Награде не подлежит

Награде не подлежит

Классика военной прозы. Отрывки из повести

ВСЮ ЖИЗНЬ ему снился один и тот же сон: камнем падает он в чёрную глубину, и внезапно прекращается подача воздуха; вода, будто тисками, всё сильнее и сильнее обжимает грудь, вот-вот раздавит, расплющит, и он задыхается в скафандре. «Воздуху! Воздуху!» – кричит он в отчаянии, но телефонный кабель оборван – никто не слышит его…

И этой ночью он проснулся в холодном поту, и, сидя на тахте, курил сигарету, оглушённо глядел в слабо освещенное луною окно, слушал, как возвращается к нормальной работе сердце…

На журнальном столике, рядом с книгой стихов Николая Рубцова, белела повестка, где ему, Реутову Константину Федотовичу, приказывалось явиться в военкомат. «Что им надо?» – в который раз с лёгким любопытством подумал он. Давно уж не вызывали. Попервости, после войны, когда был он ещё молод, его тревожили всякими краткосрочными сборами, переподготовками, но с годами по причине возраста оставили в покое.

Константин Федотович встал, распахнул окно. Нанесло предутренним знобким холодком и едва внятным запахом набухающих почек. Перед окном в маленьком палисаднике чернел куст черёмухи. В прошлом году, когда заселяли этот новый дом, в котором ему выделили однокомнатную квартиру на первом этаже с окнами на реку, он сам посадил черёмуху. Куст переболел и в этом году должен зацвести: уже набухли почки и не сегодня-завтра выбросит первый клейкий лист.

«Вот и опять весна», – о чём-то сожалея, подумал он.

Весна началась дружно. Бия уже вскрылась и катила мимо города мутные холодные воды. За рекой полыхнуло лиловым светом. «Неужели гроза?» – подивился Константин Федотович. Небо за тёмным бором на противоположном высоком берегу снова разломило, глубокая высь трепетно замерцала, будто артиллерийские залпы далёкого ночного боя неслышно вспарывали темноту. Где-то за степью, в горах, шла гроза. Первая в этом году.

Выкурив сигарету, он ещё постоял у окна, послушал шорох реки, незримой в ночной мгле, посмотрел, как беззвучно и замедленно стекают по чёрному небу далёкие молнии, и закрыл окно.

Опять увидел на столике белеющую продолговатую бумажку. Надо утром заехать. Послезавтра День Победы, а в повестке приказывалось ещё до мая явиться в военкомат.

 

Закинув руки за голову, лежал Константин Федотович и слушал, как в оставленную открытой форточку доносит шелест дождя, как по стеклу шаркают голые ветки черёмухи. Протянувшийся вдоль набережной пятиэтажный домина был полон спящих людей, и один только он, наверное, бессонно глядел в серую комнатную темноту.

По набережной проехала машина, вдоль стены косо скользнули жёлтые лучи фар, высветлив по очереди: то гравюрный портрет скуластого, с горькими глазами, земляка Василия Шукшина, думающего свою безысходную думу; то любимые ван-гоговские «Подсолнухи»; то маральи рога, подаренные друзьями несколько лет назад в пятидесятилетний юбилей… Шум машины затих, и опять послышался шелест – дождь набирал силу.

Константин Федотович лёг поудобнее, но сон не шел.

Мысли его перескакивали с одного на другое, обрывались, он то думал о настоящем, то о прошлом, но постепенно растревоженные повесткой думы вернулись в давно минувшее, в его юность, в те годы, когда он был водолазом и военная судьба кидала его то на Волгу, под Сталинград, то на Днепр, то на Ладожское озеро, то на Баренцево море в Заполярье. И всюду он спускался на дно, вытаскивал затонувшие при переправах танки, орудия, баржи с минами и снарядами, торпедированные корабли, утопленников.

Он гнал от себя эти невесёлые мысли, но справиться с ними не мог. Так было каждый раз, когда просыпался в глухом предутрии и подолгу думал длинные думы одинокого пожилого, давно страдающего бессонницей человека.

Константин Федотович повернулся на правый бок, чтобы его «карбюратору» было полегче работать, и попытался заснуть. Он задремал, но на исходе ночи снова вскинулся. Его настиг всё тот же сон: он опять падал на грунт и опять задыхался…

«Неужели это было со мной? – в который раз спрашивал он себя. – Неужели это был я?»

 

…СКВОЗЬ ПРЕДПОБУДНУЮ дрему, что охватывала Костю каждый раз около шести часов утра – когда спишь и не спишь, то очнешься, то опять уйдешь в сон, когда ушки на макушке и ждешь команду «Подъём!» – он услышал поспешный топот сапог в коридоре барака, кто-то ворвался в комнату и заорал на высокой ноте:

Победа! Кончай ночевать!

Костя не поверил, подумал: пригрезилось в дремоте.

Победа, братва! Победа, кореша! – кричал Дергушин, и голос его срывался.

Врёшь! – хриплым со сна голосом сказал Вадим Лубенцов, и лицо его побледнело.

Не вру, славяне! Не вру! Победа! – слёзно смеялся Димка.

Кто сказал? Кто? – допытывался мичман Кинякин.

Он уже вскочил с постели, в кальсонах, в тельняшке, растерянно хлопал белыми ресницами и топтался босыми ногами по холодному полу. Сухоребрый, маленький, с прямыми тонкими плечами, среди рослых водолазов он казался мальчишкой. И только морщинистый лоб да короткие пшеничные усы выдавали, что он уже не первой молодости.

По радио передали! – кричал ему, будто глухому, Димка. – Да вон, глядите!

Димка ткнул рукой раму, и в распахнутое окно ворвалась пальба: хлопали зенитки на бурых с заплатами нестаявшего снега сопках; возле главного пирса, на эсминцах, звонко били крупнокалиберные «эрликоны»; тянулись в низкое, по-утреннему бледное небо разноцветные автоматные очереди.

 

Долгожданная радость опалила водолазов, выкинула из нагретых постелей. Не успев одеться, в тельняшках, в кальсонах толклись они между нарами, тискали друг дружку молодыми крепкими руками. Трещали кости, раздавались увесистые шлепки по спинам, кто-то весело с лихими коленцами матюкался в адрес Гитлера.

Ну дали звону! Ну дали! – смеялся Игорь Хохлов и тряс за плечи Костю. – Чего лежишь? Вставай! Обалдел?

Он стащил Костю с постели и так стиснул, что у Кости дух зашёлся.

Теперь мама приедет, – шептал на ухо Игорь. – Теперь – всё.

И колол рыжими усами, которые отпустил для солидности, пока Костя лежал в госпитале.

Костя знал, что у Игоря где-то в Сибири находится в эвакуации мать. И сам Игорь был призван на службу оттуда же, хотя родом он из здешних мест, из Мурманска. Теперь вот вернётся домой и его мать.

А Димка Дергушин стоял и плакал. Он пытался извинительно улыбаться, но слёзы текли и текли. В комнате постепенно затихало. Все знали – у Димки погибли два брата. Один на фронте, другой умер с голоду в блокадном Ленинграде, откуда самого Димку вывезли еле живым.

Помрачневшие водолазы молча смотрели на товарища. Не было среди них ни одного, у кого бы кто-нибудь не погиб на войне. У Кости тоже двое дядей легли, оба в сорок втором, и школьный друг в сорок четвёртом.

Мичман Кинякин объявил:

Форма одежды парадная! Начиститься, надраиться! Великий праздник наступил!

Голос его осекся. Он сжал, челюсти, сурово свёл белые брови и, справляясь с минутной слабостью, глядел в окно.

Водолазы, возбужденно переговариваясь, приводили в порядок редко одеваемую парадную форму. Костя обнаружил, что на бушлате едва держатся погоны и лопнули в шаге парадные чёрные брюки. Ниток ни у кого не оказалось.

Дуй вон к Любке, – посоветовал Лубенцов. – Тут по коридору в последней комнате деваха живёт. Неделю как поселилась.

Он блеснул красивыми белыми зубами, со значением подмигнул:

По случаю праздничка, может, не только на нитки расщедрится…

Попридержи язык-то, – недовольно буркнул мичман, привешивая на форменку начищенные зубным порошком медали.

Ладно… «свёкор», – усмехнулся Лубенцов.

И, прищурив тёмные, всегда хранящие холодок глаза, сказал Косте:

И на мою долю попроси…

 

В обед прибыло начальство с базы: командир аварийно-спасательного отряда, болезненно-толстый, страдающий одышкой, с багровым отёчным лицом инженер-капитан второго ранга Ващенко, и с ним водолазный специалист отряда младший лейтенант Пинчук, подвижный, остроносый, с выискивающим прищуром всё примечающих глаз.

Командир обошёл короткую шеренгу матросов, полюбовался ими, прогудел замешенным на хрипотце голосом:

Красавцы! Прямо хоть на парад. А?

Он обернулся к Пинчуку, тот ответил сдержанной улыбкой.

Мичман Кинякин, старшина первой статьи Лубенцов и ещё двое-трое сверкали орденами и медалями, у остальных на груди было пусто, но стояли они подтянутые, надраенные и весёлые.

Командир поздравил всех с победой, произнёс краткую речь, вновь полюбовался молодцеватым видом водолазов, будто видел их впервые, и отеческая улыбка не сходила с его добрых губ…

После обеда всех в увольнение! – приказал командир.

Есть! – козырнул мичман.

И… вот что. Праздник-то праздником, но вести себя достойно флоту. Никаких чтоб нарушений, – напомнил командир.

Есть! – снова козырнул мичман и строго обвёл глазами водолазов, задержав взгляд на Лубенцове.

Усатый красивый старшина первой статьи Вадим Лубенцов, полвойны отмолотивший в морском батальоне, сиял набором орденов и медалей, вызывая восхищение и зависть молодых матросов. Поймав взгляд мичмана, Лубенцов усмехнулся, а Кинякин сдвинул брови.

 

После обеда отпустили в увольнение.

Водолазы сразу пошли на пирс, где возле ошвартованных боевых кораблей было уже черным-черно народу, – толпился празднично возбуждённый гражданский люд…

Какой-то согнутый годами дедок, со слезинками на ресницах, совал алюминиевую мятую кружку и, дыша приятно-хмельным хлебным духом, говорил, пришепётывая из-за отсутствия зубов:

А мой Лёшка – танкист. Два «Красных знамя» у его. Город Кёнигсберг преклонил. Слыхали про город Кёнигсберг – нет, сынки?

И с пьяной щедростью, расплёскивая, наливал бражку из синего эмалированного чайника.

За Лёшку мово, за танкиста! Ах, орлы-орелики.

 Водолазы пили за Лёшку-танкиста, за лётчиков, за пехоту. Со всех сторон тянулись к матросам кружки, гранёные стаканы, глиняные бокалы, рюмки – народ запасся посудой и питьём.

Выпей, сынок, – предлагал дедок Косте. – Дождалися заветного часу!

Подбородок дедка выскоблен по случаю праздника, порезан с непривычки, седая щетина кустиками торчит под фиолетовыми губами.

Выпей, соколик! Жив остался – значица, повезло. Выпей за своё счастье, – почему-то с просительной жалостью улыбался он, обнажая пустующие дёсны.

Не дождавшись ответа Кости, сам отглотнул из кружки, замотал головой.

А рядом какой-то тощий мужик весело щурил хмельные, будто из бойницы выглядывающие из-под нависших бровей глазки и кричал:

Победа, народ! Свернули Гитлеру санки! Пляши, люди! Йех, звони, наяривай!

И припевал, приплясывая и прихлопывая себе ладошками:

«Ах ты, милая моя,

я тебя дождался.

Ты пришла, меня нашла,

а я растерялся!..»

Моряки! Товарищи подсердечные! – просительно пристал он к подвернувшимся водолазам. – А ну, врежьте «барыню» или «яблочко»! Морячки! А?

Появился гармонист, образовался круг, и разгорячённый хмельной Лубенцов уже выбивал с яростным весельем «чечёточку» на причальных досках. Надраенные медали ослепительно вспыхивали и звякали на его молодецкой груди. Народ любовался им, подсвистывал и дружно хлопал.

Йех, мил дружок, садово яблочко!

Народ все подваливал и подваливал на причал. Было уже тесно. Того и гляди – настил провалится, плахи на причале треснут. У людей ровно пружины в пятки вставлены – все плясали.

Костю тоже подмывало пуститься в пляс и вот так же лихо, как и Лубенцов, отбивать «чечёточку», да только после госпиталя ноги ещё не были с ним в ладу. Ходить-то он ходил уже хорошо, но плясать не мог.

 

Идём, – тихо сказал мичман Кинякин.

Костя тронул за рукав бушлата Игоря Хохлова, тот Димку Дергушина, а Димка поманил пальцем Вадима. Лубенцов понятливо кивнул и напоследок выкинул такое коленце, что весь люд ахнул.

Вадим победно вышел из круга. Его место тут же заняла какая-то пухленькая, перетянутая в рюмочку армейским ремнём зенитчица в начищенных до блеска сапожках.

Личико, как солнышко, – круглое да розовое, гимнастёрочку одёрнула, да как топнет-притопнет, да как рассыпет каблучки, да как пустит забористую частушечку в раскат – народ до ушей рот растворил.

Перед мальчиками

ды ходит пальчиками.

Перед зрелыми людьми

ды ходит белыми грудьми!..

Лубенцов замешкался, не спуская прицельных глаз с зенитчицы, и что-то негромко сказал ей.

В ответ, не отводя смелого взгляда, девушка бойко выкрикнула:

Ах, милый, где тебя носило?

Я пришла, а тебя нет!

Лубенцов хмыкнул, пообещал вернуться и, тяжело дыша и оглядываясь на зенитчицу, крупным шагом догонял друзей. Шалая улыбка не покидала его разгорячённого лица.

 

Водолазы шли в сопки, к расположенному там кладбищу, а за спиной всё набирало и набирало силу веселье, рвал мехи гармонист, взмётывался хохот, и не смолкал дробный перестук каблуков по деревянному настилу причала…

Кладбище было небольшое. На краю его, в голых низких кустах, в прошлогодней бурой, ещё только что начинающей обнажаться из-под снега траве, мертвенно-тусклым блеском светился скелет врезавшегося в сопку «юнкерса». Лежали на кладбище зенитчицы, моряки, лётчики, пехота.

У водолазов был свой уголок, где были захоронены друзья. Одного раздавило между бортом судна и понтоном, другой задохнулся на глубине, когда на катере взорвались от пулемётной очереди «юнкерса» баллоны с сжатым воздухом (может, это он потом и врезался в кладбище?), третий был убит на палубе осколком при бомбежке.

На колени! – глухо приказал мичман.

Они стянули с голов бескозырки и опустились на колени.

Чувствуя, как промокают клёши на сырой земле, Костя услышал рядом непонятный звук. Он скосил глаза и увидел, что мичман плачет и яростно трясёт головой, чтобы победить свою слабость. Под холмиком лежал его друг-земляк, с которым прошёл он всю войну, и уже в феврале этого года срезало дружка осколком бомбы…

 

На обратном пути они вновь увидели дедка. Пьяненький, сиротливым воробышком притулился он на брёвнах рядом с весёлой хмельной толпой и ронял тихие редкие слёзы. В ногах стоял пустой уже чайник и валялась мятая алюминиевая кружка.

Папаша, ты чего? – спросил мичман.

Дедок затуманенно глянул выцветшими глазками, обиженно сморщился.

Сгорел Лёшка-то мой, – сообщил он, будто продолжая какой-то разговор. – Танк у его был. Весь железный, а горит…

На обветренных скулах мичмана вспухли желваки.

Ничего, отец, – утешил он деда. – Ничего. Теперь жить можно.

Дедок не слушал, что говорил мичман, затерянно и беззащитно сидел среди буйного веселья и хмельной радости.

Лубенцов хмуро смотрел в землю, и Костя видел, как яростно наливается его лицо, становится страшным.

А плясуны мешали небо с землёй. Причал ходуном ходил, вершковые плахи настила стоном стонали.

На миг в толпе Костя увидел в лёгком не по сезону, цветастом платье Любу. Крутогрудая, как яблочко в меду, выплясывала она с каким-то матросом, безоглядно отдаваясь веселью и радости, припевала деревенские частушки. Разгорячённое лицо её открылось и тут же исчезло в толпе, заслонённое счастливыми раскрасневшимися лицами военных и гражданских.

«Утомлённое солнце нежно с морем прощалось…» – заезженная пластинка шипела, томно-сладкий голос певца хрипел и потрескивал, но патефон, откуда-то появившийся на причале, не смолкал. И пары завороженно двигались в такт танго. Влюблённо и смело смотрели в глаза друг другу выжившие за войну люди.

 

Вечером, за праздничным ужином, Вадим Лубенцов гадал:

Ну, ещё самое большое – полгода, и – по домам. Я думаю, к осени демобилизуют.

Мичман Кинякин слабо кивал полысевшей за годы службы на Севере головой, думая о чём-то своём.

В Ленинград бы съездить, – мечтательно произнёс Дергушин. – Дома уж сколько не бывал.

После того как Димку по «Дороге жизни» вывезли из осаждённого Ленинграда, он растерял своих родных, не знал – живы они или нет. Два брата погибли. Где мать, где отец? Сестрёнка? Димка писал чуть не каждую неделю в освобождённый Ленинград – домой и соседям, но ответа пока не получил.

Вам ещё, как медным котелкам, – «утешил» молодых водолазов Лубенцов. – У вас ещё и положенный срок службы не кончился. Сколько ты служишь?

Три года, – ответил Димка.

Ну вот, ещё до нормы два осталось.

Говорят, год войны за три будут засчитывать? – подал голос Игорь Хохлов.

Говорят, что кур доят, а коровы яйца несут, – хмыкнул Сашка Беспалый, кадыкастый, мослатый, с провалившимися щеками, несмотря на то что был он коком и всё время находился при продуктах.

Во-во, – поддержал Сашку-кока Лубенцов. – Да тебе-то, Хохлов, куда торопиться? Ты же дома служишь. Мать вернётся из эвакуации – всю жизнь можешь служить.

Игорь смущённо улыбался. Ему действительно было лучше всех – служил он дома, в родных краях… Отец его и погиб неподалёку от этих мест, при защите Мурманска в сорок первом.

Вадим Лубенцов откинулся на нарах, тронул струны гитары, запел красивым сильным голосом:

«Прощайте, скалистые горы,

На подвиг Отчизна зовёт…)

Лицо Вадима стало задумчивым и суровым. Наверное, он видел неласковое Баренцево море, полуостров Рыбачий, на котором пришлось ему воевать, видел  эсминцы, уходящие в  дальний  боевой  поход…

Косте захотелось побыть одному, и он вызвался наколоть дров на камбуз: Сашка-кок не раз уже предупреждал, что назавтра нечем топить, но все за столом пропускали его слова мимо ушей.

Когда Костя вышел из барака, его поразили огни. Он отвык за войну от ночных огней: побережье было затемнено, и строжайше запрещалось всякое освещение. Теперь же, в первый победный вечер, всё кругом было в огнях.

Светились огни на причале и кораблях, длинными жёлтыми кинжалами отражались в спокойной воде залива. Небо очистилось, и в нём ярко сияли крупные близкие звёзды, будто и небо в честь победы было расцвечено праздничной иллюминацией…

 

 

ПРИШЁЛ АВГУСТ. Началась война с Японией.

«Ну всё, теперь не светит нам, – сказал Лубенцов, узнав о войне. – Хотел летом домой попасть, а тут дело зимой запахло». И подал рапорт командованию с просьбой отправить его на восток. Вместе с ним такие же рапорты подали и Костя с Димкой и Игорем. Им всем отказали.

Отказ им вскоре привёз мичман Кинякин, ездивший на базу за новым водолазным снаряжением: «Без вас справятся».

«Мы с этими самураями – как повар с картошкой, раз-два!» – высказал мысль Сашка-кок. «С немцами тоже так думали, – усмехнулся Лубенцов. – Не говори «гоп». «Гоп не гоп, а вам отказ», – повторил мичман.

«Я сам поеду к командиру, – заявил Костя. – Я добьюсь». «Не поедешь, – отрезал мичман. – Твоё место тут, вон причал строить. Это – приказ». Вздохнул: «Не нахлебался ещё горького до слёз? С автоматом побегать захотелось»… И обрушился на Лубенцова: «Ты мне пацанов не сманивай! Не навоевался ещё? Мало тебе! Слава богу – живы остались. А там и без вас справятся».

Костя сильно огорчился отказом. Он ещё надеялся повоевать по-настоящему. Его не покидало чувство, что остался он на обочине, где-то в стороне от главного дела на войне! Ну был под бомбёжками, когда самолёты с неба не слезали и так густо клали бомбы, что и муха не пролетит; ну смертей и крови понасмотрелся; ну сам бывал на волоcок от гибели, но не ходил же он в атаку, не стрелял, не кричал «Ура!». У Лубенцова вон вся грудь в орденах и медалях – сразу видно, воевал человек. А у него? Ни одной самой завалящей медалюшки, ни одного ранения. Будто и на войне не был. А так хотелось свершить какой-нибудь подвиг, чтобы не стыдно было приехать в деревню…

 

Водолазы по-прежнему работали без выходных в две смены – с утра до ночи. Каждый день Костю одевали в скафандр. Вдыхая привычный запах резины водолазной рубахи, мокрого железа и окисленной меди шлема, гремел по палубе пудовыми водолазными галошами на свинцовой подошве, снова и снова ощущая на своих плечах тяжесть скафандра. Всё это было давно привычным, давно знакомым, и уже не вызывало никаких чувств…

Водолазы работали до изнеможения. Приходили в барак, падали на нары, не раздеваясь, во влажном белье, с мокрой грудью, распластанно лежали, каждый думал о своём. Спину ломило, плечи стоном стонали от тяжести скафандра. Руки, разъеденные морской водой и отмытые добела, распухли, покрылись волдырями и нестерпимо ныли. Ноги, натруженные свинцовыми водолазными галошами, гудели тягучим гудом. «Ревматизмом обеспечены по гроб жизни», – сказал как-то Лубенцов, растирая полотенцем мокрую грудь после спуска в воду. На груди его было наколото «Боже, храни моряка». И если даже Лубенцов, сплетённый из крепких корней, перевитый жилами, и то уматывался на работе, всхрапывая, как усталая лошадь, то что уж говорить о молодых водолазах – их без ветра шатало.

 

Наступил декабрь.

В огромном полуразрушенном цехе судоремонтного завода, где когда-то строились корпуса рыболовных судов, гулял ветер. Снег, пробиваясь в дырявую крышу и в щели треснувших от бомбёжек стен, наметал сугробы на полу. В углу пустого гулкого цеха была небольшая пристройка. До войны находилась в ней конторка для планёрок и перекуров, а теперь, слегка полатав её, жили там водолазы. Железная «буржуйка» топилась день и ночь, но в комнате стоял промозглый холод, потолок и углы терялись в сыром тумане. Спать матросы ложились на двухэтажные нары в водолазном шерстяном белье, в свитерах, натянув на голову шапку. Укрывшись тонкими отсыревшими одеялами, набросив сверху шинели и полушубки, затихали до утра, если не работали в ночную смену.  

Рано утром резал уши переливчатый свист боцманской дудки и ненавистный клич вахтенного:

По-одъём!

Кашляя, ругаясь, проклиная Север и свою долю, водолазы вставали, ёжились, проверяли – высохли ли возле печки свитера, ватные штаны, валенки, и лаялись с вахтенным, обвиняя его в том, что он плохо калил «буржуйку» и не высушил белья. Натягивали полусырую одежду, завтракали, обжигаясь кипятком, и, хмуро сгорбившись, шаркая кирзачами, пряча лицо от студёного ветра, тянулись по разрушенному неосвещённому заводу к слипу*.

----------------------------------------------------------------------------------------

*Слип – наклонная береговая площадка для спуска судов со стапеля на воду или подъёма из воды. …

 

Под водой было теплее. Работали на небольшой глубине, укладывали шпалы, рельсы, по которым будет двигаться слиповая тележка, забивали кувалдами железнодорожные костыли, крепили рельсы к шпалам. Работа была однообразной, скучной, надоевшей. Но Костя охотно уходил на глубину. Хотелось побыть одному, отрешиться от всего на свете, забыться,  наработаться до ломоты во всём теле, чтобы потом едва дотащиться до нар, упасть и провалиться в тяжёлый глухой сон. Тоска, глухая тоска давила сердце. Невыносимо хотелось бросить всё и помчаться к Любе. И он сделал бы это, и ничто не удержало бы его: ни дисциплина, ни патрули, но он знал – она отвергла его.

 

Приближался сорок шестой год.

Восстановление разбомбленного слипа подходило к концу. Уже стояли у ближних причалов суда, которые первыми будут подняты на сушу, где им залатают продырявленные за войну борта и днища. Уже капитаны знали свою очередь и все вместе поторапливали водолазов, чтобы побыстрее заканчивали они подводные работы. И водолазы торопились, работали без выходных и увольнений.

Лубенцов последнее время ходил со сдвинутыми бровями. И только вечерами, когда в кубрике собирались матросы, когда выпадали свободные от службы минуты, Лубенцов, играя на гитаре, пел, чаще всего:

«Напрасно старушка ждёт сына домой,

Ей скажут, она зарыдает…»

Уже не первой молодости старшина, всю юность провоевавший, прослуживший ни много ни мало, а девять лет, давным-давно не бывавший дома, пел старую горькую матросскую песню, и печаль лежала на его всегда злом и упрямом лице. Матросы помоложе, притихнув, слушали.

 Лубенцов пел про кочегара, который никогда не вернётся домой, а Костя вспоминал госпиталь, обваренного паром молодого кочегара и думал, где он теперь? Выздоровел и уехал домой или всё ещё мается по госпиталям?

Косте нестерпимо хотелось домой, где не был уже четыре года. Как там, в родной деревне? Кто вернулся с войны, кто нет? Не шибко грамотная мать пишет редко и то всё про хозяйство да про родню.

 

…И опять пришла весна. Опять обтаяли головы сопок, заголубели дали, с юга наносило тёплым ветром, и вновь поманило куда-то. Матросы повеселели, стали дольше задерживаться на палубе, поглядывая на чистое небо и спокойные воды, вели мирные беседы под солнышком, ждали каких-то перемен.

Однажды вечером в кубрик вломился радостный усатый матрос, один из старослужащих, и гаркнул:

Пляши, кореша! Демобилизация!

Врёшь, – тихо сказал Лубенцов, ещё не веря, но уже понимая, что это правда.

Не вру! Нет! – смеялся усатый матрос. – Всё! Отслужили! По домам!

Лубенцов рванул струны гитары, но тут же прихлопнул звук ладонью и устало повторил:

Всё.

И не было радости в его голосе. Слишком долго ждал он этого.

У Кости дрогнуло сердце, захотелось сказать что-то хорошее и доброе товарищу по службе, но старшина уже справился с минутной слабостью и опять стал насмешливо-ироничен.

И какая сорока на хвосте принесла эту весть?

Усатый матрос хохотнул и сообщил, что у него в штабе земляк-корешок служит, вот он под великим секретом и сказал, что уже документы заготавливают. Два призывных года сразу уходят в запас…

В тот вечер долго не спали. Уже и «отбой» объявили, уже и дневальный заходил и просил: «Братцы, тише! Дежурный офицер придёт», а матросы всё не могли угомониться. Те, кто уходил в запас, вслух мечтали о том, что они будут делать дома, а те, кто ещё оставался, с завистью слушали и прикидывали – сколько им ещё «трубить». Прикидывал и Костя, выходило – много…

 

Молча лежал в своей подвесной парусиновой койке Лубенцов. Заложив руки за голову, вперив бессонные глаза в железный подволок, думу думал, дом вспоминал, листал страницы своей жизни.

Смолоду ухватист и неробок был он. Мальчишкой ещё подался в сплавщики, бросил школу, гонял плоты по быстрой и холодной Чусовой. Плясун был и весельчак, лёгкой поступью шагал по жизни, шёл себе, посвистывал. Озорно кричал девкам на берегу, что бельё полоскали, звал с собою, ослеплял белозубой улыбкой, обещал показать дальние края, что были где-то там, по течению реки.

Жили плотогоны артелью, весело – каждый день новые места, одно другого краше да интересней. По душе Вадиму была такая жизнь, и не думал он её менять, да приспело время на службу идти. Но и тут подфартило – во флот попал: и форма красивая и опять же разные места посмотрит. Пошёл с охотой. Приказали на водолаза выучиться, опять обрадовался – новое интересное дело: что там на дне морском?

На тёплом Чёрном море службу начал и после водолазной школы, что была под Севастополем, попал на Балтику. Корабли поднимал. Там и война застала. Воевал не хуже других. Один раз только оплошка произошла, за свой строптивый характер в штрафную роту попал. Сюда вот, на Север, угодил.

Кровью смыл с себя вину, полежал в госпитале и потом воевал в морском батальоне, не раз в десантах участвовал, в переплётах побывал, когда казалось – всё, не выбраться живым. Но ему везло – видать, крепко мать за него молилась, живым из могилы выходил. Правда, весь в рубцах – как кобеля в драке перепятнали. За полгода до победы отозвали с фронта и приказали опять быть водолазом.

За девять лет службы пообломали рога, другим стал. Как говорится: «Наплясался, напелся и страху понатерпелся». И соловьём залётным юность пролетела, вот уж на висках и сединой припорошило, будто первым снежком. Кончилась какая-то полоса жизни, теперь новую начинать надо. Новую, незнакомую. Специальности гражданской никакой. Опять плоты гонять? Не манит что-то. Да и насмотрелся он новых мест, хочется и у пристани  пожить, тишины хочется, семьи.

 

НОЧЬЮ их подняли по тревоге.

Только в открытом море объявили: идут на спасение подводной лодки – подорвалась на мине. Водолазам предстояло спасти экипаж. К утру они были на месте катастрофы. В серой рассветной дымке «Святогор» лёг в дрейф.

Там, внизу, под чёрными тяжёлыми водами, лежала беспомощная подводная лодка, и неизвестно было – остался ли кто жив на ней? И насколько им хватит воздуха?

К месту катастрофы спешили и другие спасательные суда, «Святогор» пришёл первым.

Младший лейтенант Пинчук, накинув на голову капюшон канадки, защищал лицо от тяжёлых хлопьев мокрого снега, который, несмотря на апрель, валил, как в январе. Над местом катастрофы в разрывах тумана был виден беспокойно мотающийся на мелких волнах облепленный пластами снега красный аварийный буй, выброшенный с подводной лодки.

Великая холодная тишина была здесь, и от этой тишины сжималось сердце.

Вы готовы? – спросил Пинчук,

Готов, – ответил Костя.

Он был уже в скафандре, только без шлема. Осталось ступить на трап, и на него наденут шлем, закрутят гайки, и он первым пойдёт в эту чёрную дымящуюся воду, навстречу неизвестному.

Ещё на подходе сюда, к этому месту, младший лейтенант Пинчук появился в водолазном посту и спросил: «Чья очередь идти в воду?». «Моя», – ответил Костя. «Одевайтесь, чтобы, когда придём на место, не терять ни минуты». Лубенцов метнул прищуренный взгляд на Пинчука и сказал: «Я думал, сначала пойдёт водолазный специалист»… Красные пятна покрыли лицо Пинчука, но он овладел собою: «Выполняйте приказ!». «Ему нельзя», – предупредил Лубенцов, и все в водолазном посту насторожились. «Что значит – нельзя?» – Пинчук недовольно сдвинул брови. «Ему можно ходить только на малые глубины, а на какой глубине лежит лодка – мы не знаем», – пояснил Лубенцов.

На обследование лодки должен был идти опытный водолаз. Таких на «Святогоре» было трое: Пинчук, Лубенцов и Костя. Остальные не в счёт – молоды, зелены, неопытны.

Но Лубенцов грипповал, с температурой и насморком в воду идти нельзя. У Пинчука нарывал палец, рука была перевязана, а главное – он давно не ходил в воду, потерял навык. Внешне здоровым был только Костя. Да и очередь идти в воду была именно его.

И всё же Лубенцов настаивал на своём, не спуская понимающего взгляда с Пинчука. А Костя подумал, что зря задирается Вадим, ничего с ним, с Костей, не случится. Уже год как он из госпиталя и всё с ним в порядке. Да и не должна быть большой глубина, на которой подорвалась лодка, – произошло это уже неподалеку от берега.

И теперь, когда они пришли на место, Пинчук еще раз спросил:

Вы можете идти?

Могу, – ответил Костя,

И всё же я прошу послать меня, – резко произнёс Лубенцов.

Они там ждут! – Пинчук кивнул на воду. – Что за торговля?! Что вам здесь – базар?

Не базар! – с вызовом ответил Лубенцов и побледнел.

Они встретились глазами, и Пинчук медленно произнёс:

Хорошо.

И это «хорошо» прозвучало угрозой. Все поняли – нашла коса на камень.

Сузив глаза, Пинчук отчеканил:

Товарищ старшина первой статьи, я отстраняю вас от работы и приказываю покинуть палубу!

Побледневший Лубенцов долго смотрел на Пинчука и медленно сквозь зубы процедил:

Ты ответишь за это, младший лейтенант.

Приказываю покинуть палубу! – взорвался Пинчук.

Лубенцов круто повернулся и пошёл прочь.

Младший лейтенант Пинчук был возмущён. Эти «старики» совсем распоясались. Узнав о демобилизации, перестали подчиняться, вступают в пререкания, ведут себя, как будто они уже не на службе. И хотя Пинчук, конечно, уже ничего не мог сделать Лубенцову в дисциплинарном порядке – кто будет  наказывать человека, на которого уже заготовлены демобилизационные документы! – но он всё же указал ему его место.

Сейчас был самый удобный момент заявить о себе как о расторопном и знающем своё дело офицере. Пинчук первым прибыл на место катастрофы, и, пока другие топают сюда, лодка будет обследована. И о том, кто первым сделает это, будет знать самое высокое начальство на флоте, а может, и в Москве. Дело нешуточное – спасение подводной лодки. Нельзя упустить такой случай показать себя…

Пинчук давал последние наставления Косте: с чего начинать осмотр, на что обратить внимание в первую очередь, а главное – определить, живы ли люди. Костя слушал Пинчука вполуха. Не впервой шёл он на обследование и без указаний младшего лейтенанта знал, что в первую очередь осматривать и о чём докладывать. Пока он будет обследовать, подойдут другие спасательные суда, подойдёт и «Нептун». И если люди на подводной лодке живы, то с «Нептуна» спустят водолазный колокол, при помощи которого будут спасать экипаж…

 

Костя привычно падал вниз, и воздух едва успевал догонять его. И снова перед иллюминаторами мелькали отметки глубин на спусковом канате, опять вода становилась всё темнее и темнее и всё сильнее и сильнее заковывала в латы, обжимая тело со всех сторон. Знакомо покалывало барабанные перепонки, пока ещё легонько, вроде бы даже нежно, но вот-вот уже вонзятся огненные иглы, и тогда хоть криком кричи. Пора «продуваться»!

У отметки «Тридцать» Костя задержался. Надо было подождать, пока догонит его воздух, надо насытить организм кислородом, чтобы не наступило кислородное голодание. Костя ухватился за пеньковый спусковой конец и, наклонив шлем, всмотрелся в тёмную глубину под ногами. Видимость была всё же хорошей, вода – чистой, но в расплывчатой мгле он ничего не обнаружил. Не видно было и грунта.

После госпиталя прошёл год, и Костя чувствовал себя нормально. Так что если он обернётся быстро – осмотрит лодку и выйдет, – то ничего с ним не случится. Зря Лубенцов задрался с Пинчуком, нажил только неприятности…

Отдышавшись и провентилировав себе лёгкие, Костя стравил лишний воздух из скафандра и снова полетел вниз. Сколько раз вот так вот подал он вниз, в глубинный мрак, и всегда его там что-то ждало: торпеда, мина, погибший корабль… Теперь вот подводная лодка, и в ней задыхаются парни.

Скорей! Скорей!

Лодка появилась внезапно. Вдруг надвинулась на него снизу чёрная скала, и не успел Костя сообразить, что это такое, как стукнулся галошами о что-то неподвижное и металлически-твёрдое, и падение его прекратилось. Он не сразу понял, что скала, рядом с которой он падал последние секунды, вовсе не скала, а ходовая рубка подводной лодки. Он угодил прямо туда, куда и надо было.

Есть. Стою на лодке.

Стучите! – приказал Пинчук.

Костя опустился на колени и ударил по корпусу лодки гаечным ключом, который был предварительно привязан шкертиком к его руке. Ударил три раза через равные промежутки времени, потом ещё два раза подряд, чтобы там, в лодке, поняли, что стук этот не случаен, что им подают сигнал.

Ответа не было.

Костя снова ударил три раза, потом ещё два. Прислушался. Тишина.

Ему стало не по себе. Неужели задохнулись в этой металлической большой сигаре? На сколько им там хватает воздуха? Говорят, возвращались с задания, значит, всякие ресурсы уже выработаны. И вот он стоит на подводной лодке и у него под ногами задохнувшиеся  люди.

Молчат, – доложил он наконец.

Пинчук не сразу подал голос:

Как чувствуете себя?    

Нормально.

Тогда осмотрите лодку – и наверх!

Костя решил начать осмотр лодки с носа: раз говорят, что подорвалась она на мине – значит, скорее всего, напоролась на неё носом.

Потравите шланг-сигнал! – приказал он и пошёл в мутно-коричневую  зыбь.

Свинцовые подошвы стучали по металлу, он ногами чувствовал эти глухие удары, и звук казался мёртвым.

Много раз приходилось Косте обследовать погибшие корабли, случалось – находил в них утопленников. Но на этот раз под ним, под холодным металлом, лежал мёртвым весь экипаж, все до единого! И от этой мысли Косте было не по себе, будто шёл он прямо по трупам.

Он подошёл к носовой пушке.

«Сорокапятимиллиметровка», – подумал Костя, увидев сбитый взрывом короткий тонкий ствол. Ствол ткнулся дульным срезом в тело лодки, будто склонила пушка голову перед теми, кто был под ней.

Металлические леера-ограждения по бокам палубы тоже были сорваны. Железные, витые, оборванные прутья торчали в разные стороны, как руки с тонкими длинными скрюченными пальцами, призывающие на помощь. Костя прошёл мимо брашпиля, мимо кнехт и увидел, что носовой броневой лист круто загнут вверх – носом напоролась.

Взрыв в носовой части! – доложил он наверх. – Потравите шланг-сигнал, пойду вниз, определю пробоину!

Идите! – разрешил Пинчук.

Стравливая воздух из скафандра, Костя стал спускаться с лодки на грунт. Рваная огромная пробоина зияла в первом отсеке, искорежённое железо нависало острыми краями. Видать, на крупную мину наскочили.

Спускаясь вдоль этой рваной чёрной дыры в носу подводной лодки, Костя мысленно определял её размеры. Он знал, что подводные лодки разделены на отсеки водонепроницаемыми переборками, и если первый отсек взорван и затоплен, может остаться целым второй, третий…

На грунте было темно, но Костя всё же различил и примерно определил размеры пробоины. Определил также, что водонепроницаемая переборка во второй отсек цела. Лодка лежала, накренившись на правый борт, на твёрдом каменистом грунте, и Костя подумал, что поднимать её будет трудно, под неё не подкопаешься, чтобы пропустить стропы понтонов. Левый борт лодки был цел: и носовой, и кормовой вертикальные рули, и оба винта, и горизонтальный руль. Правый же борт, на который лодка накренилась, Костя не мог осмотреть тщательно, но никаких повреждений не было видно.

Обо всём этом Костя доложил наверх.

Выходите! – приказал Пинчук, и Костя, окидывая последним взглядом лодку, почувствовал, как защемило сердце.

Он уходил, а они оставались.

Костя подвсплыл и снова оказался на палубе подводной лодки. Подошёл к рубке, зачем-то потрогал задрайку двери, ведущей внутрь рубки. И уже ни на что не надеясь, на всякий случай, он ещё раз постучал по ней гаечным ключом и вдруг услышал слабый ответный стук.

Костя не поверил своим ушам и торопливо, с бьющимся сердцем, застучал изо всех сил ключом по металлу. Он приложил руки к железу, перестал травить воздух, и в наступившей тишине руками услышал ответный стук. Но стук был настолько неясен, что Костя засомневался – может, слуховая галлюцинация.   

Кажется, есть! – крикнул он. – Вроде отвечают!

Кажется,  или  есть? – торопливо  переспросил взволнованный Пинчук.

Не пойму.

Стучите! – приказал младший лейтенант.

Костя стучал, прислушивался, иногда ему казалось, что отвечают, иногда – нет. Он уже не мог понять.

Стучите в районе боевой рубки! – приказал Пинчук. – Где вы сейчас находитесь?

Не знаю, – ответил Костя, хотя стоял именно возле  рубки.

Он уже плохо ориентировался, сообразительность понизилась – у него началось глубинное опьянение. Он давно уже заметил, что ему как-то нехорошо: то закружится голова, то покажется, что его окликнули, и он переспрашивал, что именно ему сказали, то вдруг подкатит к горлу тошнота.

Реутов, вы поняли, что я сказал? – тревожно спросил Пинчук.

Понял, – ответил Костя и пошёл прочь от рубки, цепляясь за гнутые поручни.

Он на миг даже забыл, где он и что надо делать. Азотный наркоз отравлял его. Костя пьянел, будто пил  рюмку за  рюмкой.

Пинчук заподозрил неладное:

Реутов, провентилируйте скафандр! Даём напор. Ухватитесь за что-нибудь! Держитесь крепче!

У Кости плыло всё перед глазами, он плохо соображал. Он ещё понимал, что ему надо приподняться на несколько метров и глубинное опьянение азотом пройдёт, и тогда он может вернуться к лодке и продолжить её обследование.

Всё это, как опытный водолаз, он знал и даже хотел предупредить Пинчука: «Я пьянею!», но им уже овладело хмельное безразличие к себе и ко всему вокруг, ничего не хотелось делать, и не было никакого страха…

Реутов, немедленно наверх! – кричал Пинчук.

Костя засмеялся в ответ. Чего они там паникуют?

Он почувствовал, как его потянули за шланг-сигнал.

Реутов, выходите!

Да не пьяный я, нет! – уверял он младшего лейтенанта и смеялся писклявым смехом. (Голос на глубине меняется, становится тонким.)

И хотя у Кости сохранился в сознании проблеск трезвой мысли, что он опасно опьянел от глубины и что его может выбросить наверх и тогда обрушится на него кессонка, но он уже не мог сдержать веселья. Ему стало ещё смешнее от мысли, как он вылетит наверх «сушить лапти», как будет бултыхаться на поверхности в раздутом скафандре, будто поплавок, и как будут его буксировать за шланг-сигнал к трапу…

Реутов, я приказываю – немедленно наверх!

Он хохотал и пытался что-то петь разудалое.

И вдруг услышал голос старшины:

Костя, говорит Лубенцов. Слушай меня внимательно. Надо, понимаешь, осмотреть люк боевой рубки. Он на самом верху рубки. Мы немного подбираем шланг-сигнал, а ты поднимись и посмотри.

Ладно, – с пьяной лёгкостью согласился Костя.

Когда он приподнялся на несколько метров, он пришёл в себя, отрезвел и увидел, что держится за спусковой канат гораздо выше рубки и лодка где-то под ним. Огромной длинной сигарой темнела она у него под ногами.

Я опьянел? – догадался он, вспоминая какие-то голоса и приказания.

Нет, – спокойно ответил Лубенцов, и Костя удивился, что на телефоне не младший лейтенант, а старшина. – Но время твоё истекло, и тебе пора подниматься наверх.

Я трезвый, – сказал Костя, приходя окончательно в сознание. – Я могу продолжить обследование.

Не надо, – всё так же спокойно и непривычно мягко  говорил Лубенцов. – С «Нептуна» спускают водолазов. Выходи, Костя.

Я, кажется, слышал ответные стуки.

Костя припоминал что-то, как после сильного похмелья.

 – Хорошо, хорошо, Костя. Мы всё поняли, – благодарил Лубенцов. – А теперь следи за воздухом, мы выбираем шланг-сигнал.

Его потянули наверх. Когда Костя вышел из воды и поднялся по трапу, он увидел на палубе инженер-капитана второго ранга Ващенко и стоящего перед ним бледного Пинчука. Разъярённый командир что-то выговаривал младшему лейтенанту.

Возле «Святогора» болтался водолазный бот. Из тумана неясно проступал «Нептун». Костя узнал его по силуэту.

 С Кости сняли шлем.

Люди,  кажется,  живы, – доложил  он  командиру.

Благодарю за службу, – сказал Ващенко.

 Не успел Костя по-уставному ответить «Служу Советскому Союзу», как хмельно кругом пошла готова. Он пошатнулся и, уже охваченный гибельным предчувствием, уже с испугом слушая, что происходит в его организме, уже понимая, что не избежал закупорки кровеносных сосудов пузырьками азота и что сосуды рвутся под напором невыделенного из крови газа, – увидел Лубенцова, хмуро, с бессильным отчаянием смотрящего на него.

 Безвольное тело Кости вывалилось из скафандра, его подхватили на руки матросы…

Уже проваливаясь в глубину тёмной горячей боли, уже теряя своё тело, уже понимая горькую обречённость, он закричал что-то бессвязное, исступленно моля кого-то о пощаде.

И крик этот эхом отозвался во всей его дальнейшей жизни…

 

И ПОВТОРИЛОСЬ всё сначала. Костя опять прошёл все госпитальные муки. Закаменев от отчаяния, понимая, что теперь ему нет места в нормальной человеческой жизни, что навсегда обречён на одиночество, лежал он трупом.

В палате, когда пришел в себя, Костя узнал, что экипаж подводной лодки спасён. Но при подъёме уже самой лодки погиб Лубенцов: ему обрубило понтоном шланг-сигнал, и Вадим задохнулся на глубине.

Костя давился слезами, он представлял муки Вадима – сам задыхался и знал, что это такое. Он знал, каким вытащили Лубенцова на поверхность. Металлический водолазный шлем превращается в кровососную банку – давление воды на глубине, обжимая скафандр, вытесняет всю кровь из тела в голову. Костя видел таких водолазов, когда не узнать, кто перед тобою, когда вместо головы раздутый сизо-багровый шар, когда глаза выдавлены из орбит, а губы, нос, щёки, уши – всё наполнено кровью и безобразный шар этот лоснится от внутреннего напора…

Не успел Костя пережить гибель Лубенцова, как пришла другая страшная весть: в Карелии, вытаскивая со дна озера авиационную бомбу, подорвался мичман   Кинякин.

Из госпиталя Костя вышел через полгода и сразу же был демобилизован.

Потом была долгая и мгновенная жизнь.

 

КОНСТАНТИН Федотович Реутов сразу же узнал в подполковнике того давнего юного лейтенантика, к которому тридцать с лишним лет назад пришёл он, демобилизованный матрос Костя Реутов. Офицер тогда строго отчитал его за то, что Костя явился в военкомат одетым не по форме, а по-граждански – в рубашке и костюме старшего брата.

Бывший лейтенант располнел, черты лица приобрели властность, дающуюся годами командования, как некий высший знак отличия от обычных смертных. Волосы у него поредели, но были ещё без единой сединки и, как и тогда, тщательно расчесаны на пробор. По-прежнему, до блеска, были выбриты и щёки, сохранившие, несмотря на возраст, юношеский румянец.

По тому, как входили и выходили из его кабинета подчинённые, чувствовалось, что аппарат военкомата работает чётко, отлаженно, без перебоев и что подполковник является примером для подчинённых.

Почему вы не пришли вовремя? – спокойно, но строго спросил военком.

Работы очень много. Грипп свирепствует…

Подполковник развернул личное дело лейтенанта запаса Реутова Константина Федотовича. (Окончив автодорожный институт, Реутов стал офицером запаса.)

Кем вы служили во время войны? Здесь записано – водолазом.

Подполковник поднял глаза на седого человека с тонким интеллигентным лицом и спокойными светлыми глазами.

Водолазом, – подтвердил Реутов.

Всю войну?

Да. Вернее, с сорок второго.

Подполковник не мог понять: воевал, а наград не имеет. Странный какой-то случай. Вызывая к себе директора городской автобазы, в личном деле которого значилось, что он участвовал в войне, и которому надо было вручить Удостоверение участника Великой Отечественной, военком обнаружил, что в графе о наградах не значится ни одной награды.

Сейчас, когда участники войны награждались юбилейной медалью «60 лет Вооружённых Сил СССР» и военкоматы готовили списки для представления к наградам, поднимали личные дела бывших фронтовиков, собирали справки о ранениях, документы о прохождении службы, вызывали к себе запасников, беседовали с ними, уточняли документы, факты, даты… он, военком, и обнаружил это странное «Личное дело» лейтенанта запаса.

Да, да, в сорок втором, – подполковник листал   страницы. – Доброволец?

Доброволец. Семнадцати лет пошёл…

Константин Федотович смутился, получилось – вроде бы похвастал этим, и чтобы как-то сгладить это невольное бахвальство, пояснил:

Весь класс пошёл, все мальчишки. Девятый «А», – зачем-то уточнил он.

Константин Федотович вспомнил, как всем классом ходили в райвоенкомат, как обивали порог. Они тогда думали, что все вместе и отправятся прямо на фронт и воевать будут в одном взводе, но их рассовали по разным родам войск – кого в пехоту, кого в танкисты, кого в авиацию, а он, Костя Реутов, попал в водолазную школу. И только после войны узнал, что в живых из всего класса остался он да ещё двое.

Почему же ни одной награды здесь не записано? Здесь какая-то ошибка?

Нет, – ответил Константин Федотович и слегка порозовел скулами, ему всегда было неудобно, когда речь заходила о наградах.

Он понимал, что действительно нелепо получается: всю войну был военным водолазом (сначала у Сталинграда доставал со дна Волги танки, орудия, затопленные катера, утопленников; потом на Ладожском озере – баржи, машины, оставшиеся на дне после «Дороги жизни»; потом на Севере доставал корабли, мины, торпеды и снова утопленников) – и ни одной награды.

О наградах он никогда не думал, не придавал этому значения, но вот сейчас слова подполковника подчеркнули всю странность положения, какую-то даже подозрительность ситуации.

А что вы вообще делали на войне? Что делают водолазы?

Подполковник откинулся на спинку кресла, продолжая с привычной начальственной строгостью глядеть на Реутова сквозь стёкла очков в модной оправе.

Подполковника   заинтересовала эта необычная специальность на войне. Тысячи запасников у него: пехотинцы, артиллеристы, танкисты, кавалеристы, моряки, лётчики, полковые разведчики – кого только нет! А вот водолаз один-разъединственный на весь город.

Подполковник с уважением относился к бывшим фронтовикам. Он сожалел всегда и сожалеет до сих пор, что самому не довелось побывать на фронте. Он тоже пошёл добровольцем и тоже семнадцати лет, но только в сорок четвёртом. Но пока учился в военном училище, война кончилась.

Константин Федотович смотрел на наградные планки подполковника – блестящие, широкие и длинные, сделанные по заказу, – понимал, что всё это – юбилейные медали, и вдруг вспомнил, что там, на войне, делали они из этого плексигласа, который добывали на сбитых самолётах (немецких и своих), портсигары и наборные ручки для финок и что большим мастером по этому делу был мичман Кинякин, работящие руки которого не знали покоя.

И вдруг ему пришла мысль, что они с военкомом, пожалуй, ровесники, но какая незримая бездна разделяет их: у них были не только разные пути в этой, мирной, жизни, но были (и это, может, главное!) разные в той, военной.

И поэтому уже нехотя он ответил на вопрос военкома о том, что делали водолазы на войне:

Корабли поднимали, «постели» ровняли…

Постели? – подполковник приподнял брови.

Едва заметная усмешка мелькнула за большими стёклами очков, а может быть, только показалось, и Реутов тоже усмехнулся, понимая, что действительно слово «постель» звучит нелепо в рассказе о войне.

Это… место под водой. Под причал делается. На «постель» ряжи ставят, это – деревянные срубы. Ну, ещё – топляки вытаскивали, слип ремонтировали…

Что это – слип?

Константин Федотович объяснил, и по поскучневшему лицу военкома понял, что тот чем-то разочарован и вызвано это, им, Реутовым, и потому уже не стал рассказывать про мины, торпеды, взрывчатку, утопленников, подводные лодки, кессонку…

Вы что, не женаты? – перелистывая «Личное дело», спросил подполковник. – Здесь не указано.

Не женат, – подтвердил Константин Федотович.

Подполковник с лёгким удивлением взглянул на него, а Реутов сжал челюсти, чувствуя, как начинают гореть уши. Он не любил отвечать на этот вопрос, но в отделе кадров, в домоуправлении, в бухгалтерии – почему-то всегда и везде дотошно допытывались: женат он или нет. Как будто важнее этого вопроса в жизни и не существует.

Чего ж так?

Константин Федотович понимал, что военком спросил по-товарищески, как мужчина мужчину, в общем-то не придавая, видимо, этому факту особого значения.

Так получилось, – сухо ответил он.

Подполковник взглянул на него и подумал: «Скажите какой!». Но тут же отогнал эту мысль. Он на службе, и эмоциям здесь не место! Надо  быть объективным. У самого подполковника были три дочки, теперь взрослые, он был счастлив в семейной жизни и неприязнью относился к холостякам, особенно пожилым, считая их эгоистами, берегущими свою свободу.

«Что же с ним делать? – подумал военком. – К празднику  Победы будут награждать раненых, ещё не получивших наград. Работа  в  военкоматах началась уж давно: справки, розыски, архивы, заявления…»

 – У вас, может быть, справки какие-нибудь сохранились? Об участии в каких-то боевых операциях, ранениях?

У Константина Федотовича чудом сохранилась справка о награждении его медалью «За оборону Советского Заполярья». Когда всех награждали, он лежал в госпитале. И только перед самой демобилизацией, при оформлении документов, обнаружили, что медали он не получил, и ему выдали справку о награждении. С этой справкой он и отбыл домой.

Покажите! – обрадовался подполковник. Он искренне хотел как-то помочь этому человеку.

Константин Федотович вспомнил, как тридцать с лишним лет назад эту самую справку он показывал этому самому подполковнику, тогда юному лейтенанту, и как он ответил: «Таких медалей у нас нет. Надо посылать в Москву, но теперь ими уже не награждают». И матрос Костя Реутов, радостный оттого, что демобилизован, забрал справку и побыстрее ретировался из военкомата, подальше от строгого лейтенанта.

Теперь  подполковник, внимательно прочитав справку, рассмотрел печать и позвонил по телефону:

Принесите мне статуты о награждении медалями.

Через минуту девушка в военной форме принесла большую папку, и подполковник стал листать. Константин Федотович видел напечатанное крупным шрифтом на лощёной толстой бумаге: «За оборону Ленинграда», «За освобождение Вены», «За взятие Берлина»… Наконец военком остановился на листе, где был напечатан статут о награждении медалью «За оборону Советского Заполярья». Читал он долго, внимательно, а Константин Федотович чувствовал неловкость этой проверки, вроде бы его в чём-то подозревают, и чтобы как-то отвлечься, водил взглядом по стенам, где висели портреты Героев Советского Союза, имена которых были знакомы ещё с военных лет.

Подполковник оторвался от чтения и как-то непонятно взглянул на Реутова.

Справка недействительна, – сухо сказал он.

Почему? – Константина Федотовича кинуло в жар. Будто подделал он эту проклятую справку и теперь вымогает награду.

 – По статуту медали. Вы пробыли на Севере до окончания войны меньше, чем положено для награждения.

Реутов растерянно пожал плечами. Всех награждали тогда. И Хохлов, и Дергушин награждены, а они вместе, в один день, прибыли на Север. И ему вот эту справку выдали. А теперь хоть со стыда провались.

Мы отберём её у вас, – холодно и каким-то усталым голосом сказал подполковник.

Как хотите, – ответил Константин Федотович, сгорая от стыда и желая только одного – поскорее кончить это нелепое дело.

Чёрт дернул его сунуться с этой справкой! И чтобы хоть как-то оправдаться (а зачем оправдаться – и сам не знал, просто неловко было перед военкомом), сказал:

Всех награждали.

Что же вы не получили? – недовольно спросил подполковник.

Ему было жаль этого запасника, он понимал его состояние, но переступить букву закона не мог. Он охотно верил, что тогда, сразу после войны, награждали, не очень соблюдая статут, и, конечно, прав этот водолаз, что «всех награждали». Но это – тогда.

«В госпитале лежал», – чуть было не сказал Константин Федотович, но вовремя спохватился. Военком наверняка заинтересуется – почему. Недаром он уже спрашивал про справки о ранениях.

Так получилось.

Подполковник остался недоволен ответом.

Он вручил Реутову Удостоверение участника Великой Отечественной войны, крепко пожал руку и, чтобы как-то загладить свою вынужденную педантичность, чтобы смягчить неприятное впечатление от встречи и сказать что-то ободряющее этому, видимо, совестливому человеку, добавил:

Поздравляю вас, Константин Федотович, с наступающим Днём Победы!

Спасибо. Вас тоже, – улыбнулся Реутов и облегчённо вздохнул – кончилась пытка.

Подполковник взглянул на часы, было уже одиннадцать минут третьего, начался обеденный перерыв.

Приходите на открытие памятника павшим. Девятого мая будем открывать, – пригласил военком.

 

Подполковник снова открыл «Личное дело» Реутова и на миг вспомнил, чем запасник возбудил в нем интерес, когда он прочитал, что тот – водолаз. Посылая повестку, ему думалось, что специальность водолаза на войне связана с какими-то секретными заданиями, например, с высадкой подводного десанта в тыл противника или с раскрытием тайны какого-нибудь затонувшего корабля. А оказалось – они ровняли «постели». Подполковник усмехнулся этому термину. На мгновенье он вспомнил тонкое, будто сожжённое какой-то внутренней болезнью лицо лейтенанта запаса с умными, всё понимающими глазами и снова пожалел, что не удалось как-то отметить этого ветерана ради Дня Победы.

Он немало знал фронтовиков, у которых не сохранилось справок о ранениях и которые не помнят номеров госпиталей, где лежали, не помнят номеров своих воинских частей, и он всегда помогал им, считал это своею первостепенной обязанностью: делал запросы в Центральный архив Министерства обороны СССР или в Архив военно-медицинских документов, наводил справки, требовал, напоминал… И был очень рад, если удавалось кому-то помочь, всегда был рад вручить бывшему фронтовику награду.

У этого же лейтенанта запаса не было ничего, даже справка и та оказалась недействительна. А жаль! Очень жаль, что этот ветеран награде не подлежит…

А Константин Федотович сидел в это время неподалеку от военкомата в небольшом скверике и курил сигарету. Как всё же неловко получилось с этой справкой! Ну, зачем ему теперь эта медаль?.. Никогда он о ней и не думал. Жив остался – вот высшая награда! Колосков умер в госпитале, Лубенцов задохнулся, Кинякин подорвался. А сколько ребят остались покалеченными после кессонки, с парализованными руками-ногами…

 

…В десять утра Константин Федотович стоял на новой площади и ждал открытия памятника павшим.

Перед памятником, закрытым ещё белым покрывалом, строились пионеры, в руках у них были горшочки с цветами. Парни и девчата постарше, в джинсах, стройные, красивые, спортивного типа, держали в руках венки. Сбоку памятника расположился духовой оркестр во главе с низеньким рыхлым дирижёром, у которого на пиджаке сияло несколько солдатских медалей.

Пожилых, пришедших на открытие памятника, было мало – только кое-где стояли в толпе люди с орденами и медалями. Больше было молодёжи и среднего возраста людей – тех, кто войны не видел, кто знает о ней по фильмам, книгам, по школьной программе. «Помолодел город, – думал Константин Федотович. – Новая поросль вымахала».

Всеми приготовлениями к торжествам распоряжался молоденький подвижный лейтенант.

Товарищи ветераны, просим вас занять почётные места! – в алюминиевый рупор объявлял он. – Пожалуйста, побыстрее. Проходите к памятнику.

Седые мужчины и женщины, смущённо улыбаясь, вытискивались бочком из толпы, в одиночку или кучками шли к подножью памятника.

Товарищи ветераны, прошу вас, прошу! – с вежливой настойчивостью повторял лейтенант.

Небольшая группа начальства, стоявшая возле памятника, дружескими возгласами и взмахом руки приветствовала подходивших фронтовиков, здоровалась, поздравляла с Днём Победы. Все они были моложе седых ветеранов, у всех у них были чёрные шляпы-котелки и одинакового покроя темно-серые плащи.

Среди толпы на тротуаре, неподалеку от Константина Федотовича, стояла старушка в чёрном, видавшем виды мужском пиджаке и держала в сморщенной высохшей руке фотокарточку молодого парня. Фотография была довоенной, пожелтевшей. С неё, беззаботно улыбаясь, смотрел на мир форсистый паренёк с ромашкой за ремешком сдвинутой на затылок фуражки. Он был ещё не острижен, ещё чуб не скатился мягкой волной под машинкой армейского парикмахера на призывном пункте, ещё не успел он и силой налиться – подбородок нежный и тонкий. Видать, последняя перед призывом фотография и последняя в жизни.

Старушка молча показывала фотокарточку ветеранам, они вглядывались, вспоминающе морща лоб, извинительно пожимали плечами, отводили глаза от скорбно-спрашивающего взгляда выцветших глаз старушки. Константин Федотович сказал: «Прости, мать, не встречал» – и тоже отвёл глаза, будто в чём-то виноватый.

Бабуся, бабуся, не мешай, милая! – отодвинул её в сторону лейтенант, энергично освобождая место для шествия колонны.

Стало накрапывать. Капли дождя ударяли в потёртый пиджак старушки, пятнали его, влажно рябили материал.

Константин Федотович поднял воротник плаща и пожалел, что не надел кожаной фуражки. Он поискал глазами укрытие и встал под голый ещё тополь – всё какая-никакая защита.

Дирижёр взмахнул рукой, и грянул марш. Под этот марш кто-то разрезал ленточку, и покрывало медленно сползло, обнажив серую бетонную стелу, из которой выступали высеченные жёсткие солдатские лица в касках. Они сурово смотрели каменным взглядом, будто спрашивая оттуда, издалека: помнят ли их, знают ли, как было трудно им, не даром ли всё это было?..

Седая женщина в орденах поднесла факел к железной воронке, и вспыхнул Вечный огонь. Все затихли, не спуская глаз с газового пламени.

Кто-то зычным, хорошо поставленным голосом читал речь, и усиленные микрофоном слова властвовали над площадью, над народом. Константин Федотович смотрел на старушку, которая тянула шею и, высвободив из-под чёрного, в горошек, платка дряблое большое ухо, старалась расслышать, о чём речь. Она прижимала к груди фотокарточку, возможно, единственную её реликвию.

Константин Федотович вспомнил тот далёкий победный день и старика с чайником бражки, у которого сгорел сын-танкист, «преклоняя город Кёнигсберг»…

Тем временем началось возложение венков. Сначала возложило начальство, потом ветераны, пионеры, комсомольцы… Оставив венки у подножья памятника, школьники и спортсмены под команду лейтенанта строились в колонну.

Дождь, как назло, расходился. Многие пораскрыли зонты, устроители торжества заторопились.

Снова грянул марш. Пионеры бойко прошагали мимо памятника и Вечного огня, за ними спорым и красивым шагом прошли спортсмены, а потом потянулись ветераны. Они не могли угнаться за резвой молодежью, но не хотели и отставать.

Прошу, товарищи ветераны, прошу! – подгонял их лейтенант. Голос его был ласково-неумолим.

Ветераны сломали ряды, сбили шаг, одышливо хватая ртом воздух. Далеко отставший мужчина на протезе вышел из колонны, влился в толпу на тротуаре неподалеку от Константина Федотовича. Кто-то молодо засмеялся, смешок прошелестел по толпе и конфузливо сник.

За ветеранами протопала самостийная орава пацанов. На асфальте остались оброненные растоптанные цветы, окурки, конфетные обёртки, лопнувшие воздушные шары – всё то, что всегда остаётся после колонн.

Припустил дождь. Толпа стала редеть, расходиться. Стайка длинноногих девушек, накрытая полиэтиленовой прозрачной плёнкой, с визгом и смехом пробежала мимо. «Люба, Люба, быстрей!» – кричали они кому-то в толпе. Услыхав имя, Константин Федотович захотел увидеть ту, которую зовут Любой, но не увидел, а в груди заныло, будто донесло горькое эхо далёких дней…

Оркестр яростно гремел.

Этот День Победы порохом пропах…

Когда у памятника поредело, Константин Федотович подошёл ближе. Прибитые дождём цветы вяло обвисли, ленты намокли, потемнели, и некрепкая позолота надписей поползла.

Константин Федотович всматривался в каменных солдат. Сквозь сетку дождя угловатые резкие черты смягчились, как бы ожили. Крайний слева с намертво спаянными челюстями, упрямым, почти злым выражением лица кого-то напоминал. Константин Федотович не сразу понял – Лубенцова. Будто Вадим надел каску, встал в строй солдат и теперь глядел оттуда, издалека, пристально и сурово. У солдата рядом с Лубенцовым было что-то схожее с мичманом Кинякиным, а вон тот – вылитый Колосков, и даже кажется, что каменный ворот шинели трёт ему тонкую неокрепшую шею…

Оркестр гремел наперекор дождю:

Это праздник, это счастье с сединою на висках…

Коротконогий дирижёр стал стройнее, даже величественнее. Он самозабвенно взмахивал руками, не замечая, что идёт дождь, что по лицу стекают капли, будто слёзы. А может, это слёзы и были?

На груди дирижёра мокро блестели медали.

Этот день мы приближали как могли…

Молодые музыканты, сдвинув брови, не сводили глаз с вдохновенного лица дирижёра, выдували из труб мощные набатные звуки вслед уходящим людям, и шаг людей стал короче, они оглядывались, кое-кто в нерешительности остановился. Было что-то возвышенное и гордое в звуках оркестра, который наперекор хлещущему дождю гремел литаврами, звал к себе, требовал, приказывал.

Начавшая было редеть толпа вновь стала густой. Приостановилось и начальство, недоуменно, даже с досадой поглядывая на дирижёра. А лейтенант, было подскочивший к дирижёру и что-то сказавший ему, вдруг отступил как ошпаренный, и остался вместе со всеми.

Константин Федотович вдруг заметил мальчика лет десяти. Он стоял по ту сторону Вечного огня и, не моргая, широко раскрыв глаза, смотрел на пламя. Лицо его плавилось, изменялось в горячем подвижном токе воздуха, то проясняясь сквозь прозрачно-дымные языки, то скрываясь в оранжевом мареве. Мальчик напряжённо смотрел на огонь, хотел что-то понять, что-то постичь, осмыслить, и лицо его, то исчезающее, то возникающее сквозь колеблющееся пламя, становилось или по-взрослому суровым, или детски-беззащитным.

Из потемневшей от дождя стены выступали бетонные лица солдат. Пелена воды размыла, смягчила резкие грани, и казалось, ожившие солдаты идут и идут из дальней дали, из пороховых лет, из дождя, из дыма, из огня… Идут на призыв литавр, идут навстречу с живыми.

Что-то  единое,  нерасторжимо-могучее  охватило людей: и этого мальчика, и эту старушку, и Константина Федотовича, и лейтенанта, и дирижёра, и оркестр, и притихшую стайку девчат.

Мокрые люди стояли перед бетонной стелой, каменные солдаты и живые смотрели друг на друга – глаза в глаза.

А оркестр всё гремел и гремел, рвал душу:

День Победы, День Победы, День Побе-еды!..

 

(Это лишь отдельные эпизоды из повести – печатаются в сокращённом виде.

Полностью – в книге «Награде не подлежит…». Издательство «Современник», 1981 г.

Повесть опубликована также в журнале «Роман-газета» № 24, 1983 г.)