Нариман

Нариман

Когда кончилась война и мы одними из первых вернулись после эвакуации на Березину, к нам часто приходил военнопленный немец Йорген, учитель музыки из Бремена. Тощий блондин с волосами «на пробор» и острым кадыком, он был похож, скорее, на худого ребёнка, чем на солдата. Пленных охраняли только ночью, в бараках. Днём они отстраивали и ремонтировали дома для старших офицеров, шатались по городку, побирались.

Их лагерь был близко. Наш дом стоял недалеко от его ворот. Йорген приносил тонкие самодельные проволочные иголки с жестяными ручками для прочистки форсунок у примусов, сделанные рукастыми пленными, садился на крыльцо и ждал еды. Но сколько нужно было иголок нашей семье? Однако, бабушка всегда что-то ему давала. Один раз зимой ночью в лагере военнопленных случился пожар, сгорело два барака, с десяток человек задохнулось от дыма и обгорело. Несколько худющих, наверное, тридцатикилограммовых, задубевших от мороза немцев лежало за проволочной сеткой ворот. Земля была мёрзлая, и их не спешили хоронить. Ждали более тёплой погоды.

В то время у детей было немного развлечений, и они придумали игру: «катание на фрицах». Дети приходили к воротам лагеря, брали исхудавшие и промёрзшие трупы тощих немцев и съезжали на них со снежной горы. Я был мал, слаб и самостоятельно мог только съехать с горы, а затащить условного «фрица» опять на гору не мог. Помню моего старшего друга, ему было одиннадцать, в длинной немецкой шинели без пуговиц и шапке-ушанке без завязок, с неизменно текущим носом, он кричал:

Мой фриц — самый быстрый!

В этот момент его сопли свисали до пояса. В следующий момент он втягивал их и на миг превращался в обычного ребёнка.

Он подобрал мне подходящего, на его взгляд, немца, затащил на гору и царственным тоном дарующего сказал:

Садись на этого фрица, теперь это будет твой, его у тебя никто не отнимет!

Я сел, съехал с горы и узнал в нём Йоргена. Я убежал домой. Мой жестокий опыт долгое время казался мне уникальным, но позже я узнал, что это было развлечением многих детей моего поколения из бывшей черты оседлости, где немцы бесчинствовали особенно безнаказанно. Страшно было то, что моё детское воображение не было травмировано. Нормальные дети панически боятся покойников, но надо учесть, в какое время это было. У редких школьников не были оторваны немецкими взрывателями пальцы на руках. Зелёные точки на лице или отсутствие одного глаза говорили о том, что дети балуются артиллерийским порохом. Собаки ели похлёбку из немецких касок. Дети налетали на пленных стаей и отбирали у них сапоги.

В то время по дворам ходило несчётное количество нищих. В еврейских районах городка были свои, еврейские, нищие. В отличие от других они не стучались в чужие дома. Последняя война научила их многому.

Нас стал посещать высокий худой старик в засаленной, некогда зелёной, фуражке-«сталинке». Нижние веки его слезящихся глаз всегда были оттянуты вниз настолько, что образовывали глубокие розовые карманы, которые были главной деталью его длинного, лошадиного лица, покрытого сетью воспалённых сосудов. На его лбу был глубокий розовый след от пули. Бабушка называла его Нариманом. Это было искажённым — от слова «оример» — нищий на идиш.

Однажды он пришёл не с пустыми руками. В руках его был зелёный свёрток из грязного байкового солдатского одеяла с чёрной казённой свастикой. Он положил его на землю и прошёл во двор, в огород.

Была середина лета, и бабушка выдернула из грядки несколько небольших белёсых морковок. Нариман взял морковь, помыл её в бочке с дождевой водой, поскоблил убогим складным ножиком, уселся на землю у дома и стал тереть морковь о шершавый красный кирпич фундамента с именем кирпичного заводчика — «Розенбергъ». Морковная кашица сползала на большой подложенный лист подорожника. Остатки моркови он положил в свой почти беззубый рот.

Потом он развернул одеяло.

Эта девочка — моя внучка, дочь моей покойной Гени, — сказал он. — Ей полтора года, но зубов пока нет. Не хватает питания. Она всё понимает. Ты всё понимаешь, правда, Эльза?

Девочка была настолько красивой — золотоволосой и голубоглазой, что даже грязное байковое одеяло, на котором она лежала, казалось королевской мантией или дорогой пелериной.

Даром отдаю, — сказал Нариман.

Девочка жадно поедала тёртую морковь прямо с листа подорожника, свёрнутого в трубочку. Когда она наелась, Нариман взял её подмышку, как щенка, поднёс к бочке с дождевой водой и свободной рукой вымыл её лицо. Уходя, он сказал:

Думайте над моим предложением. Скажите всем, всем, всем — пусть тоже думают. А ты хочешь завести себе сестричку? — спросил он меня, уходя. Мне было всё равно.

Не знаю, — сказал я.

Отнесите её в детдом или на базар, такую красотку везде возьмут, — сказала бабушка.

Нет, в детдом не выйдет. Тогда она будет комсомолкой, а нам комсомолки не нужны. Правда, Эльза, они нам не нужны?

Сытая девочка улыбнулась беззубым ртом. Он ещё некоторое время ходил по соседним дворам и предлагал её евреям. А когда лето пошло на убыль, он пропал.

Бабушка сказала, что внучка Наримана родилась от Йоргена:

Вся — вылитый Йорген.

Родила её дочь Наримана под полом столовой для пленных. Бабушка считала, что Нариман сделал ошибку, ему надо было поменять имя Эльза на более еврейское, ничего никому не говорить, а сразу пойти по шпалам в соседний городок и там предложить её евреям. Это недалеко, и за два дня он бы дошёл.

Там такую бы взяли в два счёта, а здесь немку не возьмут. Здесь немцы всех евреев расстреляли. Тогда Нариман, наконец бы, повесился, — сказала бабушка. — У него есть план. Он давно собирался, но всё руки не доходили. Он хотел сначала внучку пристроить и искал отдать её евреям, а потом…

Эти фразы кажутся странными и жестокими сейчас, но тогда в них не было ничего необычного.

Может, отдать её цыганам? — сказал я. Так подсказало мне моё детское воображение. За рекой тогда был огромный табор из уцелевших цыган.

Ну куда её, такую беленькую цыганам? — возразила бабушка. — Не возьмут её. Зачем она им? Ни украсть, ни покараулить. Что она будет делать на базаре, когда вырастет? Белая ворона…

Нариман убежал из лагеря Тростинец под Минском. Там немцы зарывали и укатывали убитых евреев бульдозером. Когда, уже в яме, полицаи добивали людей выстрелами в голову, он прикрылся ладонью, пуля пробила ладонь, и натекло много крови.

Он своею кровью спас свою жизнь, — говорила бабушка. — Его больше не добивали. А когда все ушли и стало темно, начался дождь, бульдозерист не стал засыпать яму и побежал под навес. Тут молния ударила в колючую проволоку и отключила ток. Тогда Нариман выбрался из-под убитых и убежал в лес. И вовремя, потому что утром украинцы посыпали ямы хлоркой. Было лето, и он выжил, как раз и война кончилась …

Найти работу Нариман не мог, потому что ум его был повреждён. Родных у него не было.

Однажды, когда машина разворачивалась Нариман на ходу украл буханку белого хлеба с изюмом и молоко с зелёного госпитального автофургона с красным крестом и попал под колёса. Нога его провалилась в скобу от подножки. Водитель не заметил, как продолжал тащить его, уже мёртвого, по булыжникам, без шапки, с хлебом в руке…

Эльза в это время спала в ящике, во дворе магазина, где её и нашли люди, знавшие Наримана. Девочку взяла бездетная белорусская семья из-под Уручья, деревни, что возле Минска.

Когда меня призвали в армию, я тоже оказался недалеко от Уручья.

Однажды поздней осенью вечером в воскресение, когда я уже был сержантом-инструктором, мы сидели в палатке на танкодроме. Сержанты баловались «откатом». Это алкогольная амортизаторная жидкость, которую можно пить, что они и делали. Вдруг утеплитель приподнялся, и в палатке появился наш заведующий баней — сверхсрочник, алкоголик Безуглов. Чёрт его принёс в воскресение. Он был чем-то взбешён и, войдя, сразу попросил налить ему полкружки — ситуация неординарная. Ему налили, и он, едва допив, выругался и сказал:

Сука! Сука! Сука!

Я сидел ближе всех к нему и спросил:

Кто сука?

Моя тётка. Жалею, что не посадил её в 46-ом.

За что?

За жадность. У нас по улице евреев водили на расстрел. Там грудных и ручных детей раздавали на сохранение, и кольца в пелёнки завязаны были по углам — для благодарности, так она брала по два, возвращалась и брала ещё! Она по-украински говорила, наполовину хохлушка, ей полицаи разрешали. Свои.

Ну, кольца — это понятно. А куда ей одной столько детей, старшина? — спросил кто-то.

Вот и я спрашиваю: куда? А ведь она не одна свиней держала. Я ей вчера это припомнил, а эта сука отвечает: «А ты сало ел?».

Кто-то спросил:

Причём здесь свиньи, они, что детей едят?

Ещё как едят, без остатка. Но голов не едят, — отвечал захмелевший старшина. — Катают их по всему свинарнику, а укусить не могут, — пояснил старшина. — Я головы отдельно закапывал. Война была, я один мужчина в доме был, — уже как бы оправдываясь, сказал старшина. — Никуда не денешься…А одна евреечка по ночам приходила из леса, стучала в ставни, всё звала свою дочку. Так эта сука не поленилась, вышла огородом и пожаловалась старосте… Приехал мотоциклист с пулемётом и застрелил её… Эх, война…

А когда мы погасили трехпроцентный заем, тётка, бля, с женой спрятали облигацию, на пятьсот рублей, чтобы я её не пропил… Налейте ещё…

Старшина-сверхсрочник Питкевич сказал ему:

Куда тебе ещё? — и, встав, посмотрел в полотняное перекрестие окошка.

О! Вон, по полю «ИЖ-Юпитер» едет. Это твоя Эльза. Сейчас домой тебя отвезёт на коляске.

Голубоглазая красавица Эльза, лет восемнадцати на вид, пригнувшись, вошла в палатку, сняла мотоциклетный шлем, и её прекрасные золотые волосы рассыпались по плечам.

Моя память мгновенно озарила меня.

Сомнений быть не могло. Это была та самая Эльза, внучка Наримана.

Папа здесь? — спросила она и, не дожидаясь ответа, заметив отца, набросилась на Безуглова:

Пьянь болотная! Садись в коляску! Позавчера новобранцев в баню мыть привезли, жиды весь день их стригли, так он с ними пил весь день! Жиды — люди, как люди, всех постригли и по домам разошлись, а этот всю ночь в бане на лавке ночевал. А сегодня опять пьёт!

Не жиды, а парикмахеры, — заплетающимся языком поправил старшина.

«…И прощу я, но крови не прощу», — сказал Господь, обитающий в Сионе.