Отец

Отец

Рассказ

Вдруг все как-то быстро вышли из операционной. Он остался один. Монотонно постукивая, дышал древний РО-2, дыхательный аппарат, чуть ли не его ровесник: он помнил эту «рошку» еще со студенческой практики. Полвека почти. Операция закончилась. Ссутулившись, опустив голову, он стоял у операционного стола, у дочери в ногах. Руками, тихонько массируя, грел ее ледяные стопы, пальцы с чуть облупившимся лаком. Уже не сдерживаясь, шмыгая носом, плакал. Вот и пролетело все. Вся жизнь.

Какие-то странные, ненужные сейчас мысли лезли в голову. Как будто мозг его, вот уже около семи часов беспрерывно работавший под мощнейшим прессингом страха, ежесекундного, жуткого страха за дочь, лежащую сейчас перед ним в глубоком наркозе, понял, что может произойти срыв. Точнее, какие-то отделы мозга расценили его состояние как критическое и, чтобы отвлечь его хоть на секунду, дать отдохнуть, спасти от катастрофы, хитро выдавали информацию неожиданную, странную. И он невольно велся на хитрости этих центров самосохранения, действующих независимо от его желаний и воли, шел за воспоминаниями, образами, казавшимися реальностью, яркими, почти осязаемыми: дорога над рекой, крыльцо из детства, подвал облбольницы, полный студентов. Забытые лица, отдельные фразы. Смех. Ощущения чуть ли не радостные, противоположные действительности.

Спохватившись, он отшвыривал эти видения, эти звуки, эти узнаваемые ощущения. Снова и снова вглядывался в экран монитора, стоявшего в изголовье, снова и снова натыкаясь на горевшие каким-то противным тускло-серым цветом цифры: 80/45 и 128—130. Давление и сердцебиение. Главные параметры его дочери. Ее жизни. Параметры критические.

Все шло не так. Давление оставалось низким, несмотря на капающую плазму, несмотря на бодрые, бойкие, уверенные заявления Рыжей, что всё в порядке, все так и должно быть.

Все, что касалось его дочери с момента ее поступления сюда, шло медленно, неправильно, несправедливо.

Все пошло не так с самого утра. Он чувствовал такие дни и раньше. Просыпаясь. А точнее, еще во сне. Вот и сегодня. Нет, сегодня как раз не было ничего особенного. Еще не до конца проснувшись, он как бы оценил сновидения: не угрожающие, не устрашающие, не предвещающие ничего напрямую — так, нудные какие-то, серые, «левые», как говорит молодежь, ненужные ему. Такое ни то ни се. Хотя знакомые: река, подвал — тревожно промелькнули и сегодня.

В сновидения он не верил. Всегда говорил, что не верит. Но за свою долгую жизнь, испытав многое, в глубине души понимал: мозг или душа (не важно!) могут знать заранее, что предстоит, что потрясет в будущем — близком ли, далеком. Надо только прислушиваться к себе. Не думать, не обдумывать, а на уровне чувств слушать. Тонко все это. Но почувствуешь, если захочешь. Слушать надо только. Себя. Душу.

Понимал, но вслух признавать не хотел. Побаивался. Вот и сегодня, оценив, причислил сны к «не очень», постарался выкинуть, забыть. Показалось, что удалось. Но когда умывался, вдруг снова справа от него, как в окне машины, выплыл тот самый горизонт вдали, тот самый вид: река, простор, закат — когда-то в молодости, давным-давно, он проезжал там. Возник так явно, так четко, так реально. Он резко распрямился над раковиной и, глядя в зеркало — себе в глаза, спросил вдруг громко, хрипло:

Коми. Зачем?

Себя спросил…

Потом пошли больные, звонки, жалобы, разборки, писанина, еще больные, вирус… Все забылось. Все шло как обычно. «Как обычно!» — сейчас это царапнуло душу болезненно и тоскливо, ностальгически… Он все бы отдал за то, чтобы сейчас было «как обычно»! Как ценна простая, даже нудная, скучная «как обычно» жизнь! Как она прекрасна! Как она желанна!.. И как невозвратима…

Резко, неприятно прозвучал в 11:30 тот звонок. И неуместно почему-то именно сегодня было слышать задорное соло на гитаре из «Эй-си/Ди-си», которое дочь, смеясь («Будешь как молодой рокер!»), поставила ему на телефон вместо звонка. «Брат 1» — высветилось невовремя. Старший брат знал, что он в это время всегда занят. Прием ведет.

Да!

Как у тебя? (Тревожно.)

Нормально.

Ты как?!

Нормально. (Уже напрягся.)

Ты еще не знаешь?

Что?!

Перехватило в горле. И комок. И как будто падение сердца вниз!

Говори! Что?! Ну-у!

Встав, мгновенно почувствовал, понял, одним жестом оставив в прошлом бумаги, раздетого больного за столом, ту прекрасную, теперь уже желанную и невозвратную, милую «как обычно» жизнь, понял — всё! И не оглядываясь, стремительно шагнул навстречу ей. Беде.

Говори!

В коридоре больницы, на ходу сбрасывая халат:

Ну! Не тяни! Говори!

Ты ничего не знаешь? Про Веру?

Дочь! Господи!

Говори же!

С остановившимся дыханием и, показалось, сердцем выслушал. Короткое. Жуткое. Огромное. Тоскливо-безнадежное: дочь, ДТП. Пыльная дорога. Видимость — ноль. Обгоняя лесовоз, выехала на встречную полосу. Лобовое столкновение. В райцентре. В больнице. Палата номер четыре. Состояние вроде… На «вроде» удалось выдохнуть. Вроде не очень тяжелое…

Тебе что, никто не позвонил?!

Брат звонил из Карелии.

Это же еще утром было! До девяти!..

Шлейф из пыли в зеркале заднего вида был похож на выхлоп реактивного двигателя. Стрелка спидометра мертво встала на 165 и уже не дала больше на пыльной грунтовке ни одного деления сверх, хотя он все жал и жал на газ своей старенькой легковушки, все сто километров от поселка до райцентра.

Узкий коридор, второй этаж, хирургия, ординаторская. Четвертая! С окаменевшим, плоским лицом резко рванул на себя дверь. Две девицы с интересом (скучно!), подпершись кулачками, разглядывают соседку. Третью, лежащую напротив двери. Беспомощную. Маленькую. Родную.

Выпустив из рук большую, с красными крестами, реанимационную сумку-укладку, упал на колени перед низкой продавленной койкой. Перед дочерью…

Дышит! Слава богу! Глаза закрыты. Серая.

Дыши!

Руки холодные. Пульс только на сонной. Тяжелая…

Доча-а! (Полушепотом.) Где болит? Это я. Папа. Что болит?

С ходу привычно пальпировал живот. Напрягся: доска! Моментально оценил: тупая травма живота — повреждения, разрывы внутренних органов. Кровотечение. Шок. Тяжелая! Очень.

Девчонкам:

Медсестру! Быстрей сюда!

Все спрашивал, тормошил:

Где болит? Ты меня видишь?! Посмотри на меня! Открой глаза! Где?.. Не спи! Доченька, это я! Папа. Я здесь! Рядом! Посмотри на меня-а! Плохо…

Медиков рядом не было.

Врач! Хирург где?! Давления нет! Восемьдесят на сорок! Где хирург?! Капельница не капает… Пустая!

Наконец в ответ абсолютно спокойный взгляд. Холодные глаза. Шапочка накрахмалена.

Есть давление! Я мерила только что. И сатурация хорошая. Я мерила.

Давление! Допамин! Капельница пустая! Я врач! Вы же меня знаете! Допамин!

Нет, я мерила. И не пустая, я только что смотрела!

Знакомые серые глаза. Спокойные. Какие-то непобедимые. Равнодушные. Медсестра. Невысокая. Худенькая. Непреклонная. Опасная.

Дальше все пошло не так. Не так и чудовищно странно. Как будто в сказке, где все заколдованы. Он, боясь оставить дочь, требовал позвать врача в палату.

Звать не буду, хирург в операционной. Оперирует!

Допамин в капельницу!

Нет, без назначения врача ничего не буду капать!

Врача! Хирурга сюда!

Порой ему хотелось потрясти головой — сбросить все это, как наваждение, как сон! Разобраться с ними!

«Некогда, потом!»

Быстро подключив свою банку (двадцать допамина, два мезатона на двести физраствора), пустил струйно.

Ты?.. (Еле слышно.) Сейчас получше… (Открыла глаза.) Вижу… но мутно… живот… слабость…

Всё! Не закрывай глаза! Не спи! Не спи! Сейчас! Я здесь! Рядом. Все, теперь я рядом.

«Так, поднять давление хотя бы до девяноста! Теперь, — набирая номер главной, — быстро разобраться с этими! Спящими! Ну, держитесь… Где хирург?! Так! Идет! Не нервировать его! Не наваливаться с ходу. Какой?! Тот самый, который сможет, вытащит?! Так, не психовать. Только бы это был он! Врач. Господи, пошли его! Пусть это будет он

Хирургов за свою сорокалетнюю врачебную практику он видел много и разных. Молодых и старых, веселых и угрюмых, трезвенников и пьющих, прекрасных «операторов» и «ни о чем». Разных. Сейчас же он ждал одного, с самым главным качеством — честного. Который не отдаст. Не отпустит. Вытащит. Для которого вытащить во что бы то ни стало — главное. Не в профессии даже — в жизни. Который к его дочери — как к своей! Ждал. Надеялся. Но сам не верил, что такой найдется именно сейчас.

Ибрагимыч. Хирург. Незнакомый. Не местный. Командированный. Наверно, как все приезжающие нынче в этот глухой район хирурги, в отпуске, на шабашке. Пять тысяч в день, и отпускные уже получены. Не старый. Восточного типа. Кажется, серьезный. Покоробило: спокойный! Может, это так, внешне? Не показывает волнения? Хотя живот-то видел! Уходя на второстепенную операцию — «на ногу», — видел… И оставил?! Знал про эту, в накрахмаленной шапочке, — и оставил?! Заныло внутри. Не тот…

Прибежала главная. Отметил — прибежала. Главную, когда она пришла на эту должность в районе, он сначала недолюбливал. Молодая. Не одинаково требовательна к подчиненным. Еще что-то, сейчас и не вспомнишь. Но потом как-то притерпелся. Вообще, она ему нравилась. Как женщина. А у него всегда было так: если женщина ему нравилась как женщина, он многое ей прощал. Хотя понимал, что они, женщины, и не подозревают о таком его «великодушии».

Нравилось, что оперирует, не ленится руками работать. Да и деловая, ничего не скажешь. И сейчас встревожена не на шутку: увидела живот. Спасибо, похоже — честно встревожена. Слова какие-то. «Смотрела, был спокойный». Она и не должна была «пасти», хирург есть! «Хотя — позвонить мне забыла? Так, ладно. Потом».

Переводим в палату интенсивной терапии! Главная.

Перекатили. Огляделся. Зачем? Обычная палата.

Дыхательный аппарат здесь? А работает ли?!

Работает-работает! успокоила его главная.

Появился анестезиолог. Женщина. Молодая, высокая, дородная. Рыжая. Говорит что-то. Тоже командированная. Наездами: дать наркоз — и домой. Пятьдесят километров на машине.

Потом в ординаторской долго решали, что делать: везти в город, это двести километров по плохой грунтовке, или здесь идти на операцию. Задавая эти вопросы, почему-то все, включая хирурга и главную, вопросительно смотрели на него, на терапевта… Или на отца? На отца и врача? Ждали его решения? Желания? Ответа? Команды?

Кто повезет? — Главная.

Я не повезу! — Рыжая, анестезиолог.

Ибрагимыч, хирург: молчание…

Он нетерпеливо ждал, потом вдруг резко понял: ответственность! Они все боятся ответственности! Не хотят брать на себя, решать! Понял вдруг: болото!

Я повезу. Сам повезу!

Явное облегчение в рядах.

Так все-таки что делать, везти? А вдруг там, в животе, кровотечение?! Ладно, повезем. А если селезенка полетела? Ухнет оттуда! Лапароскопа в районе нет! В живот не заглянешь. Глухо. Или же идти «на живот», на лапаротомию? Везти — или в операционную?! Сейчас пока стабильно. Но в дороге может кровануть сильнее! Сейчас, пока капаем, еще стабильно. А здесь, как войдут в живот, справятся ли? А крови-то нет донорской. Пока подвезут из города. Реанимацию вызвали, но пока там соберут бригаду, постоянно-то не дежурят! Час. Да пока едут по плохой грунтовке — еще три с лишним, не меньше. И ждать нельзя!

Бешено крутилось в голове. Стоял посреди ординаторской.

Молчат. Ждут вопросительно. На него смотрят.

Не те. Никто не хочет взять ответственность на себя. Все не те! Нет врачей. Ну ладно. Значит, он здесь главный!

Так, сейчас скажу! Ждать!

И быстро вышел из ординаторской. Вышел, как будто вынырнул из безнадежной, трусливой неопределенности, из болота, где он, терапевт, задыхаясь без воздуха, ждал от них, специалистов, четкого, властного, необсуждаемого, спасительного и единственно правильного решения.

Шагнул в какой-то полутемный закуток. «Господи, помоги! Господи, помоги!» Наткнулся вдруг на кушетку. Вещи сложены. Чьи-то полусапожки черные. Рядышком… Как зачарованный, потянулся, взял один аккуратно… Узнал! Вернее, почувствовал — ее… На сапожке по голенищу сверху вниз к носку — полоска, рыжеватая. Кровь засохшая. Ее… Прижавшись к сапогу лицом, застонал негромко:

Господи, помоги мне, Господи-и… Вразуми! Везти, рискнуть? Помоги-и…

Через минуту, быстро зайдя в ординаторскую, сказал четко, жестко:

Отбой машине, не везем! Опасно! Идем «на живот», на диагностическую!

Он был уже другим человеком.

Все с шумом и явным облегчением встали, загалдели — пошли в операционную.

И тут он совершил ошибку. Свою первую ошибку: его отговорили.

Не заходи! Не заходи пока. Тяжело смотреть! — Главная. — Не мешай! Интубация, вводный наркоз, остановка дыхания, волнение… Волноваться будет. (Это она про Рыжую.) Ведь сам работал — знаешь! Сам анестезиолог был. Ты не заходи пока в операционную. Попозже!

Подчинился, а легкие дочери не послушал сам перед наркозом. Он бы услышал сразу! Пневмоторакс! В палате ворочать побоялся. Легкое, правое, тогда уже, наверно, не дышало!

Ждал в коридоре. Стоял молча, опустив руки по швам. Ждал.

Ждать он не любил. Вообще. Всю свою жизнь не любил ждать. Особенно стоять, ничего не делая. Просто стоять, ждать. Сейчас же удивительная промелькнула мысль: нет, совсем не тяжело стоять, ждать. Гораздо легче и лучше, чем идти или даже сидеть. Надежнее! Стоять, ждать. Вернее, как-то честнее (мысль пошла не туда). Так и стоять бы день, год, всю свою оставшуюся недолгую (в последнее время он как-то четко осознал для себя — уже недолгую) жизнь. Лишь бы ничего не происходило, не было бы хуже. Ей. Ждать…

Мимо него по коридору ходили люди. Мужчины, женщины, здоровые, больные, в белом, синем, домашнем. Мелькали лица. Почти все с каким-то интересом глядели на него. Он стоял молча, всех видел, но ни на ком, ни на чем не фиксировался, никого уже не воспринимал, все пропускал мимо. Внешне он был спокоен, и голова была ясной, но в груди, где-то под горлом, что-то тяжелое — одновременно жгучее и мертвенно холодящее — висело ненадежно, как переполненный хрупкий сосуд с густой жидкостью, покачиваясь и подрагивая. И надо было обязательно время от времени глубоко и осторожно, с усилием, вздыхать, чтобы успокаивать это дрожание, это раскачивание, чтобы не расплескать, не уронить и не разбить нечто очень опасное и для него, и для всех…

Может, чайку?

А?! Что? Не понял, что?

Может, чайку попьете?..

Женщина. Немолодая. Невысокая. Лицо простое. Не красавица. Первая, которая сама к нему подошла. Глаза. Глаза настоящие. Глаза эти его «включили».

Нет-нет, спасибо, не хочу! Ничего не хочу, — глядя в эти глаза. — Спасибо.

Санитарка. Вернее — санитарочка. Такие есть. Везде. Настоящие.

Мне бы шапочку, бахилы. Сейчас туда, — показал глазами на двери операционной.

Переодеваться зашел снова в ординаторскую. Два врача. Что-то говорят. В ответ он — что-то невпопад. Про себя: и эти… тоже знали сразу, что его дочь. Не позвонили, ни один. Три с половиной часа потерял. Сообщил брат из Карелии. А с этими всю жизнь знаком, коллеги. Были.

Когда снова вышел в коридор, в оперблоке внезапно погас свет. Там, где сейчас вводный наркоз, где его дочери остановили дыхание, встал дыхательный аппарат! На вводном наркозе! С трудом удержался, не ворвался туда. «Стой! Запаникует еще Рыжая, помешаю! Стоять! Вручную, дыхательным мешком! Сделают!»

Вышла главная. Спокойная.

Сейчас-сейчас! — набирая номер. — Васю, завхоза!

Вбежал Ромка. Зять. Только что подъехал.

Включиться должен аварийный дизель!.. Дизель не включался. Он что-то резкое говорил всем, что — точно не помнил, но одна фраза осталась: «Если что-нибудь случится с ней, я жить не буду. Но и вас заберу…» Кажется, завхозу Васе это процедил. Или это уже Ромка говорил? Хотя тот — что-то про стрельбу… Тот сделает, если пообещал.

Сбегали. Свет быстро включили, наладили. Но ненадолго. Когда свет в операционной погас вновь, он понял: все решать самому! Зятя быстро отправил за переносками-удлинителями, за бензогенератором в магазин.

Бросим под окно, второй этаж, закинем прямо в операционную. Давай, метров по тридцать! Переноски!

Минут тридцать потеряли, но свет горел.

И дальше все катилось не так. Едва зайдя в операционную, он понял это по ее лицу: бледно-серое! Схватился за пульс — нитевидный! Давление? Измерил на слух, фонендоскопом — восемьдесят пять на шестьдесят. Мало!

На мониторе больше! Два кубика мезатона! — Рыжая-анестезиолог.

Правое не дышит! — он. — Легкое правое не дышит! Пневмоторакс?!

Чуть послабже, но дышит! Правое.

Рыжая сомневается? Не видит? Не понимает? Не хочет дренировать?! Он в очередной раз, мешая «операторам», нырнул под простыню — слушать… Потом, просунув руки чуть не на операционное поле, стал перкутировать, простукивать. Тут хирург поднял головной конец стола, и дочь дала наконец явно услышать, вернее, почувствовать дрожащим отцовским рукам «коробочный» звук пустой грудной клетки с опавшим легким. Сверху, спереди, справа.

Пневмоторакс! Дренировать!

Спало легкое, правое: удар ремнем безопасности!

Нет-нет, это легкое не дышит рефлекторно! Точнее, дышит слабо! Дренировать не будем, не надо! Еще два мезатона! — Рыжая.

Господи, да она боится! Дренировать боится! Лишь бы дотянуть на мезатоне и сдать реаниматологам! Идет ва-банк! Боится!

«Боже! Дай врача мне! Настоящего! Боже милостивый, пошли!»

«Остановить операцию?! Самому пойти на дренирование? Не затягивать дальше? Гипоксия. Шок. Самому?! Дренировать дренировал, но в таких случаях нет. Хотя: разрез, второе межреберье по среднеключичной, на два-три сантиметра. Справлюсь! Так, жду еще минут двадцать, когда все-таки начнут зашиваться. Остановлю и сам пойду на дренаж. Но без рентгена нельзя…»

Рентген сделаем здесь, в операционной? Рентген, говорю? (Всем сразу.)

Да-да, сможем! Сделаем! — Главная. — Аппарат есть.

«Ибрагимыч. Промыл брюшную полость. Вроде хорошо. Начал уже ревизию. Пять разрывов кишечника. Проникающее ранение коленного сустава, бедра. Теперь еще пневмоторакс справа. Черепно-мозговая. И что с шеей? Шея при таких ударах, травмах почти всегда… Так, что делать?! Ждать реанимацию из города? По времени уже должны подъехать, двести километров. Но связи нет. Значит, не близко. Ждать или дренировать? Боже, помоги!»

Рентген легких. Дочь пришлось перекладывать на кушетку, снимая с аппарата ИВЛ: операционный стол оказался слишком высок для переносного рентгена. Все шло медленно и не так. Снимок сделали. Пошли проявлять в соседнее здание. Принесли.

Что это?!

Такой аппарат, лучше не получится! Всем так делает! — Медсестра. Немолодая. Со стажем, опытная.

Пойдем! — подвел к рентген-аппарату. — Напряжение сколько ставили?

Вот столько.

Ставь сюда! Время — сколько? Так, сюда ставьте! Вы сожгли снимок. Черный!

Он всем так делает, аппарат!..

Второй снимок проявлять в соседнее здание побежала уже бегом. И так было все.

Он умирал с ней. Здесь, в этой операционной.

Все эти три с половиной часа операции, все эти двести с лишним минут, каждую минуту, ежеминутно! Двести раз он умирал с ней. И дошел, довел себя до того состояния, что уже спокойно обдумывал конец своего существования. Конец, если что случится с ней. Он не простит себя за то, что опоздал. За ошибки, которые наделал уже здесь. И за то, что не ведет себя жестко со всеми этими…

* * *

В этой операционной, где все знакомо, раньше он бывал часто. Приезжал из своего поселка давать наркоз, когда не было специалиста здесь. Было это давно. После сокращения и оптимизации в больнице исчезли хирурги, анестезиологи и многие другие специалисты. Он давно работал семейным врачом и бывал здесь редко. Сейчас перед ним проносились какие-то воспоминания, лица врачей, работавших в этой больнице, тех, настоящих. Многих уже нет. Вспомнилось, как давал здесь наркоз своей любимой учительнице русского Серафимке. Почему она сейчас всплыла в памяти? Прицепился к случайной мысли, которая, как всегда, не случайна. За что любили ее? Справедливая была. Честная? Да, честная. Ровная и честная со всеми ними, разными учениками. Честная — это главное.

Все так же всхлипывая, постукивая чем-то очень древним внутри, дышала самая надежная в мире советская дыхательная аппаратура. Постепенно он взял себя в руки. Правое легкое дышало не полностью. Нарастала гипоксия, и он был готов идти на дренаж, когда под окнами захлопали дверцы машины, послышались мужские голоса. Реанимация! Павел, хирург. Этот крутой, жаль — не успел на операцию. Молодой высокий анестезиолог, незнакомый. Пошли на дренаж.

И тут он сделал вторую ошибку: не проследил за дренажем! Пробегал, звонил из ординаторской в Коми. Не посмотрел, сколько воздуха по дренажу!

Был воздух! Много. — молодой.

Он поверил. Послушал. Да, вроде справа получше стало дышать.

Рентген. Контроль.

Давай не будем! Потеря времени! Дренаж стоит! Время! — анестезиологи.

Подумав, скрепя сердце согласился. Еще ошибка!

Успел заметить: куда-то исчезла Рыжая. Домой, наверно. «Так и не полюбовалась на рентген с пневмотораксом», — подумал как-то вскользь. Тут же забыл, навсегда.

Куда везем? В город?

Снова взгляды на него.

Нет, в Коми! В республиканскую.

Все — молчание. Возражений нет. Да хоть бы и были!

Были долгие муторные переговоры с Коми. «Вы не наши!» Центральная республиканская больница работает только на ковид, телефоны не отвечают. Несколько раз хватался сам за телефон, поминутно бегая в оперблок.

Наконец переложили на каталку, вынесли, погрузили и повезли. Как повезли, он почти не запомнил.

И сделал очередную ошибку: послушал реаниматоров.

Не садись с нами. Тесно, мешаться будешь, четверо нас, три часа, не меньше! Тесно. На связи будем, давай за нами!

Согласился и не проследил. Был бы рядом — противошоковую терапию начали бы уже в реанимобиле.

Сев к зятю в машину, попытался что-то сказать, но вдруг, как-то по-собачьи взвизгивая, разрыдался — от дикой жалости к дочери, от своей беспомощности. Но тут же взял себя в руки и молчал всю дорогу.

Было неожиданно темно и мрачно в это время коротких белых ночей. Тучи наглухо заволокли небо, ни единого просвета. Периодически он набирал номер хирурга и все смотрел и смотрел на задние габаритные огни и мелькающие проблесковые маячки реанимобиля. Казалось ему, что навсегда наступила ночь. Но через какое-то время слева на небе появилась темно-красная полоса. Дорога, сделав длинный поворот влево, поднималась все выше и выше. Полоса, вспыхнув, вдруг раскрылась огромным багровым закатом во все небо. Справа все еще шел черный лес, но вот он закончился, и в окно автомашины торжественно стала въезжать картина… Картина из его сновидений последних дней: простор, громадная северная река, делающая величественный поворот на девяносто градусов; бескрайний, в десятки километров, горизонт! Грозный закат, отраженный в реке. Смотри, мол, вот он я, ждал тебя, теперь ты веришь?

Он не спорил. Верил. Он знал: его предупреждали. Все предопределено. Все по заслугам. Всем. Все не случайно.

Что же произошло сегодня с людьми, с которыми работал много лет? И с ним? Он никогда не думал, что может оказаться чужим для своих, попадет в полосу отчуждения. Но давно уже замечал среди коллег своего возраста, дорабатывающих на селе, большое число усталых врачей. Уставших сочувствовать, сопереживать больным. Сопереживать — это же переживать совместно! Боль, беду, горе. Как свое переживать. Что это? Своеобразная защита психики? Ушел и забыл про больного. Для них человек, попавший на койку, пусть даже близко знакомый, сразу становится чужим. Они сразу отключают сопереживание. Защищают себя: «Не хватит меня на всех».

Он навсегда запомнил, как покоробило его и как изменило отношение к тому пожилому врачу одно происшествие. Разбираясь с тяжело травмированным больным, кстати, знакомым, — пусть не слишком трезвым и не слишком приятным, — еще не начав, даже не попытавшись по-настоящему побороться за его жизнь, тот промолвил с каким-то облегчением, закуривая в ординаторской: «Вот хорошо, когда сам!» Сам, мол, травму получил. Сам и виноват, не мы! Не от болезни. Мы ни при чем! Заранее списывал уже его. Несовместимо с жизнью! Мы бессильны, мол. Не поборовшись. Не поработав. Не рискнув! Да, конечно, потом, на вскрытии, оказалось — травмы несовместимые. Но никто и не пытался вытянуть их! Затащить в разряд совместимых с жизнью…

И жуткое осознание: прибудь он на два-три часа позже — услышал бы уверенное в своей правоте и безнаказанности: несовместимые с жизнью… боролись… сделали всё, что могли…

Что все-таки случилось с нами? Почему, зачем существует и живет эта формула: врач не может сопереживать каждому больному как собственному сыну, дочери, его на всех не хватит. Может быть, и не хватит. Кого-то. Честного должно хватить.

И что случилось с ним? Все думал и думал он, глядя на закат. Тревожный. Багровый. Страшный. «Что это было? И зачем это мне?..»

Потом, как-то провернув все в душе, сказал вдруг себе вслух: «Опыт». Это опыт, страшнейший и ценнейший опыт, который можно только придумать для врача, чтобы понял он, как и что чувствуют близкие пациентов, когда врачи, пусть даже честно, чистосердечно отработав, говорят им: несовместимые…

Каждому врачу надо пожелать такого. Каждому, такому же, как он сам, сукиному сыну! Потому что было. Было и в его практике такое.

Он хорошо тогда запомнил и помнит всю жизнь. Мать. Старушкой ему показалась. Мать, потерявшая сына, подростка… Пришла на прием, села. Посидела молча. Он тоже помолчал. А что говорить-то? Все вроде сделал. Казалось. Давно, в молодости. Ведь передал он больного, пацана этого, уезжая в отпуск. Отпускные в кармане, последний рабочий день, впереди поездка куда-то на юга, за границу. Молодость! Передал другому врачу: «Подозрительный, не диабет ли? Хотя сахара почти норма. Домой все просится парень. Не отпускай…» Передал и уехал, спокойный такой, веселый. И равнодушный. Тот врач принял больного, но назавтра отпустил домой. В деревню. Там и умер парень. Диабетическая кома…

Посидела молча мать. Потом достала фото. Смешные такие тогда фото делали: напечатают снимки, а потом раскрасят. На фото — парень тот. Посмотрел он на него. И помнит вот до сих пор. Давно умерла уже та мать. А он помнит. Всю жизнь. Но не закончилась, оказывается, та история. Опыт этот послан. Оттуда послан. С той фотографии. Он понял.

Понял, но легче не будет, хотя все и встало на свои места. Каждому врачу желал он сейчас, горячо желал, хлебнуть сполна такого опыта со своими родными! Или уходить. Потому что нечего делать здесь нечестным. Нечего делать с формулой «меня на всех не хватит»!

И наконец диковато как-то подумалось, но совершенно спокойно: повезло. Хоть к концу своей врачебной практики, к концу жизни приобрести это понимание. Повезло…

* * *

К городу подъезжали уже глубокой ночью. Сначала запахло сероводородом, обязательным при варке бумаги, потом замелькали дымящие трубы целлюлозного комбината. Покружив, поплутав по переулкам, технологическим трущобам, встали.

«Вы приехали!» — с каким-то трагическим оттенком поставил точку уставший женский голос навигатора.

Потом долго звонили в закрытую огромную железную дверь семиэтажного корпуса. Затем экспресс-тест — на коронавирус. Еще мучительные полчаса ожидания. А он снова, стоя на коленках в реанимобиле, все грел ее ледяные стопы. Говорил ей что-то нежное. Ему казалось, что слышит она, понимает его. Хотя одновременно четко осознавал, что после такого объема наркотических и обезболивающих — это давно уже медикаментозная кома. Потом в ужасе стал замечать, что у нее пополз зрачок: стал больше! Понимал, что гипоксия это, но все равно был на грани паники. Наконец дверь отворилась, и они, отключив ее от аппарата, на мешке, вшестером: хирург, анестезиолог, медсестра, шофер, Ромка и он — покатили тяжелую каталку.

Первое помещение с рядами стульев, как в кинотеатре, — видимо, для ожидающих — показалось слабоосвещенным и было пусто. Он перехватил у застрявшего в дверях с носилками реаниматолога дыхательный мешок, подключенный к легким дочери, стал дышать. За нее. Мягко, упруго, достаточно сильно и одновременно нежно, чувствуя даже не рукой, не пальцами, а изнывшим сердцем, как воздух из мешка с хрюкающим звуком наполняет легкие дочери. Впереди каталки как-то спиной шагнул он наконец в приемное отделение…

Заметил у стола двух женщин-фельдшеров. «А где же?!» — только успел подумать, как раскрылись большие стеклянные двери и начали быстро входить люди. В халатах, костюмах. Мужики. Много! Человек восемь. Нет, человек десять! Одна женщина, молодая.

Реаниматологи, хирурги, травматологи. Он давно научился различать специальности коллег по внешнему виду. А может, это ему показалось, что десять. Не считал, но увидел — много! Нет, не обрадовался даже — возликовал! Бригада.

«А он-то где? Где он, Господи?! Пошли его, Господи! Врача».

Так, сразу сюда, на КТ!.. Почему без аппарата, без ИВЛ?! Почему без центральной вены везли?! Кто анестезиолог?! Какой наркоз, где сатурация, почему кровь не капали? — Резко, властно женский голос. — Сколько давление?

Одновременно множество рук уже подключали мониторы, кто-то мягко, но уверенно забрал у него из рук мешок Амбу, подключил дыхательную аппаратуру, что-то уже замеряли, быстро, молча, без суеты. Бригада мастеров!

Да вы в шоке девочку привезли! — резануло.

И прихлынуло тут же радостно: это она ее! Его дочь, его девочку! Сорокалетнюю уже, но для него навсегда, на всю жизнь девочку… девочкой назвала.

Почему кровь не переливали?

Не было, не успели.

Что в животе? Хорошо промыли? Кровезаменители? Объемы?

Плазмы тысяча. Кишечник… пять разрывов… толстого. Брюшную промыл хорошо — пять литров с лишним, не меньше.

Видели? Ревизию хирург провел?

Да, я видел сам. Ревизию, да. Проверил все, разрывов больше не нашли. Чисто. Я видел.

Хирург как?

Рукастый, хорошо ушил.

Крови по дренажам?

Нет, крови не было. По дренажам чисто.

Он все отвечал ей, она все что-то спрашивала.

Наркоз какой, релаксанты? Сейчас сколько? — приняла его за анестезиолога.

Ардуан, четыре миллиграмма, два часа, сейчас поддыхивать начнет. Пора.

Воды?

Достаточно. Давление не держит! Дренировал не я. Контроль не сделал: потеря времени. Да, ошибка. Не проверил. Мои ошибки…

Все остальные молчали. Он понял: его приняли за старшего из сопровождавших врачей. Отвечал четко, быстро, за всех.

Почувствовал: это она!

Так, всё! На КТ! Снимаем всё! Начиная с черепа! Поехали, поехали!

Смилостивился. Послал. Ее. Это — врач.

Потом он вместе со всеми стоял в аппаратной компьютерного томографа. Напряженно вглядываясь в большой монитор, периодически не сдерживаясь, среди общего напряженного молчания, громко, неуместно, невпопад, сам понимая это, но не в силах сдержаться, все спрашивал и спрашивал. Всех сразу. В ужасе. «Асимметрия?!» — глядя на мозг. «Тотальный?!» — видя вместо правого легкого ровное черное поле. Еще что-то. Еще. Никто не отвечал ему. Все молчали. Говорить первой, похоже, здесь могла только она. Но и она одну лишь фразу выдала:

Да, тотальный. Это ваш неправильный тонкий дренаж. Притом уперся в средостение, не работает… Так, быстро в перевязочную! На дренирование.

Один рядом стоящий, наверно хирург, моложе его, восточной внешности, по виду и акценту — армянин, негромко и как-то мягко подтвердил:

Да, тотальный…

Но он и сам уже понял это.

Так и катал он с ними дочь. В лифт, из лифта. На КТ, на дренирование, в палату. Рядом с ней, старшей в смене реанимационного отделения, которую все мужики называли уважительно — Михайловна. В каждом новом кабинете, на каждом следующем этапе он с содроганием узнавал всё новые диагнозы. К разрывам кишечника, перитониту, ранению коленного сустава, бедра добавились контузия мозга, тотальный пневмоторакс, перелом шейного отдела позвоночника, переломы грудины, ключицы, множественные переломы ребер, ушиб сердца, ушиб легких. Множественные ушибы мягких тканей лица, конечностей… Шок.

Узнавал, но держался. Многое выпало. Но запомнилось странное. Они с каталкой поднимались на лифте на шестой этаж, в реанимацию (он точно помнил), всё наверх, но, поднявшись, вдруг оказались в том подвале из сновидений… Полутемном, с низенькими дверями. Палаты без окон, с низкими же потолками. Подвал из юности его! Подвал областной больницы с учебными аудиториями. Он понимал спокойно, четко и критично: так быть не может. Это не реальность! Это мозг его начал давать сбои. Довольно крепкий, как он всегда думал, но уже стареющий мозг давал ложную информацию. Или предупреждал? «Может, всегда перед концом бывает что-то такое?» — думал так о себе как будто со стороны. И был уверен, абсолютно уверен, что этот день может быть последним и для него. Если что с ней… Но был спокоен.

Он хорошо держался. Но когда в лифте с каталки вдруг упала простыня и внезапно обнажилась маленькая изящная грудь дочери… так беззащитно, так больно обнажилась… обидно открыто для всех… это вконец добило его. Чересчур поспешно, резко он натянул простыню, закрыл.

Она как-то удивленно, непонимающе глянула, еще спросила про наркоз. Ответив что-то невпопад, стоя напротив, через каталку, он сказал:

Отец…

Что? — не поняла она. — Что «отец»? Где отец?! — недовольно, не понимая.

Дочь это. Дочь моя…

Как дочь?! Вы же врач!.. Так! — догадавшись наконец. — Пойдем. Пойдем!

И увела его в ординаторскую.

Ты посиди тут, подожди. Сделаю все необходимое — приду, поговорим. Посиди.

Потом, выслушав его бред, вой (держался до этого, хорошо держался), сказала четко:

Иди ищи ночлег: сам знаешь, нельзя здесь, карантин. Постарайся отдохнуть, если сможешь. Состояние тяжелое. Критическое. Сам видишь. Сочетанная травма. Очень много всего по совокупности. Затянули. И в шоке. Звони не раньше чем через два с половиной часа. Будет уже что-то. Прояснится.

…Кружил он, кружил… Два часа по незнакомому ночному городу. Думал о чем-то?.. Не думал?.. Не помнил. И вспоминать потом никогда не хотел.

Только когда через два часа пятнадцать минут после долгих-долгих длинных гудков услышал в трубке уверенный женский голос: «А, это ты!» — по интонации мгновенно понял: жива!

Состояние твоей девочки стабилизировалось, из шока выводим. Успокойся, если сможешь. Звони теперь не раньше шести.

Держа обеими руками перед глазами телефон, еще долго смотрел он в экран на изумительно красивое, горящее ярко-зеленым «ВикторияМих реанимация», чего-то ждал еще.

«Ладно. Ладно… хватит и этого… пока, — сказал себе. — Мне хватит…»

Не чувствуя ничего, какой-то полностью опустошенный, всех за все простивший, никому и ничего уже не желавший, стоял он. Целую вечность стоял там. Потом вдруг обнаружил, что уже рассвет. Огромный, в полнеба, красно-золотистый рассвет все разгорался и разгорался на восточной окраине этого теперь уже близкого и родного ему города. Внезапно включился слух: ворвался шум ветра, трепет листьев и птичий гам. Шел новый день.

Высоко, на шестом этаже, где золотом сияли огромные окна реанимации, была сейчас его девочка, дочь. И рядом с ней была она. Он знал, что предстоит очень опасный, долгий и тяжелый путь лечения, реабилитации и много чего трудного. Он знал. Но знал и то, что сделан наконец первый правильный шаг, потому что рядом она. Высокая, стройная, темненькая, синеглазая, сначала показавшаяся ему не очень красивой. Резкая, властная, умная. Надежная и прекрасная. Зовут ее Виктория. И она от Бога.

Рассветное золото вдруг разом хлынуло и разлилось по свету. Опасные качания, дрожания в груди его всё уменьшали амплитуду и затихали. Он наконец, как ребенок, глубоко, длинно, прерывисто вздохнул… и стал жить дальше.