Писатель не для всех. Больше,чем поэт. Писатели и неписатели.

Писатель не для всех.

Больше,чем поэт.

Писатели и неписатели.

ПИСАТЕЛЬ НЕ ДЛЯ ВСЕХ

 

Юрий Валентинович Трифонов – писатель оттепельный. Не в том смысле, какой мы привыкли связывать с этим понятием. Хотя все основания для того имеются. Родители – пламенные революционеры, в дальнейшем репрессированные, но, однако, первый его роман «Студенты» был удостоен Сталинской премии.

Но вот ведь была такая писательница Дора Павлова с романом «Совесть», в котором разоблачался «культ личности». И кто сейчас помнит про Дору Павлову?

А Трифонов – почти классик. Тихий лирик в прозе. Доживи Чехов до коллективизации, военного лихолетья, 60-х, он был бы Трифоновым. А может, и нет. Трифонов бежит определений, рамок. В том числе и жанровых. Твардовский сватал Трифонова к рассказам. И, в общем, был прав:

«Вот так рассказ! О самом главном, что должно бы составить его рассказ, автор ничего не хочет рассказывать…»

Эти слова Трифонова о Чехове можно сказать и о самом Трифонове. Трифонов никому ничего не навязывает, не назидает. Не нависает, словно утёс, с проклятым вопросом.

И ещё – Трифонов очень московский. А Москва, и в этом её непреходящая прелесть, словно ландыш сквозь снежную коросту, прорастает к свету, какие бы беды и времена не леденили душу.

Московский текст русской литературы обогатился в его текстах целым рядом топонимов. А «Дом на набережной» стал символом эпохи!

И всё же трифоновское слово – тёплое. Даже названия его романов и рассказов способно согреть в стужу: «В грибную осень», «Далеко в горах», «Записки соседа», «Конец сезона», «Долгое прощание» и т. д.

О чём они?

Трифонов никогда в своих, особенно поздних вещах, как будто не договаривает.

И от этой недоговоренности так щемит сердце:

«В комнате совсем смеркалось, но Надя, не зажигая света, одеревеневшими руками стала втаскивать тело Антонины Васильевны на кушетку, шепча одно и то же: «Сейчас, сейчас, мама, сейчас, сейчас, сейчас».

«Он был высоким, крупным, неторопливым, говорил всегда медленно, замечательно знал историю, любил и жалел людей, особенно старых… Любил собак и приблудных гнилоглазых котят, легко прощал людей…» – вспоминает о нём его вдова – Ольга Романовна Трифонова.

Так и слог его, неторопливый, раздумчивый. Но обязательно с задушевной интонацией. Добросердечие почти старинное, московское.

«Долгое прощание» – как раз об этом московском житии-бытии, московских закутках, улочках, загогулинах и тупичках людских отношений, мелочах, честности, подлости, любви и нелюбви. И казалось бы, время этих мелочей безвозвратно ушло.

Но нет, через Трифонова из послевоенного прорастает в наше время. Я просто уверен, что люди, помогающие сегодня неимущим, больным и слабым – это читатели Юрия Трифонова.

Трифонов, как и его любимый Чехов, подмечал в человеке маленькие слабости, но словно оправдывая их:

«Скупенек, чего говорить. Да ведь жизнь несладкая: какой год бьётся, а толку нет. Никто его пьес не берёт, киносценариев тоже. А пишет неплохо, замечательно, талант большой. Не хуже, чем у других-то. Про восстание в Сибири давал читать: здорово! Язык очень хороший, крепкий, факты богатые. Видимо, связей не хватает. Там ведь без этого никуда. Сто лет будешь биться – всё в пустую, даже не думай…»

Написал, а как будто улыбнулся. Но не зло, добродушно. По-московски. Без осуждения, без тягостного выяснения отношений: кто виноват и что делать?

Отблески Юрия Валентиновича Трифонова особенно в наше время не ослабевают.

Видимо, то, что он не договорил важнее того написанного и сказанного со всей определённостью и железобетонной самоуверенностью здесь и сейчас, что вроде должно придавить могильной плитой всё написанное казённым современным лауреатом.

Поэтому книг Трифонова сейчас почти не издают.

Сейчас не трифоновское время. В том смысле, что немилосердное. Жесткое. И проза нынешняя, словно наждачная бумага, старается стереть всё то хорошее и доброе, что было в героях Трифонова:

«Надо ли говорить… – о людях, испарившихся, как облака? Надо ли – о кусках дёрна, унесённых течением, об остроконечных башнях из сырого песка, смытых рекой, об улицах, которых не существует, о том, как блестела до белизны металлическая ручка на спинке трамвайного сиденья, качался пол, в открытые окна летело громыхание Москвы…»

Надо, конечно. Потому что Трифонова помнят, любят, читают. Не все, но читают. Трифонов – писатель не для всех.

Вспоминается его «Обмен». Кажется, в «Обмене» Трифонов так описал пьяненького грузчика, что хозяин антикварной лавки обиделся на него. Знал бы он, что стал классикой. Такой же, как Мармеладов, скрипач Сашка из «Гамбринуса», Венечка из «Петушков»…

 

К Трифонову возвращаются, чтобы, как по карте звёздного неба, сверить свое местонахождение:

«Белое пёрышко, которое она сняла с пиджака, медленно плыло в воздухе, кружилось, снижалось, но ветер из окна подхватил его, и оно взмыло вверх и тихо – никто не заметил – село на плечо Сергея Ивановича…(Юрий Трифонов «Голубиная гибель»).

Да и как вообще без Трифонова?

Без Трифонова нехорошо!

 

 

БОЛЬШЕ, ЧЕМ ПОЭТ

 

Евгений Александрович Евтушенко – выходец из русской глубинки, из деревни. Провинциал.

Разноголосица данных по поводу точной даты его рождения неслучайна: 1932 – 1933 годы. Да и место рождения не поддаётся точному исчислению: Зима – Нижнеудинск. Такое ощущение, что Евтушенко существовал всегда, во всяком случае – задолго до своего рождения. А даты и место особого значения не имеют.

Также не имеют особого значения жанры, на ниве которых обнаружился его не поддающийся определению талант.

 

Работая локтями, мы бежали, – кого-то люди били на базаре. Как можно было это просмотреть! Спеша на гвалт, мы прибавляли ходу, зачерпывая валенками воду и сопли забывали утереть.

И замерли. В сердчишках что-то сжалось, когда мы увидали, как сужалось кольцо тулупов, дох и капелюх, как он стоял у овощного ряда, вобравши в плечи голову от града тычков, пинков, плевков и оплеух.

Вдруг справа кто-то в санки дал с оттяжкой. Вдруг слева залепили в лоб ледяшкой.

Кровь появилась. И пошло всерьёз. Всё вздыбилось. Все скопом завизжали, обрушившись дрекольем и вожжами, железными штырями от колёс.

Зря он хрипел им: «Братцы, что вы, братцы…» – толпа сполна хотела рассчитаться, толпа глухою стала, разъярясь. Толпа на тех, кто плохо бил, роптала, и нечто, с телом схожее, топтала в снегу весеннем, превращённом в грязь.

Со вкусом били. С выдумкою. Сочно. Я видел, как сноровисто и точно лежачему под самый-самый дых, извожжены в грязи, в навозной жиже, всё добавляли чьи-то сапожищи, с засаленными ушками на них.

Их обладатель – парень с честной…

 

Провинциал, получив урок, на всю жизнь усвоил правило: за место под солнцем надо не просто работать локтями, надо – драться!

Если бы не эта его пассионарная жилка, так бы он и остался в Зиме или сгинул в московском хаосе 4-й Мещанской в Москве:

 

Я рос на Четвёртой Мещанской.

Я любил эту тихую улочку, где не ходили ни троллейбус, ни автобус, ни трамвай, лишь старая лошадь с усталыми добрыми глазами тянула по булыжной мостовой фуру овощного магазина на резиновом ходу. Здесь было всё так не похоже на обычное «открыточное» представление о Москве, но именно потому это и была настоящая Москва.

Изредка заезжавшие сюда автомашины вынуждены были резко тормозить и продвигались медленно-медленно, потому что на самой середине улицы мальчишки вечно играли в футбол.

Здесь было много тополей, и, когда они облетали, футбольный мяч то и дело зарывался в серые сугробы тополиного пуха.

О, этот тополиный пух на Четвёртой Мещанской!

 

Кстати, мама Евгения Александровича пела перед киносеансами в одном из старейших московских кинотеатров Форэме (именно таково московское произношение названия этого кинотеатра):

 

Мама пела на фронте с грузовиков

и даже с «катюш»,

и танки, в бой уходя,

на броне увозили

серебристые блёстки с концертного платья мамы

и увезли её голос,

пропавший без вести на войне.

После войны

моя мама

пела в фойе кинотеатра «Форум»

рядом с буфетом,

где победители Гитлера пили пиво,

обнимая девчонок в причёсках под юную Дину Дурбин,

но слушая сорванный голос

худой некрасивой певицы

и даже не подозревая,

что и она –

победитель.

 

А ещё Зинаида Ермолаевна работала в журнальном киоске на улице Мира (это совсем рядом с 4-й Мещанской).

 

Мама продаёт газеты

в киоске у Рижского вокзала,

и её окружает собственный маленький мир,

где мясник

интересуется еженедельником «Футбол-хоккей»,

зеленщик –

журналом «Америка»,

а продавщица молочного магазина –

журналом «Здоровье».

 

И я, когда бывал в старом «Книжном обозрении», всегда здоровался с ней, как будто заглядывая в прошлое, перематывая плёнку на восемьдесят лет с гаком назад, где на станции Зима или Нижнеудинске в 32 или 33 году появился на свет будущий поэт.

Поколение, на чью долю достались война, голодное детство, культ личности и т. д. выжило, чтобы заявить о себе во весь голос:

 

Я океан вдохнул и выдохнул,

как будто выдохнул печали,

и все дробинки кровью вытолкнул,

даря на память их Печоре…

 

Его первые стихи появились ещё до смерти Сталина.

В 1952 году выходит первая книга стихов «Разведчики грядущего»:

 

В бессонной ночной тишине

Он думает

о стране,

о мире,

он думает

обо мне.

Подходит к окну.

Любуясь столицей,

тепло улыбается он.

 

А я засыпаю,

и мне приснится

очень хороший

сон.

 

Впоследствии автор оценил эту книгу как юношескую и незрелую. Но это был своего рода пропуск в большую литературу:

 

Знамя октябрьское,

Трудно реющее,

Чьи-то глаза недобрые

Режущее,

В бурях опробованное,

Честнее ты честного.

Ложью оплёванное,

Чище ты чистого!

 

В 1952 году Евтушенко становится самым молодым членом Союза писателей СССР.

К 1964 году, когда начался суд над Бродским, Евтушенко уже автор нескольких сборников стихов. Первый его фильм «Я – Куба» вышел в 1964 году. Евтушенко – автор сценария, режиссёр – Михаил Калатозов.

Он популярный поэт, словно вторит своим строкам:

 

Как я мучаюсь – о боже! –

не желаю и врагу!

Не могу уже я больше –

меньше тоже не могу.

 

Мучат бедность и безбедность,

мучат слезы, мучит смех,

и мучительна безвестность,

и мучителен успех…

 

Кому многое дано, с того и спрос. И Евтушенко откликается на запрос эпохи.

Новое время требует титанического, монументального, героя. И Евтушенко становится Прометеем шестидесятничества.

Шестидесятые годы, так называемые шестидесятники!

Это – удивительная эпоха!

Весьма возможно, что и не было ничего такого особого в 60-е годы прошлого столетия, что могло бы выделить этот отрезок времени из довольно сумбурного потока XX века. Поклоннику семиотики, привыкшему за каждой гримасой и зигзагом судьбы угадывать символ времени, знамение, придётся изрядно попотеть, разгадывая мудрёную головоломку: война во Вьетнаме, советские войска в Чехословакии, диссиденты – на Пушкинской площади, сын свинарки и плотника Юрий Гагарин (вот, кстати, можно порассуждать на животрепещущую тему о роли плотников в истории мировой цивилизации!) летит в космос, на экраны выходит фильм «Андрей Рублёв», в журнале «Москва» печатают роман Булгакова «Мастер и Маргарита», а в «Новом мире» – «Один день Ивана Денисовича», толпы западной молодёжи в поисках Шамбалы и наркотиков устремляются на Восток, в моде главенствует мода на синтетику, «Битлз», Джимми Хендрикс, Мэрилин Монро, Синявский и Даниэль, кукуруза, Хрущёв, Карибский кризис, Брежнев, брюки-клёш, туфли на высокой платформе, стиляги, советская власть борется с христианством не на жизнь, а на смерть т. д.

Никита Хрущёв обещает показать советскому народу последнего попа в 1980 году, с 1959 года начинается массовое закрытие церковных приходов и монастырей.

Кузькина мать для внутреннего потребления!

На авансцене появляется новое поколение дерзких и талантливых поэтов: Андрей Вознесенский, Белла Ахмадулина, Булат Окуджава, Роберт Рождественский, Римма Казакова… Тихие лирики: Владимир Соколов, Николай Рубцов, Алексей Прасолов, Николай Тряпкин…

Любовь к поэзии приобретает какие-то космические масштабы. Выступления молодых неоперившихся гениев собирают стадионы; Политехнический музей, что рядом с печально знаменитой Лубянкой, не может вместить всех желающих.

Устами поэтов глаголет новое время, время надежды на то, что коммунизм может быть с человеческим лицом, что Ленин – ангелок с кудрявой головой, а Сталин – просто культ личности – не более того.

Фильм «Застава Ильича» – новый кодекс искренней и наивной веры в будущее!

Верил ли Евтушенко в коммунизм?

Конечно, верил. Вообще он человек веры. Вера его кислород. Другое дело, что вера сродни влюблённости. Она проходит, выцветает

Но Евтушенко мгновенно переключается с одного вида деятельности на другой. И в этом его спасение и секрет долголетия.

Он всегда больше, чем поэт. Он многолик и многоцветен, как павлин. Недаром он любил наряжаться в яркую рубаху – как говорят в русских деревнях, в петухах.

В середине 60-х, в качестве члена Союза писателей, в чьи прямые обязанности входит идеологическая борьба, Евгений Александрович, словно накликая свою судьбу, клянёт тех, кто в Кубе стоит в очередь в американское посольство.

Станем в эту очередь (эй, кто последний?) и оглянемся по сторонам. Она тоже неслучайна:

 

У кубинского МИДа –

очередь,

Очень красочная она!

Коммерсант,

багровый, как окорок,

и сюсюкающая жена.

Заведений владелицы пышные,

попик,

жёлтый, словно грейпфрут, –

всё здесь бывшие,

бывшие,

бывшие,

всё бегут,

всё бегут,

всё бегут.

Вижу лица,

изобличающие

то, что совесть у них нечиста.

Жалкий вид у вас,

получающие

заграничные паспорта!

В двери лезете вы чуть не с дракою,

так, что юбки трещат и штаны.

Было время –

когда-то драпали

точно так же из нашей страны.

Тем, кто рвётся в Америку с жадностью,

ни малейших препятствий нет.

И безжалостное –

«Пожалуйста!» –

вот рабочей Кубы ответ.

И народ говорит:

«Что печалиться,

видя рвение этой толпы?

Дезинфекция облегчается,

если сами

бегут

клопы!»

 

Поэту опасно пророчествовать. Хорошему – тем более.

Я думаю, что даже в таких бьющих наотмашь пропагандистских виршах Евтушенко был искренен. И позже начал старательно редактировать своё прошлое, не включая ранние стихи в собрания сочинений, что совершенно напрасно.

Ведь он не был пай-мальчиком. А если и был, то ничего путного из него не вышло бы. И в этой выламывающейся из общего строя, ряда, поведенческой модели человека не от мира сего, человека, которому позволено гораздо больше, чем «простому советскому человеку», весь Евтушенко!

Евтушенко – «не простой советский человек». И это почти формула!

Поле деятельности, на ниве которой творил Евгений Александрович, огромно: поэт, автор слов ко множеству популярных и до сих пор любимых песен, прозаик, сценарист, режиссёр, фотограф, книгоиздатель, преподаватель, мэтр!

Проза? В двухтомнике «Избранного», который журнал «Юность» выпустил к своему 20-летию в 1975 году, Евтушенко опубликован в разделе «Проза» наравне с Аксёновым, Гладилиным и т. д.

Поэт, прозаик (?) вспоминает 1-ю Мещанскую, с которой началась его московская биография, продуктовый магазин с деревянным жёлобом, из него в сетку сыпалась картошка… Рядом с этими строками все другие меркнут, как-то не в счёт.

Аксёнов? Тоже не в счёт!

Кино? Как я уже говорил, первый его фильм «Я – Куба» вышел в 1964 году. Ещё на его совести фильмы: «Взлёт», «Детский сад», «Похороны Сталина». Циолковский в фильме Саввы Кулиша в его исполнении – почти эталон, или, как пишут итальянцы: uguale – равный!

В «Мартирологе» у Тарковского есть ревнивые строчки, посвящённые Евтушенко, который якобы снимает в Голливуде «Трёх мушкетёров»!

На самом деле это был сценарий фильма «Конец мушкетёров», в котором в роли Д’Артаньяна должен был сниматься сам автор сценария – Евтушенко!

Когда Евгений Евтушенко перестаёт быть больше, чем поэтом, а становится просто поэтом, то он в своём лирическом резонансе бесподобен!

 

Со мною вот что происходит:

ко мне мой старый друг не ходит,

а ходят в мелкой суете

разнообразные не те.

И он

не с теми ходит где-то

и тоже понимает это,

и наш раздор необъясним,

и оба мучимся мы с ним.

Со мною вот что происходит:

совсем не та ко мне приходит,

мне руки на плечи кладёт

и у другой меня крадёт…

 

Его интонация нежна, почти женственна. В этом стихотворении его лирический герой – пассивный объект, чисто женский, над безгрешной и хрупкой, робкой душой которого, как коршуны, ведут бой две женщины, наделённые мужскими чертами: одна руки на плечи кладёт (а не наоборот), другая его крадёт у другой (а не наоборот).

В связи с этим вспоминается бердяевское: «о «вечно бабьем» в русской душе»!

Но всё же большинство его стихов исполнены мужской отваги. У них чёткий ритм, поэтический экстаз, который выносит его за пределы любой догмы.

Мне даже иногда кажется, что, когда над Евтушенко гремел гром после публикации его стихов «Наследники Сталина», «Танки идут по Праге», «Бабий Яр», «Письмо Есенину», его защищали всё те же деятели культуры, что и других диссидентов: Шостакович, Твардовский, Паустовский, Чуковский и Сартр.

И всё же Евтушенко никуда не ссылали, печататься ему не запрещали.

После председателя Союза писателей РСФСР Сергея Михалкова он был один из самых издаваемых авторов.

Да, множество его строк – проходные.

Вольфганг Казак писал: «Чрезмерному успеху Евтушенко способствовала простота и доступность его стихов, а также скандалы, часто поднимавшиеся критикой вокруг его имени. Рассчитывая на публицистический эффект, Евтушенко то избирал для своих стихов темы актуальной политики партии (напр., «Наследники Сталина», 1962, или «Братская ГЭС», 1965), то адресовал их критически настроенной общественности (напр., «Бабий Яр», 1961, или «Баллада о браконьерстве», 1965). <…> Его стихи большей частью повествовательны и богаты образными деталями. Многие страдают длиннотами, декламационны и поверхностны. Его поэтическое дарование редко проявляется в глубоких и содержательных высказываниях. Он пишет легко, любит игру слов и звуков, нередко, однако, доходящую у него до вычурности. Честолюбивое стремление Евтушенко стать, продолжая традицию В. Маяковского, трибуном послесталинского периода приводило к тому, что его талант <…> ослабевает».

Но всё же:

 

Проснуться было, как присниться,

присниться самому себе

под вспыхивающие зарницы

в поскрипывающей избе.

 

Припомнить – время за грибами,

тебя поднять, растеребя,

твои глаза открыть губами

и вновь увидеть в них себя.

 

Для объяснений слов подсобных

совсем не надо было нам,

когда делили мы подсолнух,

его ломая пополам.

 

И сложных не было вопросов,

когда вбегали внутрь зари

в праматерь – воду, где у плёсов

щекочут ноги пескари.

 

А страх чего-то безотчётно

нас леденил по временам.

Уже вокруг ходило что-то,

уже примеривалось к нам.

 

Но как ресницами – в ресницы,

и с наготою – нагота,

себе самим опять присниться

и не проснуться никогда?

 

После крушения Советского Союза он переехал туда, куда бежали из гаванской очереди в американское посольство кубинцы, проклинаемые им в «Клопах». И в то же время, когда он возвращается на пепелище в 1992 году, он пишет «Прощание с красным флагом»:

 

Прощай, наш красный флаг, –

С Кремля ты сполз не так,

как поднимался ты –

пробито,

гордо,

ловко,

под наше «так-растак»

на тлеющей рейхстаг,

хотя шла и тогда

вокруг древка мухлёвка.

 

Прощай, наш красный флаг.

Ты был нам брат и враг.

Ты был дружком в окопе,

надеждой всей Европе,

но красной ширмой ты

загородил ГУЛАГ

и стольких бедолаг

в тюремной драной робе.

 

Прощай, наш красный флаг.

Ты отдохни,

приляг.

А мы помянем всех,

кто из могил не встанут.

Обманутых ты вёл

на бойню,

на помол.

Но и тебя помянут –

ты был и сам обманут.

 

Прощай, наш красный флаг.

Ты не принёс нам благ.

Ты с кровью,

и тебя –

мы с кровью отдираем.

Вот почему сейчас

не выдрать слёз из глаз,

так зверски по зрачкам

хлестнул ты алым краем.

 

Прощай, наш красный флаг.

К свободе первый шаг

мы сделали в сердцах

по собственному флагу

и по самим себе,

озлобленным в борьбе.

Не растоптать бы вновь

«очкарика» Живагу.

 

Прощай, наш красный флаг…

С наивных детских лет

играли в красных мы

и белых больно били.

Мы родились в стране,

которой больше нет,

но в Атлантиде той

мы были,

мы любили.

 

Лежит наш красный флаг

в Измайлове врастяг.

За доллары его

«толкают» наудачу.

Я Зимнего не брал.

Не штурмовал рейхстаг.

Я – не из коммуняк.

Но глажу флаг и плачу.

 

Что это: двойственность, неискренность?

Поэт – как дитя. Сегодня он верит в коммунизм, завтра в Бога, послезавтра в чёрта. Ему необходимо во что-то верить. Вера – это кислород, без неё он задохнётся.

В переделкинском Музее-галерее Евгения Александровича множество картин, подаренных ему великими художниками, среди них Пабло Пикассо, Марк Шагал, Джанни Пизани, Нико Пиросмани, Михаил Шемякин и замечательный экземпляр книги Юрия Казакова, подаренный автором Евтушенко. А в нём автограф: «Обладателю машин, женщин, книг, квартир, от человека, у которого ничего этого нету. Юрий Казаков».

Как-то трудно поверить, что при всём этом Евтушенко не стал вывеской, брендом, мёртвым символом.

Однажды мне посчастливилось побывать в этом доме – хозяин гостеприимно накормил меня супом, мы пили вино, говорили. Вернее, говорил он, а я сидел и слушал этот голос эпохи. И вдруг поймал себя на том, что я говорю с отцом, который родился в пыльной донской станице в 30-м…

Это – голодное предвоенное поколение наших отцов, к сожалению, уходит, оставляя, словно завет, свои слова, строки.

 

Я – голос ваш, жар вашего дыханья,

Я – отраженье вашего лица.

Напрасных крыл напрасны трепетанья, –

Ведь всё равно я с вами до конца.

 

Он сделал столько, сколько мог. Лишь время, взвесив на своих воображаемых весах, способно оценить: много или мало?! Судя по большой толпе, которая шла нескончаемым потоком в Большой зал ЦДЛ на прощание с ним по Большой Никитской, не мало.

С этой сцены, где он выступал не раз, его вынесли на руках в большом дубовом гробу, и его поклонники наградили его аплодисментами, хотя именно в этот день он не произнёс ни слова. Люди рукоплескали окончанию Большой прекрасной эпохи, литературе Большого стиля, последнему шестидесятнику.

Таких букетов он не получал ни разу в жизни. На его могиле на переделкинском кладбище батюшка отслужил литию. Могилу завалили цветами. И поэт стал легендой.

Те, кто его не любят, а его трудно и мучительно любить или не любить, пусть напишут лучше.

В его музее его друзья и близкие вспоминали о нём с такой светлой теплотой, как будто хозяин этого дома где-то задержался и сейчас войдёт своей размашистой походкой и, улыбаясь, будет читать стихи своим глуховатым и потрескивающим, как старая пластинка, голосом. Но Евтушенко не пришёл, он проник сквозь окна солнечным лучом, преломясь в бокале красного вина прощальным пасхальным светом.

Он остался с нами навсегда!

 

ПИСАТЕЛИ И НЕПИСАТЕЛИ

 

… Дело было в марте, сером, как бетонная стена. Максим Земнов позвонил и сказал, что хочет запечатлеть мою физиономию и поместить её в альбом «Писатели в объективе». Кто заронил в его замыслы эту вздорную идею, не знаю.

Мы договорились встретиться на площади трёх вокзалов в бургерной.

Скажу сразу, Максиму лицо моё категорически не понравилось.

С таким лицом в писатели не берут!

И Максим начинал колдовать. Он заходил на меня то с справа, то слева, а то слева направо, как инверсия, он нападал с тыла, как боксёр с джебом, покуда я пил чай и старался придать своей физиономии хоть какую-то значимость.

Вся бургерная наблюдала за ним в тревожном ожидании, но ещё больше за мной, вроде как бы сочувствуя. Ведь нельзя на самом деле войти в историю с такой банальной физиономией.

Вся бургерная была возбуждена!

Борьба за мой героический облик, за тень интеллекта и или хотя бы мысли на челе продолжалась бы всю жизнь, если бы бургерную не закрыли.

Максим Земнов удалялся, как комета, в самые дальние уголки вселенной по имени бургерная, откуда на него мрачно смотрели тени и дули космические сквозняки. Он наезжал на меня, как режиссер на ближний план.

Мой ближний план ещё более ужаснул его. Он ложился на пол, залезал под стол, вращался на пропеллере вентиляции под потолком, как Карлсон.

Но всё было тщетно. Портрет отчаянно не получался. Писатель в объективе был кислым, как квашеная капуста.

В конце концов, когда все посетители, утомившись больше моего, расслабились, а я окончательно взмок и впал в уныние, запах фастфуда довершил мое падение вниз, словно падшего ангела с небесной зари, меня словно прихлопнули крышкой сверху… В конце концов раздался победоносный вопль Максима:

Вот оно!

Пока я крепился и изображал из себя властителя дум и т. п., я был олицетворением этой бургерной, её уклада и запаха. Я был банален, как картошка фри. Я был олицетворением пошлости селфи.

Но как только я перестал поясничать, я стал тем, кем никогда не был и не буду, раздался победоносный крик: стоп, снято. Лицо выражало всю непреодолимую скорбь и тщету писательского дела. Всё это и отпечаталось на фото.

Фотограф – он ведь все равно, что гравёр. На фото отпечатался триумф моего отчаяния. Образ был найден.

Писатели ведь, по сути, все одинаковые, как и семейные альбомы. Они не похожие и похожие, по слову Валентина Курбатова. Но ведь писателей-то много. А фотограф – он один.

И вот я думаю, фотография всё равно что жизнь прожитая.

А альбом, где запечатлены писатели, всё равно что семейство: вот дедушка, у него усы, он строгий, любимый дедушка, а вот сестра, её уже нет в живых, мы все её любим и вспоминаем, а вот мама, папа и т. д.

С такой или почти такой любовью и нежностью относится фотограф Максим Земнов в персонажам своего альбома.

Альбом получился, теперь неплохо осмотреться и подумать, кого не хватает.

Я бы назвал этот альбом: обручённые литературой. Вспомним классика итальянской литературы Александра Мандзони и его роман «Обручённые».

Обручённые, обречённые, да даже плохие, и даже не писатели вовсе. Все они призваны на пир, другое дело, все ли войдут в царствие классики.

Но это уже не моё собачье дело, определять. Я – соучастник.

Виктор Шкловский, Андрей Битов, Юрий Трифонов, Юрий Левитанский, Валентин Курбатов, Валентин Распутин, Юрий Кублановский, Евгений Евтушенко, – безусловные авторитеты.

А вот остальные?

Мне кажется, что эта классификация: классики и современники, – в нынешней ситуации никуда не годится. Все, кто попал и не попал по разным обстоятельствам, а альбом продолжает жить своей жизнью, это – живая книга, дополняется новыми персонажами, обручённых с литературой. В большей или меньшей степенью. Причем, эта вовлечённость в литературу или лит. процесс, две прямые, которые не пересекаются, видна невооруженным взглядом.

Я бы сказал: чем более портрет писателя похож на кинозвезду, чем больше его лик излучает некий люрикс, тем очевидней перед нами литературный фейк или маска, ставшая мемом.

Но всё же, как явление, призванное своей контрастностью оттенить хорошего писателя, наверное, просто необходимо. Как невозможно, предположим разделить насовсем пару: Булгарин – Пушкин или Достоевский и Белинский. Соединение противоположностей, свет и жирная масляная тень, почти малые голландцы.

Максим Земнов вышел из славного, но забытого нынче племени фотографа с кожаным футляром, куда, помнится, помещался фотоаппарат, объектив и вспышка, да что там – вся вселенная и еще бутылка вина!

Футляр был кожаный и пах кожей. От фотографа пахло ремеслом. Фотобумагой, проявителями, закрепителями, фотобумага помещалась в кроваво-красную ванночку, сияющую в зловещей полутьме ванной или кладовки.

И, да, именно тот старый добрый фотограф и сделал нас такими, какие мы никогда не были и не будем. Хуже он не умеет, а лучше не бывает.

Как любовник вспоминая свою первую любовь, помню, в конце 80-х, начале 90-х в Жуковском ЗАГСе работал фотографом маленький армянин по имени Артур. Фотографом Артур был не важным. Зато всех невест прощупывал до селезёнок, до щекотки. До икоты и истерики. Все невесты города Жуковского прошли сквозь цепкие по-птичьи руки Артура:

Встань там, улыбнись, повернись, вах!

Фотограф – был промежуточным звеном между ремеслом и магией.

Начинал Земнов свою фото-эпопею в далеких 70-х в журнале «Юность» на семинаре для молодых «Зелёная лампа». Потом была «Литературная учеба» и т. д.

И вот все обручённые, обречённые, классики и современники: Татьяна Бек, Евгений Лесин, Владимир Крупин, Владимир Бондаренко, Сергей Шаргунов, Захар Прилепин, Алексей Варламов, Инна Кабыш и многие другие.

Запомните их такими, как они есть и уже не будут, пока потомки не забыли.

Ибо, как сказал Монтень:

«Лучший способ запомнить что нибудь – постараться это забыть».

г. Жуковский,
Московская обл.