Проснётся, встанет и пойдёт

Проснётся, встанет и пойдёт

* * *
Жизнь оказалась немного не тем, что казалось.
Вечер на кухне: у воздуха привкус боржоми,
хлеб и кефир на столе, на экране – мерзавец
падает ниц, благородной рукою сраженный.

Переключаешь канал – половецкие пляски.
Где-то в ночи надрывается скорая помощь.
Ты никогда не мечтал о подобной развязке.
Разве не так? Или, всё же, мечтал, но не помнишь?

Брось, дуралей, всё сбылось, даже приступы новой
этой тоски, ты подслушал ее в разговорах
тех, кому за – на такой же вот кухне, готовый
чуть не полжизни отдать за дымок «Беломора»,

за седину в бороде, за все ахи и вздохи,
за раздражаться и сетовать горькое право,
гнать, ненавидеть, терпеть, быть продуктом эпохи
и не зависеть от предупреждений Минздрава.

 

* * *
С дочерью впервые в Эрмитаж.
Давка вавилонская внутри.
С этажа за ручку на этаж
водишь и невольно входишь в раж:
– Посмотри на это! Посмотри!

Саркофаги, мумия жреца.
Занесло нас… – Пап, а он живой?
Да, пожалуй… Но не до конца…
Дядя спит, не разбуди его.

Поскорей бы в следующий зал!
– Почему у тети нету рук?
– Да не трогай, я тебе сказал!
Грызла ногти… Я шучу, мой друг.

Егоза, куда ты? Да куда ж…
– Папа, там павлин, скорей ко мне!
Это счастье – с дочкой в Эрмитаж,
где Нева с корабликом в окне.

Посмотри сюда. Теперь сюда.
У креста печалится народ.
– Дядя умер, да? – Пожалуй, да…
Но не плачь, не плачь, не навсегда!
Он проснется, встанет и пойдет.

 

* * *
Поближе к сирени, поближе
к листве, где свистят соловьи,
к черемухе этой, бесстыже
раскинувшей кисти свои –

так, чтобы лицо утонуло
в надушенных их кружевах…
Подальше от гуда и гула,
поближе к табличкам Катулла –
оконцам, светящим впотьмах.

К старинным, с истресканным глянцем,
поблекшим в своем далеке
живым флорентийцам, голландцам,
к Венере и Флоре в венке.

Поближе бы к синему морю,
мизинец хотя б окунуть!
Да, всё это рядом, не спорю,
но всё же – поближе б чуть-чуть.

К Тебе бы поближе – о дай же
лицо мне увидеть Твоё!
И только от смерти подальше.
А впрочем, куда без неё?

 

* * *
Ты сошел с электрички, как сходят обычно с ума.
В этом дымном пейзаже опять ничего не узнав, ты
по платформе прошел, где прошла перед этим зима,
и на землю ступил – как на лунную пыль астронавты.

Одряхлевшего дома несносен открывшийся вид.
Лошадиные ребра теплиц… От унылого взгляда
твоего это всё очень скоро листва заслонит –
для того и придумана вся бутафория сада.

Будет бабочек бал на краю самой черной дыры,
и наполнится слух колокольчиками Птицелова.
Нам природа готовит лоскутные эти дары,
занавески ажурные – за неименьем другого.

Ну а как с остальным? Разговорами, полками книг,
посещением оперы, тяжким запоем работы
ты спасайся, как можешь. Но взор утомленный приник,
непослушный, к стеклу, за которым не виды – пустоты.

Уезжай, уезжай из апреля бездомного прочь,
променяв этот мир на грошовый уют электрички,
и поняв, наконец, что никто нам не сможет помочь.
Долгожданной весне улыбайся во сне по привычке.

 

* * *
Весна-француженка бежит по магазинам.
Мужьям, любовникам, влюбленным – нет спасенья!
Ах, март надушенный, румяный, привези нам
заморской сладости и нежного веселья.

Как будто не жил я еще, и в парфюмерном
стою растерянный, и в пальцах шапка мнется.
Гляжу в окно, где в мираже четырехмерном
в сосульках тающих засахарено солнце.

Скажи пожалуйста, куда еще идти нам?
Куда бежать с рублевым хрустиком сегодня?
Нам из сугроба машет красным серпантином
сухой скелет последней елки новогодней.

И снова кажется, что отдана на милость
нам эта улица, и этот мир в придачу,
поскольку снова жизнь весною притворилась
и улыбается. Притворно, не иначе.

 

* * *
Мой ангел-хранитель, трудяга,
спасибо тебе, виртуоз,
что вместе со мной из сельмага
в юдоли печали и слез
идешь незаметный, готовый
сразиться с печалью моей,
которую маг продуктовый,
как видишь, не сделал светлей.
Ты облако к ветке приладишь,
и битым стеклом засверкав,
весьма аккуратно посадишь
лимонницу мне на рукав.
Не ты ли – вон тот мокроносый,
в траве суетящийся еж?
Отчаянью палки в колеса
как ловко, колючий, суешь!
И так увлечешься, ей-богу,
что вдруг усомнится душа,
в себя приходя понемногу:
не слишком ли жизнь хороша?

 

* * *
Тревожная, злая, сырая
растаяла ночь. Из окна
чугунная изгородь рая
под розовым небом видна.
Давай посидим, дорогая!
Такая кругом тишина…

Давай никуда не поедем.
Давай ничего не менять.
Как сладко, наверно, соседям
в предутренних сумерках спать.
Каким-нибудь зимним медведям
так спится в тайге. Благодать!

А хочешь, заботы простые
на добрых домашних богов
оставив, в пространства пустые
войдем, где пустых берегов
гранитные спины застыли
в предчувствии наших шагов?

Ты скажешь: ни слова, ни слова,
давай помолчим… А вон то
над крышами облако, словно
слетевшее с кисти Ватто,
всё знает о нас, безусловно,
иной тишиной налито.

 

* * *
Мы рая представить не можем.
Каков он? А если не сад,
а город? Такой же, положим,
как этот?
Вернуться назад,

пройтись по извилистым, узким,
у ратуши вновь постоять…
И снова – туристом, и русским,
наверное, лучше опять –

стесняющимся, виноватым
за что-то и вечно чужим
его миражам и закатам,
которыми так дорожим

при жизни (пока еще этой),
вдоль улиц тенями скользя,
последней дымя сигаретой,
и зная: вернуться нельзя.

 

* * *
Когда я в рай однажды попаду,
там, вероятно, будет много снега,
таинственно подсвеченного с неба
звездой, напоминающей звезду –

ту самую, и по дороге той,
во тьме напоминающей дорогу
знакомую, земную, понемногу
с мешком даров я побреду домой,

там, в бестолковом, суетном жилье
знакомый смех застать предполагая,
где трапеза готовится благая
с шампанским и бессмертным оливье.

О, если рай – не выдумка, то в нем
как в детстве, пахнет коркой мандаринной,
и мир сплошной пуховою периной
лежит в непостижимом сне своем.

 

* * *
Разойдутся шумливые гости,
ты устало посмотришь в окно,
в спины им запоздалое «Бросьте!»
вяло бросишь. Не все ли равно,

если горы словесного сора,
вороха непрощенных обид
и предмет полуночного спора
поутру новый снег забелит?

И не злость, не унынье, не зависть,
не презренья грошового лед –
только к жизни внезапная жалость
протрезвевшее сердце сожмет.