Музыка скифов

Музыка скифов

Рассказ

1

 

Звук неуследимый, звук ниоткуда: из-под земли, с небес?

Как будто ущипнули и отпустили туго натянутую жилку из овечьих, хорошо скрученных кишок, и жильная струна эта, то затихая, то сама по себе вздрагивая, звучит и звучит вновь.

После ночной пальбы, после дальних и близких разрывов, звук этот — радость великая и мечта безобманная…

 

 

2

 

На второй день пути городки и сёла стали попадаться реже: начались лесопосадки, в их просветах горбиками курганов выкруглялась настоящая степь.

Ночевали после второго дня в заброшенном сарае. Один общий знакомый в маленьком донбасском городке Старобешево, выскочившем перед ними на пустой вечерней дороге, у них, конечно, был.

Но Китя сказал, как отрезал: «Только сарай, если хочешь идти со мной дальше. Только сарай, греческая твоя морда».

Услыхав про сарай, Симеон скривился: «Да он голубой, этот Китя!»

Такое открытие Симеона не обрадовало, но и не слишком испугало. Правда, сразу же выяснилось: дело не в голубизне, дело совсем в другом.

— Амбарную музыку тоже нужно уметь слышать, — пояснил Китя, — писк мышей, скрежет железных ящериц, молчание сенокосилок — всё в этом амбаре, как в захлопнутой партитуре, хранится! Можно услышать и кое-что другое, ну, допустим, визг падших девушек, причитания заблудших жниц, скулёж казнокрадов. Так что городок этот обойдём стороной, и при этом…

Здесь Китя внезапно осёкся и замолчал. Молчал он долго, и Симеон даже успел обрадоваться: может, удастся уломать этого стебанутого и отоспаться-отогреться в гостинице — март ведь ещё!

 

 

3

 

Но Китя задумался о другом. Он задумался о началах и концах путей-дорог человеческих. Окончание собственного пути он себе представить пока не мог. Ну, а начало — чего проще?

Для Кити — Никиты Цуникова всё начиналось не здесь, не в холодновато-изумрудной донбасской степи, начиналось сперва под Москвой, потом продолжилось на Урале. И донбасскую эту сюиту, с ушлёпистой музыкой бомб, танцами вооружённых женщин на платформах грузовиков с откинутыми бортами, с жалким шатанием по чужим углам, придумал не он, а его старшие — и, как оказалось, не так чтобы слишком умные — друзья: Глазычев и Носович.

А он, даровитый и мудрый Китя, оказался в этой донбасской истории, как всегда, — сбоку припёка.

«Донбасская сюита» — так прозвал их марш-бросок на юг не Китя, а добрый Глазычев, композитор смыслов.

Началась сюита вполне импровизационно: Носовичу надоел Урал. «Двадцать лет отпахал я в филармонии, — выгибал свою гусиную шейку Носович, — а они возьми и присоедини филармонию к обществу «Гармонь голосистая»! И когда? В самом невозможном, в самом инфляционном, в концесветном двенадцатом году!»

Носович был виолончелист. Из его шеи всегда торчал островками светлый пушок. Когда-то он переписывался с самим Ростроповичем. Переписка, правда, была в одну сторону: бодрый уралец Ростроповичу писал, тот в ответ молчал. И лишь однажды откликнулся на просьбу Носовича высказаться про посланную в подарок «Концертную феерию» для виолончели с оркестром.

Великий мастер нацарапал всего два слова: «Не имею времени».

Отказ Носовича не обидел. Обидела подпись. Она была, как показалось Носовичу, абсолютно издевательской: «Ваш Ростопович», — крупно написал на титульном листе «Феерии» склонный к сарказму маэстро. И всё.

— Букву в подписи он пропустил не случайно, для посмеяния букву он пропустил! — кричал на Китю и Глазычева неумолимый Носович.

История с пропущенной буквой произошла в 90 е. История с «Гармонью голосистой» — в 2012 м. И здесь была яростная историческая разница! В новых условиях переносить открытое хамство гармонистов и филармонических чечёточников Носович просто не мог.

Надо было переезжать! Вот только — куда? Все музыканты-евреи давно уехали в Торонто и Вену. А образованные неевреи? Им-то куда деваться от голосистых гармонисток и пьяной чечётки?

— А в Донецк, — сказал первейший друг Носовича, композитор смыслов Сан Саныч Глазычев.

Саня мечтательный, Санечка нежный, когда-то в Донецкой Конце учился, и уже давно думал на Донбасс возвратиться, чтобы там, в южном краю, покорившем его когда-то розоватым цветением абри-косовых деревьев, собрать семью, детей, внуков, в общем, всех-всех, за обеденным, крытым небес-но-голубой скатертью столом, и…

 

В Донецк так в Донецк. Носович был не за, но и не против.

Двое друзей поднатужились, побегали месяц-другой за справками-выписками, подготовили к скорой перемене местожительства семьи — и пере-ехали.

Вслед за ними холостой Китя и двинул.

По отношению к Носовичу и Глазычеву он тоже был друг: но более поздний, второстепенный. Об этом ему не раз и не два говорил болезнетворный Носович. Об этом застенчиво молчал Сан Саныч Глазычев, композитор смыслов.

В сомнительных случаях, чтобы снять неловкость полудружбы, Сан Саныч начинал говорить о важном. Он высказывался так:

— Цветомузыка — это у Скрябина, у Глазунова. А у меня — музыкословие… И ты, Китя, будешь первым тромбонистом, который сможет это музыкословие до конца осилить! Там, на Донбассе, я напишу для сольного тромбона «Песню сколота»! И ты ещё покажешь себя, Китя!..

Переехали в Донецк в начале года тринадцатого, а уже в году четырнадцатом — тру-ту-ту-ту туту! бумс-тумс! — понеслось-поехало.

В общем, — война. Грязно-подлючая, ненавистная, ничуть не игрушечная…

 

Носович почти сразу вернулся в родной Магнитогорск: простил городу и голосистых гармонисток, и дым с копотью, и все дрязги филармонические простил — лишь бы без трупов.

А Китя и Глазычев — те остались. Но дороги их разошлись, и теперь вроде окончательно.

На позавчерашний день Сан Саныч Глазычев был профессором композиции, имел в Консерватории шесть учеников и двух аспирантов, пользовался неимоверной симпатией и женской, и мужской части преподавательского состава («и заслуженно, заслуженно», — нервно уедал себя Китя)… А его, Никиту Цуникова, даже в пристойный оркестр не взяли, не дали в местной Конце или хотя б в музучилище ни одного ученика!

— Нам с вами не место в одной музыке, — положил начало Китиным бедам второй дирижёр «Донбасс Оперы», заносчивый и, на взгляд Кити, бездарно серый, В-угин, после короткого прослушивания, на которое Китя пришёл, если уж правду сказать, слегка поддатый, — и передайте мои соболезнования вашей жене, — добавил дирижёр, — как она может спать с таким неритмичным субъектом?

Побегав по школам, по духовым и пожарным оркестрам, Китя со зла в эту самую «Донбасс Оперу» сторожем и нанялся.

 

 

4

 

После холодной ночи, проведённой в заброшенном амбаре, Китя и Симеон зашли в пристойную забегаловку с фикусами.

Как и положено даровитому и щедрому музыканту, Китя купил Симеону куриный шницель. Себе взял черничный йогурт и сырое яйцо. Путь предстоял неблизкий, путь предстоял дальний, надо было укреплять зрение и мозг, потому как то, что пообещал Ките его спутник, требовало и мысли, и зоркого взгляда.

 

 

5

 

Музыка рассвета обострялась. Явные звуки и едва слышные их призвуки — обертоны — сладко лопались над полями. Грянули вроссыпь мартовские скворцы. Тростниковые воробьи, с желтоватыми кончиками перьев, бодро зачирикали у дренажных канав. Кряхтя и попукивая, выехала для разминирования на изумрудные поля, изрытые снарядами древних укров, саперная машина УР-67, в просторечии — «Змей Горыныч».

— Уйду в симфоджаз! В симфоджаз — и квит! Я вам покажу сторожа-тромбониста, я вам исполню на скифской арфе смертельный номер! И тебе, Сан Саныч, дам послушать, сразу станешь ты у меня суровым, сразу улыбку свою мяконькую проглотишь от зависти!.. Прокофьева передирать прекратишь! Выгонишь всех своих учеников к чертям собачьим! И сам… сам… — Тут Китя чуть сбился, — и сам приползёшь ко мне на коленках учиться на скифской арфе!

Грек Симеон, не понимавший всей тонкости композиторских взаиморасчётов между донбасским уроженцем Прокофьевым и прибывшим из далёкого Магнитогорска Сан Санычем, лыбился, как дупло.

 

 

6

 

Знакомство Кити и Симеона произошло под звуки сомнительной оперетты, крикливо выряженной в архисовременные одёжки: «Донбасс Опера» шалила иногда ерундой.

Симеон-грек, от кого-то про режиссёрские новшества уже слышавший, явился на «Весёлую вдову» в соломенном картузе, зелёных бермудах и алой цыганской блузе. В театре было холодно, и Симеон, тыкая в картуз указательным пальцем, всем и каждому объяснял: у него мёрзнет плешь! А раз мёрзнет, то снимать картуз он не обязан. И не снял, выпендрист, как задние ряды его об этом ни просили.

Такой вольной неподотчётностью оперным властям и театральной критике Симеон сразу к себе Китю привлёк.

— Когда это опереточное злодейство закончится, заходи ко мне в Тромбон-мастерскую, — неожиданно для себя негромко позвал он Симеона в комнатуху для сторожей.

Симеон зашёл.

Напевая только что услышанное — «Карамбулина, Карамбулетта», он выставил, купленную здесь же в буфете, бутылку вина «Троянда Закарпаття». Эту подозрительно отдающую гнилорозовой водой тём-но-красную муть Китя Цуников пить не стал: щедро поделился крымским коньячком.

Поболтали о том о сём, а потом Симеон, сперва внимательно слушавший Китин музыкальный стёб, вдруг сам стал рассказывать про древний курган, расположенный почти у самого Азовского моря, и про заповедную Хомутовскую степь.

Курган, по словам Симеона, исподтишка, но при том и внаглую, осваивался чёрными копачами.

— Они, копачи, слышь, чего удумали? — пожары в степи каждый год запускают, и пока лохи музейные тушением занимаются, они заброшенные ходы ищут, в курганах изнутри спокойно роются… И находят — я тебе доложу! Курганы-то в заповеднике. Лет восемьдесят в них никто не рылся… А теперь близ Мариуполя война, что ни день палят, ну и копачам раздолье, копачам — фарт! Одни только сычи и совы болотные их по ночам беспокоят…

Рассказал Симеон и про скифскую арфу, которую некоторые дуболомы называют скрипкой, но которая на самом деле арфа и есть, и только поэтому свою цену имеет. Рассказал про усеянный алмазами корпус арфы и про непонятный звук, который арфа издаёт по ночам.

— Струны-то у арфы — давно сгнили! А звук — идёт… Звук этот копачей и пугает: вдруг на арфу какие-то скифские заклятья наложены или чё другое. Войны копачи не боятся, а тень скифов — та их страшит сильно. Но, если хорошенько покумекать, так это, скорей всего, какой-то филин контуженый непонятные звуки издаёт. А потом сам же над собой в голой степи смеётся… В общем, там, в Хомутах, специалист нужен. Вот ты и объяснил бы про неясный звук и про всё остальное. Ясен пень, не копачам ушлёпистым, а настоящим любителям археологии, прирождённым ценителям как это… — Симеон скинул соломенный картуз, вытащил из-под внутренней подкладки какую-то бумаженцию, — а, вот: ценителям артефактов!..

Поделился Симеон и личным горем: как паршиво, что сам он в музыке — тупец тупцом, хоть и природный грек, и за ним — сиртаки-миртаки, Теодо-ракис-Шмеодоракис… А найти вторую арфу, такую же, как та, о которой сболтнули знакомые копачи, упрыгавшие с черепками куда-то в Румынию, — настоящим ценителям археологии и древних фактов ох как хочется! Эта самая вторая арфа — чуть меньших размеров, видно, женская или детская — ещё в царских записях упоминалась. Вот только он, Симеон, вида её хорошенько не знает, боится с другими кусками бронзы и дерева перепутать…

— Ты бы глянул в Интернете, а уже потом, в Хомутах, точно определил: арфа, не арфа?

Китя рассказом Симеона был сражён вчистую. Но виду не показал. Налил ещё по рюмахе, как следует посмаковав коньяк, сказал:

— Ты, Симеон, арфу от скрипки с трудом отличаешь. А вот если я возглавлю наш с тобой поиск — все будет комильфо.

— Чего-чего будет? — не понял Симеон.

— Молчи, дупло! — Коньяк начинал брать своё. — Я хотел сказать — музыкальный эксперт для успешных поисков обязательно нужен. Ты, сучок, что мне здесь гонишь? Тебе не арфа скифская, тебе камушки и золото выдолбанные из корпуса требуются. Бери, отдаю! — Китя резко смахнул пластмассовую рюмку с остатками коньяка на пол.

Коньяк быстро впитался в ковровую дорожку.

— Ты знаешь, дупло, кто перед тобой тут сидит?

Дупло потупило глазки.

Китя бережно вынул из шкафа тромбон, продул раструб, приладил пьяненькие губы к мундштуку, тихо сыграл из Вагнера.

Симеон был убит и растерзан. Или сделал вид.

Тогда Китя добавил из Хачатуряна.

— «Танец грека-раба». Соло с подвыванием, из балета «Спартак», — торжественно объявил он.

Тут уж Симеону и впрямь деваться было некуда: музыка завела его, он задёргался, заулыбался, стал причмокивать толстенькими, вывернутыми наружу, как у татарина или у цыгана, губами.

«Точно, цыган он, а под грека косит только», — подумал Китя и закончил музыкальную часть исполнением отрывков из «Скифской сюиты» Про-кофьева.

— Старик Прокофьев доволен был бы. — Китя бережно выдернул раструб, слил набежавшую слюну в кашпо, и слегка помертвевшими, отвыкшими от мундштука за месяцы вынужденного простоя губами прошелестел: — В общем так. Тебе камушки и золото — мне корпус. Ты — салабон и дупло. А я тромбонист номер один в этой долбаной «Донбасс Опере». Только об этом никто знать не желает. Потому как я сейчас в академическом отпуске. Ты хоть понимаешь, дупло, что значит для артиста оркестра академический отпуск?

— А як же, а як же! Очень даже понимаю. И академиков уважаю… Нам бы ещё только какой-нибудь сертификат про то, что это и есть скифская арфа, сварганить, — врал и лебезил, пересыпая враньё перчинками правды, Симеон-грек.

И закатывал глазки, и коротко потирал белый — словно прооперированный или вообще искусственный нос, нагло торчавший из смуглых щёк и не соответствовавший полугреческому-полузвериному лицу: под зауженной макушкой — узкий лоб, скошенный подбородок и широченные, как у вола степного, скулы…

Очистившись душой при помощи сольных на-игрышей и крымского коньяка, взлетая и даже ненадолго зависая в донбасских небесах, — Китя, выйдя на улицу с Симеоном, всё же заметил: что-то задумал, потому и льстит, потому нагло и подлаживается под него двуличный грек!

Но про себя решил: это не со зла, а просто от подлости Симеоновой греко-цыганской натуры.

— В общем, так: послезавтра выходим, и пилим в эту твою Хомутовскую степь.

— Туда ехать надо. Мне же просто товарищ нужен, чтоб распознать эту скифскую хрень, а так бы я тебя в гробу видал.

— Я распознаю. Но пойдём — пешедралом. В крайнем случае, на попутках немного подъедем. Путь к скифской арфе должен быть тернистым!

Симеон внезапно согласился: тернистым так тернистым.

 

 

7

 

Сан Саныч Глазычев, лишившись ядовитых реплик виолончелиста Носовича, затосковал по Никите Цуникову.

И потому влажно-холодным мартовским вечером, из Консерватории пошёл не домой — направился в «Донбасс Оперу».

Зайдя со служебного входа, спросил у знакомого администратора, вившегося вьюном вокруг танцовщицы Ацюковской: где, извините великодушно, тут сторож Цуников?

Администратор раздражённо мотнул рукой куда-то вбок и вниз, и Сан Саныч, розово улыбаясь, побрёл по оперным лестницам отыскивать комнату сторожей.

Но никого в тот час в комнатке сторожей не оказалось…

Недопитая рюмка коньяку на столе и забытый впопыхах раструб от тромбона на крохотном диванчике. Всё.

«Опустился Никитушка, духом ослаб. Раструб в футляр уложить не может. Поехать с ним, что ли, на охоту? Нет, лучше определить его в музшколу: там хоть сольфеджио вести сможет…»

— А где же ваш симпатичный товарищ? — скромно потупив глазки, спросила, заглядывая в комнату сторожей, вообще-то резковатая на поворотах, но сегодня какая-то особенно умасленная, танцовщица Ацюковская.

Сан Саныч Глазычев виновато развёл руками.

 

 

8

 

Они шли и шли, и Китя не переставал себе удивляться: почему не поехали, зачем он придумал идти пешком? Деньги кой-какие ещё были. Да и сто€ит в Донецкой Республике всё копейки: билет на троллейбус — три рубля, громадная буханка белого формового хлеба — восемь…

Симеон поглядывал на Китю и радостно скалился: нашёл-таки лошару. Такого, как просили! Вроде знающий, и точно — не при делах. Покажет всё, лошара, и расскажет, отвлечёт на себя внимание клиента и тот будет доволен, а старшие Симеона похвалят, и всё будет чики-пуки…

«Можно, конечно, решить вопрос с музыкой проще, выгодней. Как насобирает тромбон этот железок и деревяшек от арфы, скинуть всё в мешок, отдать клиенту, как довесок к камешкам… А потом и бабло, и камешки, и деревяшки — р-р-раз и назад! И в Мариуполь, а там на турецкой посудине в Трабзон. Ясен пень, придётся валить клиента. И лошару, наверно, тоже… Может, и своих кого-то придётся, а это уже намного опасней… Хотя лошару лучше не валить, а прихватить с собой в Трабзон и там как эксперта музыки представить. Пресс-конференцию устроить, а потом — в Европу! С высшим музыкальным образованием лошара всё-таки. Корпус арфы ему пообещать, а потом, в Европах, где-нибудь под Амстердамом и оставить: не до законов там сейчас, в Европах…»

 

 

9

 

— Слышь, тромбон? Пятый раз тебе говорю: надоело идти мне, давай машину ловить.

— Где тут её поймаешь?

— Надо на главную дорогу, а там на рейсовый автобус и до Новоазовска. Не доезжая, выйдем. От главной дороги до Хомутов — всего ничего.

— Давай ещё чуть пройдём, босыми ступнями земной путь прочувствуем.

— Ага, много ты босой набегаешься. А вот подошвы протрёшь точно. Говорю тебе: найдём машину! Хоть ветеринарную, хоть военную, а найдём!..

Ополченцы их почти до Хомутов и подбросили: пожалели возвращавшихся из отпуска работников заповедника.

Но, прежде чем выйти из кузова машины, при распахнутой в степь двери, Китя Цуников снова услышал звук.

Звук шёл не из неба, не из земли. Может, это Азов выдавливал из себя со вздохом тихое «Э-о-о-о»! Может, звук рождался в глубинах скифских курганов, один из которых висел неправдоподобным зелено-вато-чёрным черепком судьбы — совсем рядом и всего только в метре над землёй.

Ополченцы им ещё и тушёнки с хлебом дали — соврали им: мол, бедных работников заповедника какие-то типы подозрительные обобрали по дороге до нитки.

— Ты здесь в кафешке придорожной посиди, а я в село, в Бессарабку, схожу, — сказал Симеон, когда военная машина скрылась за невысокой рощицей. При этом ромбовидное лицо грека стало в верхней части лба как будто ещё уже, а в скулах сильней расширилось.

— Какой-то жар у меня начинается, простудился я, что ли? Пойду-ка я лучше с тобой, чем тут без дела сидеть.

— Чудак-чудачина, — мы же не должны привлекать к себе внимания, — посиди часок, клянусь матерью, вернусь скоро… А палит тебя изнутри потому, что много ты про себя воображаешь, а по-на-стоя-щему — не-а, не живёшь.

Симеон ушёл, и Китя с ним вдруг впервые согласился: да, без воображения жизни для него, для Кити, нет. Музыкальное и всякое другое воображение заменяет ему жену и нежность, даже игру на инструменте постепенно заменять стало…

«Но вообще-то: мозги наши — тёмная пещера! Только хороший звук, только сны и видения в оркестровой яме, ну, ещё театральные подмостки жизни, человеческий мозг время от времени и просветляют!»

Тут Китя вдруг вспомнил вчерашний рассказ, про греческий огонь, и огонь этот немедленно себе вообразил.

А в реальности было так. Вчера, на остановке, где Симеон ждал рейсовый автобус, а Китя упирался и не хотел на автобусе ехать, — незаметно подсел к ним старичок с тоненькой орденской планкой на пиджаке.

И сперва они этого орденоносца грубо отшили. Но потом поболтать ему всё-таки разрешили: скорбно и муторно в мартовско-апрельской степи по вечерам!

Старичок с орденской планкой и стал — заржавленно, горячо, как тот водопроводный кран, — бурлить: про скифские войны, про мужество и необоримость скифов и про то, что всё нынешнее население Донбасса — скифо-христиане, а также скифо-славя-не и есть.

Бурление старичково Китю сперва раздражало, особенно про скифов-христиан, дикой глупостью казалось. Но потом вдруг что-то в мозгу Китином щёлкнуло и повернулось: а что, если прав старичок?

Что-то до христианства ведь было? Может, как раз то внутреннее христианство, ещё не осознаваемое, но уже ясно предчувствуемое, о котором старичок и чирикал?

Старичок с орденской планкой нёс и нёс свою пургу — видно, сильно по слушателям соскучился:

— Геродот наш исторический, Геродотушко наш славный, он как мыслить нам завещал? — Старичок выгнул грудь и, чеканя слова, произнёс: «Среди всех известных нам народов только скифы, — старичок даже встал для пущей важности, — только скифы обладают одним самым важным для человеческой жизни искусством. Оно состоит в том, что ни одному врагу, напавшему на их страну, — старичок сладко заперхал, заулыбался елейно, — они не дают спастись; и никто не может их настичь, если только они сами не допустят этого»…

Дальше Китя стал слушать уже с неослабным интересом.

— Исходя из сказанного, как раз «греческий огонь» нам с вами может теперь и пригодиться!

Про «греческий огонь» и про мастера Каллиника, этот огонь измыслившего, старичок дальше и рассказал. Рассказал про то, что состав греческого огня давно утерян и так до сих пор и не восстановлен. А ему, старичку, состав известен! И он едет в Донецк, чтобы этот состав тысячелетней давности рассекретить и предложить тамошнему военному начальству применить «греческий огонь» в современных условиях.

— Этот греческий огонь не остановить! Лучше всякого напалма! А лучше он тем, что человечней. Да-да-да-да! Испепелит вас нежно, испепелит сразу и навсегда, а не язвительно и едко, как напалм, — тонко сопел, а потом заливался блаженным смехом старичок, — и для огнемётов такая смесь куда дешевле! Греческий огонь в Первую мировую вос-создать пытались. А не вышло. А я состав огня — восстановил! Ещё Жан де Жуанвиль, хронист Седьмого крестового похода…

Симеону вдруг надоело. Впереди маячили серьёзные деньги.

— Ну, всё, — рубанул он сразу двумя ладонями по воздуху, — пошёл ты отсюда со своим Жуванвилем…

Старичок с орденской планкой вмиг заглох и отвалил на полусогнутых.

Правда, с дороги ещё раз оглянулся и зашипел, защёлкал языком беловатым на своих нетерпеливых слушателей.

Симеон даже хотел запустить в старичка камнем, но Китя остановил: россказни старичка нравились ему, чем дальше, тем сильней.

 

 

10

 

Китя заказал себе ещё черничного йогурта. Потом оглядел кафешку, рассмотрелся и по сторонам.

Симеона нигде видно не было.

А Симеона в Бессарабке встретили неласково.

— Только за смертью тебя посылать. Четыре дня где-то шлёндал. Нашёл лоха музыкального?

— А то.

— Пока сюда его не веди. Вот те бабло, в Доме колхозника устраивайтесь. Деньгами не сори, но и не жалей. Послезавтра клиент прибудет. Галка и Кивот тебе помогут. Они хоть и хохлы, а дело знают. Всё решат, когда час подойдёт. А потом мы сами с ними решим… Но ты лоху музыкальному Галку и Кивота не показывай. Завтра с утра копать с ним и начинайте, они рядом будут, в бинокль им вас хорошо видно будет. Потом — как договаривались: вроде случайно, обломки в нашем месте найдёшь… Ну, пошёл отсюда, некогда мне. Табор послезавтра снимается.

Дородный цыган в серой навыпуск рубахе, с выпученными и уставленными в одну точку бельмастыми глазами, нетерпеливо дёрнул щекой: раз, другой, третий…

 

 

11

 

Не найдя Китю в «Донбасс Опере», не найдя его и на улице Торецкой, где Цуников снимал квартиру, Сан Саныч забеспокоился. Может, вдогон за Носовичем, на Магнитку, Никитушка подался? Только нет, не похоже, вроде он к Донецкой Республике стал прикипать сердцем.

Сам Глазычев был ни за республику, ни против неё. Но всё-таки, скорее, против: в Киеве друзья, в Одессе тоже. А теперь из-за всей этой бузы — ни тебе въезда, ни тебе выезда.

Повздыхав, Глазычев решил назавтра идти к знакомому ополченцу, — не хотелось, а надо, — может, что дельное подскажет.

 

 

12

 

Чуть в отдалении от войны, сперва в пригожих Хомутах, а потом у брошенного всеми кургана — по-иски скифской арфы и начались…

 

У кургана было безветренно. Прогретый пред-апрельским солнцем воздух висел, чуть подрагивая, мелкими прозрачными купами. Тишина была как ночью на погосте и посторонних — никого.

Китя был полон музыки и полон гнева. Симеон вдруг стал вести себя по-другому: не лебезил, не соглашался со всем подряд. Коротко командовал: возьми кирку, и щёточки, щёточки, тромбон, не забудь! Аккуратно, аккуратненько, на корточках счищай глину, лошара, потом на свежую фланельку всё выкладывай…

Симеон и сам такую перемену заметил, покрутил головой, поплескал себя по щекам, встряхнулся, вынул из кармана рисунок.

На папиросной бумаге была изображена странная штука: кораблик не кораблик, ковчежец не ковчежец, а в общем, какая-то деревянная ладья, со слегка приподнятым носом. Там же значились кем-то старательно выведенные размеры скифской арфы: в длину — метр с мелочью, в ширину двадцать пять сантиметров.

Кузов арфы, в те сказочные века, как пояснил Симеон, был внутри полый, а обшивали корпус — хорошо выдубленной кожей.

— Где кусочки кожи заметишь — бережно, бережно их на фланельку! Ну, а струнодержатель сам узнаешь. И два других треугольника медных, не знаю как точно они называются, но тоже к струнам отношение имеют… Гляди, не проворонь их… Тут они, тут, в кургане!

Китя, до тромбона игравший на скрипке, поступавший и не поступивший с полной скрипичной программой в Пушкинское музучилище, до сих пор иногда на божественном этом инструменте кое-что наигрывающий, — впился в рисунок жадно, неистово.

А Симеону только того и надо было. Отойдя за выступ кургана, он присел, вынул из тайника загодя спрятанные кусочки дерева, металла и шматок сухой почерневшей кожи, выждал минут пятнадцать и вдруг стал заполошно орать:

— Сюда, нашёл!

 

 

13

 

Скифские деревяшки и скифская бронза покорили Китю Цуникова мигом и навсегда.

Вечером в Доме колхозника он, сверяясь с рисунком, довольно скоро собрал все части скифской арфы — благо невелика оказалась, — приготовил столярный клей, мелкие деревянные гвоздочки и скрипичные деревянные зажимы, прихваченные с собой из оперной мастерской, чтобы временно закрепить при их помощи крупные фрагменты и мелкие кусочки арфы.

Китя был полон решимости, возвратившись в Донецк, советоваться со специалистами, ходить в музеи и библиотеки, выспрашивать втихаря всех, кого можно, про скифскую эту арфу… А потом день и ночь её реставрировать, заранее отдавая все найденные алмазы и рубины, — которых, к слову, нигде видно не было, — Симеону-греку. Реставрировать, чтобы суметь извлечь из старинного инструмента уже предчувствуемый, но до конца ещё не представляемый древний звук.

— Ты гляди, не потеряй чего, — ходил вокруг Кити по колхозной широкой комнате Симеон-грек, а сам украдкой посматривал через окна в сторону вечерней дороги.

— Потерять — не потеряю. Но кой-чего тут явно не хватает. Завтра надо опять с утра под курган идти.

— Так это само собой…

 

 

14

 

Следующим утром пришёл к ним под курган потусторонний — так сам он себя назвал — человек. Сел на корточки и так прямо и сказал:

— Я — человек путусторонний, с той, с укроповской стороны. И я — археолог. А вы грабители. Но я не буду на вас доносить. Ни нашим укродержцам. Ни вашим донецким оползням. И гнать вас отсюда не буду. Это обязательно кто-нибудь другой сделает… Двадцать пять лет не было у государства денег на раскопки, а теперь, если вас, грабителей, те или другие здесь застукают, — глядишь, деньги и появятся!

Потусторонний человек резво вскочил, скруглил пальцы дудочкой, прижал их ко рту, дунул два-три раза и, чтобы показать: он в курсе, что именно грабители тут ищут, проговорил, как пропел:

«Они дуют в кости орлов и коршунов, и кости их звучат, как флейты…» И даже арфы они умеют выстругивать, и умеют под их игру, веселясь, исполнять погребальные танцы!

Симеон набросился на потустороннего с криками, а потом так даже и с кулаками. Но чужак-человек всё не уходил, наоборот, стал рассказывать всякие-разные байки. Одна из них — про голых скифских танцовщиц, плясавших под дождём у дымящего погребального костра — Китю к себе сразу же притянула.

Он аккуратно переложил на фланельку мелкие деревяшки и кусочки бронзы, рядом устроил щёточки и стал смотреть и слушать, как потусторонний человек, — длинный, нескладный, но старающийся быть ловким, даже изящным, — напевая, показывает движения скифских танцев, скинув при этом ботинки и оставшись в клоунских, в поперечную широкую полоску, носках.

Вдруг Китя понял, что€ его так притянуло в рассказе потустороннего укропа!

Лет двадцать назад, вечером осенним, вечером лютым, зашёл он в одно из уральских музучилищ. Знал: там, в комнате, на последнем пятом этаже, преподаватели музыки играют по воскресеньям в преферанс. А ему по делу надо было.

Никого в комнате, где обычно собирались игроки, не было. Правда, карты и записи на столе лежали.

Вдруг — звук. Что-то зашерудело в огромном трёхстворчатом шкафу.

Китя подошёл. Шкаф был закрыт. Ключ торчал из скважины наружу. Китя шкаф открыл. Голая и почему-то мокрая, в пузырьках и каплях воды студентка сидела, сжавшись в шкафу на табуреточке кожаной.

Увидав Китю, закрыла лицо рукой. «Не хочу, не надо, да не хочу же я…»

— Выпускной курс?

Студентка молча кивнула.

— А тут как?

— Они меня поймали и здесь держат. Сами в карты играют, а ночью обещали со мной разобраться по полной. Одежду забрали и спрятали, сказали: сего-дня выходной, пока нас всех по кругу два раза не обойдёшь, отсюда не выйдешь. Тебя в общежитии всё равно никто не хватится. А я: не хочу, не буду… А они обещали из училища без диплома выставить. С ним завотделом, Циркулев наш мерзкий. Тот — сразу: не сдать тебе, дура, госэкзамен! И газированной водой меня с ног до головы облил…

Китя тогда резко развернулся — так резко, что чуть не опрокинул стол, — сдёрнул с одной из тумб зелёную накидку, кинул студентке.

— Повезло тебе, мокренькая… Из этого окна — вниз пожарная лестница. Сможешь?

Та закивала, тихо всхлипнула, стала кутаться в накидку, накидка была неширокая, на ходу накидку пристраивая, она кинулась к окну, завертелась перед подоконником на месте, как танцовщица, пытаясь прикрыть и живот и грудь разом, это не получалось, она ещё раз всхлипнула и, вдруг обернувшись к Ките, сказала:

— Я ведь уже думала из этого окна… ну потом… после всего… головой вниз! Спасибо вам…

Закрепив кое-как накидку вокруг бёдер, мокренькая ступила на подоконник.

Дипломница была красивая, пышногубая, что особенно бросилось в глаза, когда повернулась в профиль, была слегка загорелая и теперь уже радостно плачущая.

Китя вдруг догадался: алчные с раздутыми нозд-рями преферансисты были для неё — как те собаковолки для ласковой, умной и породистой норной таксы: затерзают, сломают морально, заставят к ним каждую субботу бегать, в шкафу, пока играют, своей очереди дожидаться заставят…

Тогда, двадцать лет назад, именно что-то скифское, гордое и нежнейшее, не оборимое ни насилием, ни смертью, в той дипломнице как раз и проглянуло. И при этом, — что-то улётно-отрешённое, как восхождение на погребальный костёр в сверкающем крупными каплями радостном дожде в лице студентки засветилось, в длинных волосах её запуталось…

— Зайди тихонько к вахтёрше, тёте Гале, она тебе пальто и боты какие-нибудь найдёт, — крикнул Китя студентке вдогон…

 

Подул ветерок.

Вместе с ним прилетел запах молодой травы, смешанный с запахом сухостоя.

Потусторонний человек вдруг закончил изображать скифскую улётную жизнь, встал столбом у разрытого кургана, резко, со скрипом, — как тот жестяной флюгер, — повернул голову в сторону украинской территории и, отбивая рукой такты, раздельно произнёс:

— Подозрительный рокот я слышу, гос-по-да-то-ва-ри-щи! По-до-зри-тель-ный! Он ещё вроде не вылетел из жерла орудий, — но он уже тут, он существует!

Быстро обув ботинки и на ходу пританцовывая, побежал человек в сторону украинской территории.

Симеон тут же стал наседать на Китю: мол, работы невпроворот, а ты здесь спектакли бесплатные смотришь. А ну давай, шевелись!

 

 

15

 

Богатый венецианец американского происхождения, толстый, добрый, дурашливый и очень некрасивый, прибыл в Хомуты в обед и сразу стал собираться на курган.

День выдался солнечным, но холодным. Знобкий ветерок пробежался по детским светлым волосикам венецианца, когда тот вышел на крыльцо съёмного хомутовского дома.

Его слуга, мраморнолицый темнобородый бербер, приложив руку к сердцу, остерёг хозяина:

— Non abitate fretta, signore.

— Al contrario, Amalu, piu veloce!

— C’é pericolo, signore…

— Non vedo il pericolo. Voglio vedere questo vera-vig-lioso guerrio scita arpa… Scita arpa, Amalu, scita arpa!1

 

 

16

 

День ещё не перевалил через половину, а Китя и Симеон уже нашли почти все недостающие части скифской арфы. Здесь были и крючочки, и бронзовая вставка струнодержателя, и часть нижней деки, которую вчера никак не удавалось отыскать.

Вдали шоркнули тормоза. Антрацитовый «Хаммер» замер метрах в пятидесяти от кургана.

Из «Хаммера» никто не выходил.

— Боятся… Эй, сюда! Нас тут раз-два, и обчёлся.

Наконец из машины вышел светлобородый африканец, за ним — двое в черной охранницкой робе. Последним выполз толстый весёлый иностранец. Волосы у иностранца стояли дыбом, или это их так причудливо взметнул донбасский ветер.

Все четверо медленно двинулись по направлению к Никите и Симеону.

— Да вы сюда хоть роту африканцев пригоните, — заржал Симеон-грек, — всё одно, что вам положено, то и получите… Отойдёмте в сторону, плииз, — сказал Симеон толстому.

Один из охранников перевёл. Пухлощёкий венецианец радостно кивнул. Восторгу его не было предела. Он без конца трогал кончик носа, а другой рукой время от времени прижимал к темечку разлетающиеся от ветра мягонькие светлые волосы. Слуга-бербер ступал за ним след в след.

— Ты переведи ему, слышь? Пусть лаве покажет.

Венецианец понял без перевода, махнул рукой. Второй охранник снял рюкзак, поманил Симеона пальцем. Тот подошёл, запустил в рюкзак руку по локоть, не глядя на купюры, затрещал ими.

— На ощупь, чаворо, — оно верней будет, — улыбнулся он охраннику.

Охранник сплюнул, передал рюкзак венецианцу. Симеон полез в карман, достал шкатулку, показал издалека содержимое пухлощёкому. Тот жестом поманил: ближе, ближе!

Симеон подошёл, доверчиво отдал шкатулку в руки венецианцу.

Блеснули камни, Китя поморщился: не за тем сюда ехал! А чтобы, как и обещал Симеон, заполучить вторую, чуть меньших размеров скифскую арфу. Её части сегодня тоже отрыли: корпус был почти целым, только с обломленным «носом», без струн и, конечно, без сверкающих камней.

— Хочу представить вам музыкального мастера «Донбасс Оперы», господина Никиту Цуникова. Гос-подин Цуников, покажите нашему гостю сертификат.

— Basta, basta, non servo! Scita arpa, prego.

— Ну не надо так не надо, — догадался по тону Симеон, — и арфу свою ты получишь. А чтоб я никуда не смылся, спустимся в выработку и там обменяемся. Камни и арфу — тебе. Еврашки — мне… Только человека своего, слышь, — Симеон кивнул на слугу-бербера, — ты здесь оставь. Да не обману я, не обману…

Выработка оказалась, по сути, ямой. Глубина метра полтора, ширина три на три. В одной из стенок предусмотрительно выдолбили две приступочки.

— Ты со своим рюкзаком шагай вперёд, я за тобой. Идёт?

Венецианцу перевели, он согласился, неуклюже полез в выработку. Симеон туда тоже спрыгнул, и они без всяких трудностей обменялись.

Симеон от радости даже подкинул вверх свой соломенный картуз. А потом выхватил из-за пазухи сигнальный револьвер с деревянной рукоятью, но тут же руку с ним и задрал вверх, показывая: это не для нападения, нет, нет! Бешено ликуя, он крикнул венецианцу:

— Это «Смерш»! «Смерш» Рг-1, револьвер наш салютный! На радостях всему миру отсалютуем, — всё так же веселясь, запустил он в небо дымную красную ракету.

Охранники, изготовившиеся было к стрельбе расслабились.

И всего через несколько секунд с сопредельной территории начался обстрел: густой, прицельный…

 

 

17

 

Самоходные гаубицы клали снаряды близко, густо.

Китя видел, как снесло полчерепа одному из охранников, как разворотило плечо берберу. Он ещё подумал: надо отползти за выступ кургана, но не успел — его слегка подкинуло в воздух, перевернуло на живот, шмякнуло оземь, прибросало мелкими камнями, глиной…

Уже падая, Китя увидел: Симеон замахивается и бьёт по голове камнем пухлощёкого венецианца, а потом медленно опускается на дно ямы, зажимая, в движении, собственные свои уши ладонями…

Пылающий огонь был не греческий и был не византийский.

Орущий звук — не был звуком скифов или ско-лотов.

Огонь был современный: гадко шипящий, грубо ухающий, всё вокруг пожирающий…

Внезапно огонь самоходных гаубиц смолк.

Ударил один автомат, за ним другой. Китя хотел посмотреть, откуда стреляют автоматчики… Но повернуть голову не смог.

Чрез несколько минут огонь возобновился. Он был уже не такой частый, но всё равно достаточно плотный.

Звук огня бушевал вокруг. Огонь не только трещал и гудел — он ещё по-особому пел. А может, это Ките только так казалось. Под огнём к нему Симеон и подполз. Сперва он стал тащить Китю за собой, но быстро понял: тромбон для Турции уже не годен!

Тогда грек вырвал из рук у Кити мешочек с дощечками и медными частями скифской арфы и пополз, как змея, виляя телом, на звук автоматов.

Галка и Кивот вышли ему навстречу. Симеон из лежачего положения дважды выстрелил… Оба вышедших навстречу — упали.

 

 

18

 

Внезапно Симеон перестал быть Ките интересен.

Цуникову не важно было теперь, кто кого прикончит: Симеон автоматчиков или те его. Сквозь дикую резь в глазах и боль в плече нечто другое стало занимать его неотступно.

— Нет больше арфы. Одни тамтамы остались… Тамтамы… сколотов, — глянув на свои испятнанные кровью пальцы, как-то натужно и не к месту сострил Цуников.

И почти тут же лопнули от страшного пала сочные Китины губы, затянуло чернотой правый, а потом левый глаз. Солнце начало меркнуть, крошиться кусками. А может, это просто день стал клониться к вечеру.

 

 

19

 

Пошёл дождь.

Сперва потихоньку, а потом остервенело, капли дождя стали смывать кровь с Китиного лица, с развороченного плеча, с пальцев.

Потом дождь превратился в огненный ливень.

А потом Китя в этом пылающем ливне загорелся сам, и перестал ощущать своё тело, и звук своего голоса тоже потерял…

 

 

20

 

Слепой филин, перебравшийся в Хомутовскую степь, сразу после страшного степного пожара, летел над землёй как никогда низко. Филин не был слеп от рождения, он потерял зрение после выстрела, который ободрал ему ухо, однако убить не сумел. И теперь филин видеть не видел, но зато любое шуршание, любой писк слышал великолепно.

Весь день филин скрывался в редколесье и теперь, перед вечером, вылетел на жадно им любимую, свежую гарь. Обгорелые змеи и ящерицы стали в последнее время основным его пропитанием. Прошлым летом, всю осень, да и теперь, весной, — пожаров в степи было предостаточно.

Сердце и желудок филина были полны радостных предчувствий: сила жизни его не покидала, где-то, за курганами, в лесопосадке, терпеливо ждала самка.

Тяжкие громовые звуки близ раскопанного кургана, и сыпавшийся с неба камнепад, сперва филина сильно испугавшие, резко оборвались, а потом и вовсе прекратились. Они прекратились, когда солнце ещё только начинало клониться к большой солёной воде, которая на языке бескрылых птиц звалась — Каргалук.

Ну, а пожар тот стал утихать после неожиданно хлынувшего ливня.

Прямо сейчас филину ничто не угрожало. Однако нервное птичье смятение вдруг обуяло его.

Слепой филин снизился к самой земле, обломил крылом сухой торчок на терновом деревце, ненадолго над деревцем завис и тут же опустился на толстую терновую ветку. Не промедлив и мгновения, филин подал далёкой самке сигнал беспокойства: напружив всё тело, выпятив что было сил грудную клетку, а затем и туловище, до предела вытянув вперёд редкопёрые цыпастые лапы, он быстро и тревожно захохотал, делая ударения на первый слог: «у€ту-ту, у€ту-ту…ту…ту… у€ту-ту у€ту-ту…ту…ту… у€о-уо-уо…»

Хохот прервался сам собой, потому что филин вдруг даже не услышал — почувствовал: по земле шуршит змея. Змея уползала не от гари, — наоборот, стремилась к слабо тлеющим углям…

Филин неслышно взлетел. Уже падая вниз, на змею, он услышал человеческий крик:

— Никита, чаворо, очнись, твою мать!!

 

 

21

 

Ките Цуникову показалось: он сидит в оркестре «Донбасс Оперы» и назло второму дирижёру дико хохочет в свой сияющий блеском тромбон. Он и раньше любил похохотать в тромбон, но чтобы среди скорбной музыки Чайковского?

Такого с ним раньше не бывало.

Вдруг хохот тромбонный смолк. Китя разлепил правое веко, но ничего не увидел. Он попробовал разлепить и веко левое, но этого века вроде не было вообще.

Цуников хотел последними словами обложить Симеона, который наверняка ограбил, оглушил, а может и убил, толстощёкого итальянца, но слова застряли в горле, потому что незнакомым, но очень приятным, без единой шершавинки голосом заговорил с ним внезапно кто-то невидимый, кто-то, — как с бухты-барахты вдруг показалось, — из мира ангелов:

— Ну? Нахохотался, лабушонок? Хохотал ты сегодня как филин.

— Как филин? Я — филин? — спросил Китя без слов Ангела.

— Ты же хотел быть человеком-тромбоном? А филин — тот издаёт звуки разные. И тромбонные в том числе. Тромбонист Божий — вот кем ты теперь можешь стать. А будешь ты видом походить на филина или на змею, — это решится позже. Причём с твоей же помощью…

— Лучше уж на филина походить… А это как это — «тромбонист Божий»?

— А так. Архангелы и другие чины Ангельские — они ведь тоже устают сильно. Особенно в военное время. Вот ты и будешь в группе медных духовых, как говорится, «на поддуве». Много, много придётся трубить в предстоящие годы…

— Вообще-то надоел мне этот трубёж! Я на арфу перейти хочу. На скифскую… Щиплешь себе струну потихоньку, а вокруг благодать. И лёгкие от натуги не рвутся…

— И это станет возможным, если заслужишь, конечно.

— И в каких же местах мне на поддуве сидеть придётся?

— Да пока что здесь, над Донбассом, место тебе определено: в невысоком воздухе, даже скорей в воздушной яме — посидишь немного. «Высокий воздух» — не для тебя пока.

— «Высокий», «невысокий»… Что за лажа, что за кочуманство?

— Не сердись, Никитушка, и слов напрасных не говори. Амбюшур береги и дыхание сохраняй. Также и губы свои от боли и горечи не кусать старайся: нечего к мундштуку прикладывать будет.

— Так ведь там, в воздухе вашем невысоко-высоком — тела людского, как я понимаю, не существует?

— Существует. Только особое, тонкое тело.

— Эфирное, что ли? Я вроде про это слышал -что-то…

— Не утруждай себя сложностями, Никитушка. Время разговора нашего — кончается. Сейчас пальба начнётся.

— Я тебя совсем не вижу.

— Это потому что я Серафиэль, то есть не простой Ангел.

— Как ты сказал? Серафим?

— Пусть будет так, как тебе привычней.

— А как ты выглядишь, отче Серафиэль?

— Голова орла и крылья пылающие: чистейшего, неземного золота крылья. Но таков мой вид — там, в сферах. А здесь у меня просто орлиный нос и рукава халата белоснежные, как у главврача вашего…

— А почему я ничего не вижу, я теперь слепой, что ли?

— Это ты пока на время ослеп, скоро прозреешь. Если, конечно, сам в такое прозрение поверишь…

— Ладно, чего там. Поверю, конечно. Лабух-то я, лабух. Может, и лабушонок даже. Но и я кое-что насчёт Божеских дел, понимаю. Поэтому — трамбонистом у вас быть — согласен.

— Вот и хорошо. Давно бы так, лабушонок…

 

 

22

 

Сан Саныч Глазычев сидел в больничной палате и прикладывал время от времени платок к сожжённым губам и иссечённому осколками подбородку Никиты Цуникова, сорока девяти лет, русского, уроженца подмосковного города Пушкино.

Сан Санычу сидеть в палате разрешили: уговорил-таки ректор главврача!

Больше всего Сан Саныч страдал из-за порванных Китиных губ.

Он всё время смотрел на Китю, пытаясь узнать: чувствует ли тот, что на тромбоне ему больше не играть?

Страшно огорчаясь, добрый Глазычев продолжал застенчиво улыбаться. Обезоруживающе потерянная улыбка, сопровождавшая его всю жизнь, и теперь не сходила с лица. Иногда он просто для собственного успокоения щёлкал кнопочкой. Включался крохотный магнитофон.

 

Как только щёлкала кнопка, Китя приходил в себя. С трудом отряхал железную боль, вслушивался в далёкий, летящий над степями звук.

Он слышал звук и чуял огонь, этот звук пожирающий. Видел греческие и турецкие крепости, разрушаемые огнём, видел с высоты птичьего полёта всю Донецкую непризнанную республику, вытянув-шуюся с севера на юг, ломаными своими краями, а также звучанием напомнившую ему перевернутую вниз головой скифскую арфу. Звук арфы гусельный, и при этом — слегка скрипичный, Китю ободрял, веселил.

«Звук, звук… Может, звук и есть Дух? И Дух этот, звук этот — был всегда. Да! Конечно! Звук — есть Бог. Бог — есть звук. Глас Божий управлял миром до Христа… Мысль и слово — понимают не все. Тростниковые воробьи, бараны, змеи, древние укры и некоторые из цыган — те и сейчас никаких слов не понимают. А вот звук понимают все: и цыгане, и русские, и немцы, и укры. Дух-звук веет по всем степям! И над Хомутовским заповедником тоже веет… Вздымает Дух горелые пни и рассекает, как масло, своей натянутой струной, каменные курганы. Дух звучит как ему надо. А мы ловим его отголоски. Скифы, не знавшие Бога истинного, всё-таки звук этот божественный чувствовали и в арфу свою умело вправили…»

Китя снова попытался разлепить веки. Ничего у него не вышло. Он стал говорить сам с собой дальше.

«Они дуют в кости орлов и коршунов… В кости филинов и в кости барсучьи дуют. Полые… кости звучат… как голос Бога… Звучат наподобие… арф и скри… скр…»

— Что ты? Что ты сказал, Никитушка?

Добрый Глазычев с розами на щеках, огорчаясь и почти плача, потерянно улыбался.

— Что, Никитушка, сказал ты? — повторил Сан Саныч.

 

 

23

 

Слепой филин опять закричал: низко, звучно.

Филин уже перелетел из Хомутовской степи в другое место. Потом ещё в одно и ещё. Приближаясь зачем-то к огромному городу, филин боялся его, но и стремился в этот город.

Филин летел с перерывами три ночи подряд. По дороге пернатые сородичи ему почти не попадались. Лишь два или три раза около него появлялся заблудившийся «дрон»: малогабаритный, более лёгкий, чем сам филин, сующий свой долгий нос во все щели и дыры. «Дрон», однако, птичьего языка не понимал и на уханье филина не ответил.

Во время полёта, впервые за долгое время, зрение стало потихоньку к филину возвращаться. Он уже туманно видел далёкие взрывы, в глаза ему швыряло острым дымком, но от этого они начинали видеть лишь острее, глубже.

Дикая, невыносимая радость обуяла обретающего зрение филина!

Но не успел он как следует обрадоваться, жёлто-латунная река, над которой он пролетал, стремясь неотступно к трём не очень высоким городским домам, — внезапно вздрогнула и вода в ней потекла вспять.

Раздался ещё один, последний в эти три дня и три ночи, залп с сопредельной территории, снаряды упали совсем рядом с республиканской больницей, с корпусом №2, и лицо тромбониста снова запылало то ли греческим, то ли византийским огнём.

Однако теперь эта непонятная река огня, река звука и воздуха вдруг прозревшего Китю-филина только развеселила.

Близ неё он уже не боялся оперной безработицы, не боялся огня укров и «греческого огня» не боялся тоже. Даже сама смерть больше его не истом-ляла. Смерть тоже была плотным и объёмным звуком! И звук этот был куда полней, чем звук жизни. Сам переход к другому виду жизни про всё говорил не словами, а звуковым столпом: вздымающимся, может, до самой Луны, а может, — и ещё выше.

На миг захотелось назад, в Хомутовскую степь, а потом сразу — в оркестр «Донбасс Оперы».

Но миг ушёл. Уходила и старая память.

При этом нарастала память новая: в чудных -перьях, острокоготковая, звуковая…

Вдруг голос золотого Серафиэля мягко и бережно пробил барабанные перепонки Кити-филина и водвинул ему в торчащие перьевые наросты звук иной: по тону, возможно, и скифский, но по звучанию — бесконечный.

 

 

24

 

К новой звуковой жизни — по часам доброго Сан Саныча, в 21 час 44 минуты, — прямо из второго корпуса Республиканской клинической больницы Китя-филин и улетел.

 

1 — Не торопитесь, синьор…

— Наоборот, Амалу, быстрее!

— Есть опасность, синьор…

— Не вижу опасности. Я хочу видеть волшебную скифскую арфу. Скифская арфа, Амалу, скифская арфа нужна мне… (ит.)