!) и терпеливых слушателей историй из её жизни, по определению нелёгкой. Война, бомбёжки, детдом, голод… Рассуждали и о текущей жизни. «Где ты берёшь столько хороших девок?» – спрашивала она меня. Где-где – да прямо тут у нас, на историко-филологическом факультете. Вначале эти «хорошие девки» приезжали к тёте Рае с рекомендательными письмами от меня: «Она очень хорошая, честная, за собой убирает…». Потом после многих встреч эти отношения закреплялись, и в моих рекомендациях не было необходимости.

С начала перестройки сократились, а потом и вовсе иссякли возможности наших командировок в Москву и соответственно сошли на нет наши связи с тётей Раей и Стёпой. Я, верная этой дружбе, ещё несколько лет хоть изредка писала им, передавала приветы от всех, кто квартировал у них в прежние годы. Но возможности писать письма даже у тёти Раи были прискорбно малы, а Степан Матвеевич был совсем безграмотным – научился выводить в платёжных ведомостях только две первые буквы своей фамилии – кстати, очень звучной: Фадеев (о чём, то есть о звучности своей фамилии, он не догадывался)… Хорошие, бедные люди…

В общем, в конце концов наша переписка иссякла. Хорошая сказка с грустным концом…

Ну а в предшествующие этой щёлковской эпопее годы я в поисках мест для московского ночлега пережила много настоящих мук, но и настоящих приключений. Вот одно из них, требующее предисловия.

В течение нескольких шестидесятых годов у нас, на филологическом отделении, училась в аспирантуре некая Кыдана, примечательная в нескольких отношениях. Во-первых, она была якутка, чем и объяснялось её экзотическое имя. Во-вторых, она была выпускницей Якутского университета (МГУ, острила она, то есть Местного государственного университета). В-третьих, она была дочь первого якутского профессора философии. Это последнее обстоятельство как-то подчёркивалось ею в разговоре в расчёте, надо полагать, на укрепление своего социального статуса в наших глазах. Расчёт был неверным: в Томске и своих профессоров, хоть бы и философии, и их дочерей было много. В-четвёртых, и это главное для данного повествования, семейная история Кыданы и её отца сложилась непросто, и это удивительным образом объясняет тот факт, что один из моих московских командировочных сезонов (целый месяц!) я прожила на постое у старого московского большевика Соломона Борисовича, соратника самого Троцкого, но счастливо избежавшего печальной участи последнего.

Дело в том, что отец Кыданы, давно похоронивший первую жену, мать Кыданы, вторым браком был женат на необычной для него, да и для Якутии в целом, женщине: русской, красивой, эвакуированной вместе с театром, где она работала костюмером и косметологом, из Москвы, и, как оказалось несколько позднее, чем надо было бы, состоящей в законном браке с упомянутым уже Соломоном Борисовичем, удочерившим её дочь от ещё предыдущего его брака – Эрну… Уфф!..

У Кыданы таким образом в одночасье появились мачеха, сводная сестра и даже этот Соломон Борисович в каком-то неясном родственном статусе. Тем не менее события развивались мирно. Мачеха хорошо относилась к падчерице и внесла отчётливую столичную (московскую то есть) ноту в её взгляды на жизнь и вкусы ко многим её сторонам. А сводные сёстры подружились – и, как показало время, навсегда.

Но случилась трагедия: эта хорошая мачеха Кыданы, Лидия Николаевна, продолжавшая и в Якутии ходить зимой, даже в пятидесятиградусные морозы, в несерьёзной московской дошке и берете, хотя и модного покроя, но оставлявшем лоб и уши открытыми, однажды заблудилась в якутском морозном тумане… Я тоже однажды, много лет спустя, будучи в Якутске в командировке, потеряла ориентацию в этом их фирменном морозном тумане. Правда, дежурная в отеле «Лена», где я проживала в соответствии со статусом моей командировки, утром, перед моим выходом из отеля, сказала: «Сегодня мягко… Всего сорок…». Тем не менее я успела по дороге из университета в тумане по-серьёзному запаниковать. Даже не пытаюсь описать, как это было, не получится…

Но закончилось это моё злоключение благополучно. Видя, что я в отчаянии просто стою на месте и боюсь сделать хоть один шаг (ведь машины-то продолжали движение где-то в одном шаге от меня), кто-то невидимый, судя по голосу, мужчина, спросил, куда мне надо, и довёл до крыльца «Лены»…

Кыданиной мачехе, Лидии Николаевне, в сходной ситуации не повезло. Когда её отыскали (нащупали) за углом единственного в Якутске универмага, она успела сильно простудиться, заболела воспалением лёгких и умерла.

Удивительно и замечательно, что родственные связи между оставшимися членами этого сборного семейного клана после ухода Лидии Николаевны не только не ослабли, но даже и окрепли. И косвенным доказательством и результатом этого и стал факт моего знакомства с Соломоном Борисовичем, далёким от меня по всем мыслимым параметрам.

Во время совпавшей по срокам моей и Кыданы аспирантуры мы с ней по­дружились. Она часто бывала у нас, в комнате общежития у преподавателей, где я в те годы жила с мамой и дочерью. И случилось так, что моя мама, пермячка и на четверть коми по своим кровным корням, была очень похожа на родную мать Кыданы, за что Кыдана и полюбила её, а заодно и меня. А моя мама со своей стороны была очень расположена ко всем моим знакомым, и они имели возможность время от времени отведать её фирменных (с капустой и морковью) пирогов.

Вот теперь будет понятно, почему Кыдана вдруг широко открыла для меня, плоховато в то время одетой, свой огромный, на колёсиках, чемодан: выбирай что хочешь, носи сколько хочешь… Искушение было велико: джемпера, юбки, целые россыпи блузок всех цветов радуги… Из всего этого, поддавшись мягкому, но давлению Кыданы, я выбрала бежевый джемпер, в тон ему плиссированную юбку и японского шёлка и таинственного цвета само блузку.

В этой элегантной экипировке я прощеголяла в ходе нескольких моих выездов в Москву и в Новосибирский Академгородок, где у меня появились друзья. Но в конце концов моя строгая мама решительно настояла на том, чтобы мы купили у Кыданы этот комплект – и я, уже с абсолютно чистой совестью, дефилировала в нём тут и там ещё несколько лет.

Вот теперь становится понятно, почему Кыдана, слушая мои охи по поводу предстоящих в очередной поездке в Москву гостиничных мытарств, предложила мне поселиться на месяц (!) у отчима Эрны, того самого старого большевика. То, что я ухватилась за этот в общем-то невероятный вариант, лишний раз подчёркивает остроту гостиничной проблемы в Москве, да и во всей стране. Ну, может быть, свидетельствует также о каких-то особенностях моего миропонимания… Мне было неловко отказаться от предложения Кыданы…

И вот я с адресом, чемоданом и письмом от Эрны (которая в это время путешествовала где-то за границей и без раздумий дала согласие на моё проживание в их с отчимом комнате) оказалась по указанному адресу, перед высоким металлическим забором, у ворот которого стоял, представьте себе, хрестоматийный человек с ружьём. Я растерялась, почти испугалась, но отступать было некуда: позади меня была Москва с её абсолютным отсутствием другого жилья для меня.

В общем, я протянула человеку с ружьём письмо от Эрны – и, как это ни странно, оно сыграло роль пропуска. Меня впустили во двор, потом в фойе некого краснокирпичного здания, где внимательно изучили письмо Эрны, мой паспорт и командировочное удостоверение, записали в толстый журнал, выдали металлический жетон – постоянный пропуск – и проводили на второй этаж, где за дверью с номером 6 проживал Соломон Борисович, предупредили, что Соломон Борисович очень плохо слышит.

Я огляделась вокруг и с удивлением обнаружила, что, несмотря на расположенность в центре Москвы, в равной (небольшой) удалённости как от библиотеки имени Ленина, так и от Кремля, несмотря даже на часового у ворот и строгую пропускную систему, дом, где жил Соломон Борисович, старый большевик, являлся по сути огромной коммуналкой. Дверь комнаты № 6 и других выходила прямо в широкий, с Красную площадь, общий коридор, ведущий в общие же кухню, ванную и два туалета: М и Ж…

Но делать нечего. Я собралась с духом, постучала в дверь. Безрезультатно. Постучала ещё и ещё раз. Наконец обнаружила вверху на двери записку: «Стучите сильнее». Услышав наконец «Войдите!», вошла.

С первой же минуты и с первых же слов Соломона Борисовича выяснилось, что он очень старый, очень нездоровый и очень хмурый человек. Что он добр, выяснилось позднее, а пока что я оробела и упала духом. Не поднимаясь из кресла, в котором он полулежал, и не выключая громкого телевизора, он очень невнятно проговорил что-то, что, судя по интонации, можно было понять как «Здравствуйте, проходите, располагайтесь».

Я и прошла, и осмотрелась, и расположилась. Спать мне предстояло на диванчике Эрны (наше с ней знакомство так и осталось заочным, через её письмо и этот диванчик).

Плохо помню, как закончился этот трудный первый день. Наутро после и в результате обстоятельного разговора с Соломоном Борисовичем выяснилось, что за проживание у него платы деньгами он с меня не возьмёт, но мне придётся взять на себя ряд – и немалый – бытовых обязанностей. А именно: ежедневно покупать кое-какие продукты к завтраку и ужину (рассчитался за них Соломон Борисович в конце моего пребывания у него разом и очень щедро); кипятить утром и вечером чай в электрическом чайнике тут же, в комнате; варить – на общей кухне – утром яйца, а вечером кашу; откупоривать консервные банки, хранившиеся у хозяина в холодильнике в большом количестве и богатом ассортименте (кремлёвский паёк) и приготовлять из них к завтраку и ужину бутерброды, которые Соломон Борисович уже – продвинуто – называл сэндвичами… Обедать он ходил в общую столовую на первом этаже. Для соблюдения чистоты в комнатах здесь имелись специальные служащие. Постельное бельё автоматически менялось через каждые три дня…

В общем, вот так. На вожделенную абсолютную свободу действий это отнюдь не походило, но и к чаям, и к каше, и к сэндвичам я имела самое непосредственное отношение и как потребитель, причём не платя за это. Хуже было другое: как-то давила ничем (кроме не выключаемого до позднего вечера телевизора) не нарушаемая тишина всего этого дома, и особая, чем-то химическим пахнущая чистота, и абсолютное отсутствие людей за пределами комнаты Соломона Борисовича. Ни в коридоре, ни в кухне, ни на лестнице я за всё время не встретила ни одного человека. Какой-то заколдованный кем-то недобрым замок…

Но самым трудным в этом сложившемся помимо моей воли образе жизни были вечера. Соломон Борисович до самой полночи сидел у телевизора, включаемого по причине его глухоты на всю катушку. Причём вникал он в происходящее на экране не более трёх минут, а потом засыпал, сидя в кресле. При этом он тяжело храпел, как-то даже захлёбывался, так что я тревожилась, думала, не позвать ли медсестру из мини-поликлиники, расположенной на первом этаже. Я однажды и спустилась туда, но дежурившая в этот раз медсестра успокоила меня: это у него давно так, это ничего…

И пока Соломон Борисович бодрствовал или засыпал в таком сложном режиме, я не решалась лечь спать: ведь пришлось бы раздеваться при свете с опасением, не проснётся ли внезапно хозяин, или ложиться спать не раздеваясь. Я выбирала второе и засыпала одевшись и просыпалась среди ночи, чтобы раздеться… В таком вот напряжённом режиме. Утром иногда просыпалась уже усталой…

Так что прямых выгод для меня от всего этого предприятия виделось тогда три. Во-первых, не платить за квартиру; во-вторых (что выяснилось только в конце), по сути дела бесплатные завтраки и ужины – если не принимать в расчёт моё активное участие в сооружении этих завтраков и ужинов; и в-третьих, это моё экзотическое (нет?) местопребывание было в двух шагах от библиотеки, пять минут пешего хода…

Но теперь, подводя итоги с большого временного расстояния, я вижу четвёртую – и главную выгоду: уникальную возможность увидеть своими глазами, что это за категория людей – старые большевики, и как они живут. Сегодня, умудрённая всем прожитым и прочитанным, я думаю: неужели у нашего правительства (или кто там за это отвечает) не было возможности расселить старых большевиков за все их революционные заслуги по отдельным квартирам с отдельными и легко доступными удобствами? И не создавала ли эта огромная нелепая коммуналка лёгкую возможность присматривать за людьми этой сложной категории на предмет «мало ли что?..». Кто знает?..

Тёти Раи с её Стёпой и Соломона Борисовича давно нет в живых. И, может статься, только я и вспоминаю их – с благодарностью за доброе ко мне отношение и просто за то, что вошли в мою жизнь, раздвинули границы моего жизненного опыта. Надеюсь, и вашего тоже…

 

 

Девочки, на укольчики…

 

Шли и шли последние восьмидесятые годы, тёмные, застойные в масштабе всей страны – и предгрозовые. В воздухе уже носились неясные призраки Перестройки и спровоцированных ею «проклятых» девяностых.

Но призраки призраками, а жизнь хоть кое-как, с пятого на десятое, но продолжалась. И вот в восемьдесят котором-то году выпала мне последняя московская командировка. Далее, в девяностых, командировочные мои пути-дороги пролегли через Петербург в связи с тем, что именно туда переселилась из своего Кемерово моя дорогая сокурсница Валюша, и у меня на все девяностые разрешилась проблема где остановиться. У Валюши, в её Минском переулке, вблизи – с одной стороны – Мариинского театра, и с другой – «блоковской» аптеки (помните: «Ночь, улица, фонарь аптека»?..). Но об этом я уже писала не раз.

А сейчас – вот, моя последняя московская командировка – всё так же «для работы над плановой научной темой». В предотъездной беготне я как-то не обратила должного внимания на то, что что-то не так с нижней фалангой указательного пальца моей правой руки – самого рабочего нашего пальца: хоть стихи писать, хоть картошку чистить. Обратила я его – внимание – только на остановке 119-го, аэропортовского, автобуса: было уже реально больно… и тревожно. Но – не отменять же и не откладывать командировку… из-за пальца…

И вот я снова, ещё не зная, что в последний раз, в Москве. Первые дни прошли в хлопотах по водворению в квартирке у тёти Раи и в библиотеке им. В. И. Ленина. В пятницу был семинар Щедровицкого – в его только что полученной им наконец отдельной от родителей квартирке – однокомнатной хрущёвке на первом этаже – почти в полуподвале, где-то на самой окраине Москвы – всё в духе того времени. Вот только идеи, высказанные одним и воспринятые другими на том семинаре, были устремлены уже в будущее – в хотя бы относительную постперестроечную свободу мысли и слова…

По возвращении с этого семинара на Щёлковку рука болела уже очень сильно, обозначился огромный, размером в полтора сантиметра в диаметре нарыв… В эту ночь я почти не спала.

Утром в субботу, не зная, что делать, я обратилась к тёте Рае в надежде, что она что-нибудь предпримет: то ли заговорит палец, то ли как-то проткнёт нарыв подручными средствами. Умница тётя Рая ничего такого делать не стала, а, отчитав меня соответствующими случаю словами, велела звонить в «Скорую помощь» – благо, домашний телефон у них уже имелся.

Я, не рассчитывая на какой-либо успех, позвонила. Но, вопреки моему отчаянию, дежурная этой скорой помощи произнесла: «Сейчас я приглашу к телефону дежурного профессора…». Господи! профессора!..

Умный, серьёзный голос профессора, женщины, произнёс: «Слушайте меня внимательно. Немедленно – слышите? – немедленно идите в районную поликлинику по месту вашего временного проживания в Москве. Сегодня суббота, поликлиника не работает, но там должен быть дежурный врач. Покажите ему вашу руку без повязки. Слышите? Без повязки. Он обязан принять меры».

По подсказке тёти Раи я разыскала их районную поликлинику. Дежурная врач, сидевшая у окошечка с вязаньем и чашечкой кофе, моему появлению не обрадовалась. Но, взглянув на мою несчастную руку – без повязки, ойкнула и велела немедленно ехать в другую поликлинику, в двух остановках от этой: «Там сегодня дежурит хирург, он примет меры…».

Всё ещё без большой надежды на спасение предстала я перед дежурным хирургом. Тот сказал: «Нужно немедленное хирургическое вмешательство, но у нас нет нужного материала. В первую городскую больницу поедете? Я им позвоню, они будут вас ждать…».

Я уже хоть куда поехала бы. Заскочив на Щёлковку, поставив тётю Раю в известность и прихватив кое-какие вещички, поехала я в эту назначенную мне судьбой больницу.

До революции она называлась торжественно: «Первая градская больница», но считалась больницей для бедных, существующей на благотворительные взносы. Не знаю, каковы были её статус и истоки финансирования в предшествующие моей командировке десятилетия, однако теперь она снова стала бедной (и для бедных), как станет ясно из последующего повествования.

Но меня здесь ждали. Сразу же определили в палату «пальчикового» отделения, на втором этаже, поставили на довольствие. Очень, кстати, скудное, судя по субботнему обеду, к которому я подоспела. Будущие две недели моего горестного пребывания здесь подтвердили первое впечатление. Но – дарёному коню что? Правильно.

Однако восстановим прерванную цепочку нашего повествования. Итак, я в стационаре, в палате на шесть человек, и даже пообедала. Но моему пальцу от этого ещё не стало легче. Тянулась всё ещё та же, долгая для меня, суббота – день не очень обязательный для работы, хоть бы и хирургического отделения. Тем более, что у молодого красивого хирурга, лечащего врача той палаты, куда поместили меня, именно на эту субботу пришёлся день рождения его матери, и он, как хороший сын, должен был ехать к ней с поздравлениями. А это другой край города – полтора часа пути в один конец. Так что он не планировал сегодня возвращаться на работу. А в воскресенье у него законный выходной. А вот в понедельник, пообещал хороший сын своей матери, прямо с утра он мне и сделает операцию… Если его не опередит воскресный дежурный врач…

Для меня это были бы ещё один вечер и ещё одна долгая ночь боли и тревоги. Я поняла, что безнадёжно попалась в капкан непреодолимых обстоятельств. И что до утра воскресенья я вряд ли дотяну – начнётся общее заражение крови, которым меня припугнула утром профессор из «Скорой помощи».

Но тут настало время рассказать хотя бы о некоторых моих палатных товарках по несчастью, тоже «с пальцами», но уже прооперированными. И среди них были две молодые, лет под тридцать, особы, только раз взглянув на которых, сразу приходишь к выводу, что это тёртые Москвой труженицы древнейшей из профессий – увы! Но – красивые, умные, практичные. И, как выяснилось, на чужую беду отзывчивые. Добрые…

И вот одна из них, Татьяна, услышав, что операция отнесена на понедельник, и, осмотрев мою руку, уже слегка синеватую, перемигнулась со второй, Лерой (Валерией). И они вышли из палаты. Через несколько минут вернулись с информацией: операция будет мне сделана уже сегодня, по возвращении красавца-хирурга (и хорошего сына) со дня рождения его матери.

И ведь была сделана, где-то уже после полуночи… Что касается самой операции, то я в ходе её, что называется, в Москве Москву увидела, несмотря на наркоз: так запредельно больно было и казалось, что от внутреннего давления лопнет череп… Позже, уже в палате, мне сообщили, что операции здесь делают под лимитированным, то есть экономным, наркозом. Но это уже можно было списать на неизбежные в любом деле издержки производства. Мой палец и я вместе с ним были спасены. Как оказалось, только на первый раз.

Но в больнице – как в больнице: не всегда всё кончается быстро и благополучно. Ежедневно с утра всем нам здесь делали перевязки – болезненные, но необходимые. Что же касается лично меня, то через два дня после операции выяснилось, что обычными перевязками не обойтись. На месте бывшего внешнего нарыва образовался так называемый карман, в который, несмотря на старания медсестры, делавшей перевязки, ни очистительные тампоны, ни лекарства не проникали. Однако решение о повторной операции у нашего красавца-врача созрело только ещё дня через два, когда уже вся кисть моей правой руки отчётливо посинела. Ну, вообще-то, только поголубела, но речь уже шла об ампутации всей кисти…

Эта операция была назначена на среду, на вторую половину дня, когда должен был прийти откуда-то со стороны более серьёзный хирург. Но за день до этого, во вторник, произошло вот что. Нашей перевязочной сестре ассистировал, как оказалось, на добровольных началах, дотоле незнакомый мне молодой хирург… Моложе нашего… Интересный, под Олега Даля, но какой-то чересчур уж вольный… развязный… Позднее выяснилось, что он и был хирург этого отделения, и даже хороший, но уволен за систематические явки на работу в нетрезвом виде. Время от времени он приходил на место утраченной работы, болтался по отделению, балагурил с больными в коридоре, но и выполнял отдельные поручения врачей и сестёр.

И вот на моё счастье – посреди большого несчастья – этот псевдо-Олег Даль во вторник, за день до предстоящей мне роковой операции, которая круто изменила бы всю мою жизнь, обретался в отделении, и именно в перевязочной. И когда дошла очередь до меня, Инна, перевязочная сестра, якобы незаметным образом мигнула ему – и делать мне перевязку взялся он.

Что-то бормоча («…чёртова холера… врагу такого не пожелаешь…»), псевдо-Даль (вообще-то, как выяснилось позднее, Геннадий) взял маленькую деревянную лопаточку и, ничтоже сумняшеся, самым примитивным образом в несколько заходов проник в мой «карман», вычистил его до дна и впихнул в него целый ком какой-то пахучей зелёной мази… Вуаля!..

На этот раз я увидела в Москве уже сам Париж… Но это была острая боль уже от чистой раны: весь этот мой «карман» Геночка (как его все тут звали) фактически содрал до самой кости… И не велел забинтовывать руку до самого утра следующего дня. Добавил, что если бы не забинтовывали с момента операции или хотя бы после первой перевязки, не было бы никакого осложнения.

На запланированную на среду операцию я всё-таки явилась. Другой хирург, «серьёзный», взглянул на мой ободранный чуть не до кости палец, усмехнулся. «Геночка? – спросил у ассистирующей ему сестры. – Ну-ну…» Речь шла о моём вчерашнем спасителе.

Ампутация моей руки была отменена.

Потихоньку я возвращалась к нормальной жизни в её стационарно-палатном варианте. Поближе знакомилась с обитателями палаты, вслушивалась в циркулирующие по всему отделению и залетавшие к нам информационные потоки. И среди прочего с ужасом узнала, что за ту мою первую, субботнюю, операцию Татьяна и Лера расплатились с красавцем-врачом своим профессиональным способом… Это был ужас… Но, как говорится в таких случаях для собственного успокоения, сделанного не воротишь. Да я, если честно, и не хотела никакого возврата: моя правая рука – вот она, при мне… Однако холодок пережитых тогда ужаса и стыда (чьего? за что?) остался во мне навсегда.

 

Остававшиеся ещё десять дней моего пребывания в пальчиковом отделении дали бы богатый иллюстративный материал к теме «Наша медицина в годы застоя», если бы за эту тему кто-нибудь взялся. Да кто-то конечно и взялся… Впоследствии…

Кормили нас тут чисто символически и отчасти даже метафорически. Меня подкармливали из своих передач товарки по палате, москвички: колбаса, фрукты. Мне отдариться было нечем, я была приезжая.

Что же касается медикаментов, то дело здесь доходило до курьёзов и заключалось в том, что в должности старшей медсестры нашего отделения была немолодая, но сильно пьющая женщина. Её, в отличие от «Геночки», не увольняли, во-первых, потому, что она одна воспитывала двоих детей, а во-вторых, потому, что как-то не было претендентов на её серьёзное место со смешной зарплатой.

И вот ежевечерне эта Светлана, убедительно пьяная, держась за стены и двери палат, всё-таки во исполнение своих обязанностей проходила по всему отделению, со всего размаху распахивая двери, заглядывала в палаты и с соответствующей её состоянию дикцией, но всё-таки категорически возвещала: «Девочки, на укольчики…».

Помню, в первый раз я испугалась: какие там, к чёрту, укольчики!.. Но оказалось, что эти самые укольчики – всего-навсего внутримышечно – ставила всё-таки не Светлана, а милые сестрички-практиканточки, каждый день разные, но милые и трезвые. А поскольку внутримышечные уколы ставят в самую прикрытую одеждой часть тела, то вместо спирта для предварительной и заключительной дезинфекции использовалась… зелёнка. Представили? А дефицитный спирт выпивала Светлана, по-братски делясь с Геночкой, ради чего он и наведывался в отторгнувшее его отделение. Вот и в тот, судьбоносный для меня вторник… Как всё-таки на свете всё взаимосвязано: дурное и хорошее, смешное и серьёзное… Диалектика… А хирург-то Геночка, говорили, был хороший: талантливый, с лёгкой рукой. Я в этом убедилась на собственном опыте…

Из последних дней моего пребывания в этой больнице мне запомнилось два разных момента. Во-первых, я подружилась с женщиной из нашей палаты, немолодой уже дояркой из близкой к Москве Вологодской области. Она была хорошей дояркой, коровы её любили. Но как-то одна из них в приливе чувств прижала свою любимицу боком к деревянной стене коровника и повредила ей руку: серьёзная заноза, началось воспаление… И вот эта женщина по ходу разговора на тему о наших руках и их злоключениях вдруг спросила, глядя на мои руки: «Галина Ивановна, а вы кем работаете?» – «Преподавателем», – отвечаю. – «А руки у вас, как у доярки… У нас у всех жилы на руках из кожи выпирают…»

По роду моей деятельности руки имеют дело в основном с мелом и тряпкой, от этого «жилы» не выпирают. Однако стоянием у доски с мелом и тряпкой в руках моя жизнь не исчерпывалась, и добавить к этому нужно многое другое: неподъёмные продуктовые сумки, многолетнее стояние у семейного «вечного огня» (у печки то есть), многолетнюю же стирку вручную (в том числе и постельного белья) по причине долгого отсутствия у нас стиральной машины. Вот от всего этого мои руки даже в то далёкое время были лет на двадцать старше меня самой. Увы!..

Второй запомнившийся мне момент из тех дней такой. Когда я начала выходить «на воздух», в огромный, за высокой оградой укрытый от города парк больницы, в его самой укромной аллее я обнаружила нечто удивившее меня: сидящие полукругом человек десять молодых людей в инвалидных колясках… Здоровые, даже цветущие на вид, видно, что очень хорошо кормленные, в дорогих спортивных костюмах…

Оказалось, что это пациенты отделения первого этажа: сломанные спины… И сломанные жизни… Бывшие спортсмены самой высокой категории, в основном гимнасты…

С одной стороны, они были элитой местного значения, их кормили и лечили по-другому, нежели прочих. Но с другой стороны… Я как-то ненароком приблизилась к ним, проходила по параллельной аллее и услышала такой отборный и изощрённый мат через переборы гитары… отзвуки чёрного отчаяния…

Позже с каким-то трудно определимым, но позитивным чувством я узнала, что эти люди как бы взяли шефство и пустили в свой замкнутый круг молодого парня из другой, как говорится, оперы: дуралея, который на домашней вечеринке по поводу его собственной демобилизации «из рядов», будучи уже пьяным, вышел на балкон шестого этажа, сел на перила (спиной к улице) и закурил… И свалился… Ну что к этому добавишь?

Конечно, все мои наполеоновские московские планы в тот раз сгорели синим огнём. Но я до сих пор не только с грустью, но и с благодарностью вспоминаю и Первую городскую больницу, и всех людей, которые, каждый по-своему, вызволяли меня из, согласитесь, большой беды. И даже не столько врачей пальчикового отделения, сколько двух весёлых и находчивых подруг, Татьяну и Леру, и балагура и шута горохового Геночку… Псевдо-Олега Даля…

Пошли бог и вам помощи от добрых людей в беде, коли уж она случится…