Провиденье Николая Рубцова

Провиденье Николая Рубцова

 

Единственным своим другом Николай Рубцов называл драматурга Вампилова. Я не знаю причин такого выбора, но с этого начну.

Рубцов был очень коммуникабельным человеком в отличие от Юрия Кузнецова, который являлся крайним индивидуалистом при всём колхозно-коллективном, типично советском его способе существования. Кузнецов был более замкнутым и недоступным, Рубцов – более открытым и доступным. Я поддерживала тёплые отношения с ними обоими, но в разные времена, хотя познакомилась с тем и с другим в общежитии Литературного института почти одновременно.

Николай Рубцов выглядит в зеркале моей памяти иным, чем изображают его собутыльники, совершенно иным: да таковым Коля и стремился быть – интеллигентным, хотя и в первом поколении. Рубцова эстетически сформировала Ленинградская Классика, поэтому он часто сожалел о нехватке культуры. Но ведь Рубцов был сирота! Известно, какими безрадостными были его детские и отроческие годы, какой суровой была четырёхлетняя служба на флоте (а иной никак она и быть не могла). Известно, что осенью 1959-го года волею судьбы оказался Рубцов наконец в Ленинграде, пережил неудачу с полковничьей дочерью и стал понемногу опериваться как русский поэт. Хрущёвская политическая оттепель открыла советским гражданам запрещённое творчество Есенина и Достоевского, и это обстоятельство буквально окрылило Рубцова. В 1960 году Николай Рубцов пишет стихи о Есенине. Через пару лет в Ленинградском литературном объединении «Нарвская застава» знакомится с литератором Тайгиным, который доверяет талантливому работяге с Кировского завода – Николаю Рубцову – свою диссидентскую библиотеку. Я забыла подробности, да и нельзя сказать, чтобы Рубцов особо отягощал меня ими, но во всяком случае «таёжная» фамилия уцепилась в закутках той давнишней студенческой памяти. Вскоре у него рождается дочь, и сразу после рождения в том же 1963 году ленинградский поэт Николай Рубцов поступает учиться в Москву – в Литературный институт.

Весной 1968 года Николай Рубцов столкнётся со мной на лестничной площадке студенческого общежития, и мы познакомимся. Он был в той атмосфере для меня, как и для всех обитателей, просто Колей.

Однажды Коля спасался в моей комнате от драчунов, преследовавших его, поскольку сам он был человеком задиристым и наверняка чем-то зацепил самолюбие конкурентов. Преследователи, однако, не посмели ворваться ко мне. Рубцов отдышался, попросил чаю и взял книгу с моего письменного стола:

Что это за автор?

Итальянец, – ответила я, – Ломброзо. Надя Кондакова принесла почитать.

Вот уж могла ли я вообразить себе в тот момент, что Кондакова станет первой вестницей, сообщившей мне о смерти Николая Рубцова?! Если бы тогда кто-либо сказал мне, что очень скоро мой добрый приятель трагически погибнет, я бы не поверила. Но такова была судьба поэта. Сейчас же, не ведая ближайшего будущего, я выставляла на обеденный стол грубые гранёные стаканы для чаю и радовалась тому, что на дне сахарного пакета удалось наскрести нам с Колей как раз две столовых ложки сахару-песку. Еще у меня была четвертинка хлеба, которую мы по-братски поделили. Рубцов хлебал чай в сосредоточенном молчании, затем спросил:

Вот у тебя в Москве живёт дальняя родственница бабушка Юля, почему ты не переселишься к ней, а мучаешься на этом дне – в общаге?

Потому, – отодвинула я свой стакан, – что у бабушки Юлии есть внук, ему 26 лет, и он уже сватался ко мне. Я не люблю его. А он посылал сватов к моим родителям, даже не спрашивая, согласна ли я?.. В общем, из-за её внука…

Да, – задумчиво молвил Рубцов, – любовь – это святое!

У меня развилось свойство утешаться одиночеством: я договаривалась с соседкой по комнате литинститутского общежития о времени, когда можно будет мне уединиться (это происходило, как правило, в часы её любовных свиданий). В уединении я писала стихи или изучала захватывавшие меня машинописные книги – самоделки, ходившие по рукам. Там были дневники и письма Цветаевой, например, также машинопись запрещённых искусствоведческих работ о художнике Сальвадоре Дали с приложением чёрно-белых фотографий, переснятых с его полноцветных полотен, самодельный фотоальбом из фотоснимков с картин Константина Васильева, машинописная рукопись Лидии Гинзбург, пьесы Олби и Сартра, поражавшие мое юношеское воображение, протоколы материалов об осуждении Пастернака и Солженицына…

«Пишу в никуда… В представлении о посмертной известности писателя чувствуется что-то душемутительное»… Раньше никогда не встречалось мне столь тошнотворное выражение, как у Лидии Гинзбург: «душемутительное!» Это надо же так сказануть!.. Я поделилась своими мыслями с Николаем Рубцовым однажды в своём творческом уединении, когда он заскрёбся в дверь моей общежитской комнаты и назвал себя. Мы уселись за чайный стол и начали обмениваться новостями.

Рубцов говорил о Блоке, пытаясь растопить мое равнодушие к его любимому поэту, доказывал, что Блок является последним русским писателем из числа сердобольных, что Блок – это целостное явление, а не автор отдельных стихов. Но в моей ранней юности, признаюсь, меня почти никак не тронули рубцовские мысли о Блоке. Гораздо больше впечатлил рассказ Николая о том, как он занимался в литературном объединении Ленинграда, приятельствовал с Глебом Горбовским и вбирал в себя ленинградскую гордость за мужественную поэтессу Ахматову. Машинописную копию Ахматовского «Реквиема» однажды я показывала Николаю – он уже читал этот её шедевр в Ленинграде. Интерес к поэзии Ахматовой, впрочем, был у Рубцова как-то связан, насколько помнится, с его ленинградской влюблённостью в студентку института культуры.

Честно сказать, я никогда не вникала в Рубцовские амурные дела, поэтому о ленинградской студентке мало что помню: Рубцов познакомился с ней на занятиях литературного объединения. Происходила она из семьи советского военнослужащего (папа был полковником), а дача у того располагалась где-то на железнодорожной станции Мельничный Ручей под Питером. Девушка привозила Николая на дачу, которая на самом деле была обычной крестьянской избой, оставленной полковнику в наследство. Рубцов рассказывал, что Ахматова часто селилась за городом у знакомых в качестве знаменитой достопримечательности и приживалки, поскольку слыла бездомной долгие годы. Проживая у кого-то под Ленинградом, Анна Андреевна вызвалась помогать в прополке огорода, но затруднилась с распознаванием культурных растений и сорняков – в частности, просила показать ей лебеду.

Ленинградская подружка познакомила Рубцова с отцом, который хотя и запретил дочери дружбу с безродным парнем, всё же провёл с ними вечер за чаем на железнодорожной станции Мельничный Ручей. Полковник обожал Ахматову и, по словам Николая, помнил Анну Андреевну еще похожей на её портрет, изображенный Альтманом. Рубцов говорил, что, если верить полковнику, поэтессе были характерны такие качества характера, как здравомыслие и целенаправленность (она всегда пребывала в роли знаменитой достопримечательности), остроумие и злоязычие (недолюбливала женский пол), театральные манеры, словно у королевы на швейцарском курорте.

Рубцов ухмылялся, пересказывая полковничье удивление тем, как стыдливо Ахматова хозяйничала в гостях: конфузливо водружала чайник на керогаз (по её мнению, это являлось низким, унизительным занятием), с демонстративной неловкостью резала колбасу, стесняясь этих самых обыкновенных действий, принижавших её королевское величие. Но масштаб личности поэтессы Ахматовой был всё же крупным: Анна Андреевна как носительница общественной динамики стала автором «Реквиема», не говоря уже про «Поэму без героя».

Ясно было, что Рубцов продолжает помнить свою ленинградскую влюблённость, что он до сих пор досадовал из-за полковника, запретившего дочери встречаться с бесперспективным кавалером, как тогда выражались. Я слушала осторожный рассказ Николая о той ленинградской истории, не перебивая, без вопросов, удивляясь внутренне (про себя): зачем Коля рассказывает мне это? Помню, что Рубцов был влюблён в ту благополучную ленинградку, что отец принял его сперва за «голодранца» из лимиты, но, узнав, что Рубцов пишет стихи, слегка смилостивился и угостил чаем с пирожками. Любовь между студенткой ленинградского института культуры и Рубцовым продолжалась тайно от отца.

Однажды девушка привезла Николая на Мельничный Ручей без родителей, одна. Они провели в той старой деревянной избе ночь, слушая грампластинки. У отца в избяном кабинете находилась богатая фонотека, и в ту первую и последнюю ночь любви слушали они оперу Римского-Корсакова. (Я обратила внимание на их выбор, так как для меня этот выбор много значил. Помню, что это была «Царская невеста»). Коля говорил, что на дворе была морозная зимняя ночь, он топил печь, и запах берёзовых дров наполнял их любовную обитель. Но утром, словно почуяв неладное, ни свет, ни заря на дачу примчался брат этой девушки на мотоцикле с люлькой: якобы, отец срочно велел забрать с дачи какие-то слесарные инструменты. В общем, брат застукал сестру за девичьим позором (отдалась мужчине вне брака), и дело кончилось немедленной свадьбой с пожилым сослуживцем отца…

Николай вспоминал эту историю своей ленинградской любви затем второй раз, когда беседа между нами зашла о музыке. Его ленинградская девушка училась тогда на дирижёрском отделении и, указывая на дачных птиц, однажды сообщила Николаю, что Римский-Корсаков делал специальные нотные записи птичьего пения и включал его в свои оперы, например, в «Снегурочку» – тут и кукушка кукует, и снегирь поет… А у Бетховена в «Пасторальной симфонии» звучат голоса перепела, соловья. В «Шестой» Бетховенской симфонии слышится иволга…

До сих пор никак не могу забыть, – вздохнул Николай, – как журчит-льётся вода из рукомойника, как горит печной огонь в бревенчатой избе и Она расчёсывает у крохотного зеркальца, повешенного слишком высоко отцом для бритья, свои длинные русые волосы… Когда я увидел Её в последний раз на литобъединении и Она сообщила мне о предстоящей свадьбе, я, кажется, готов был чуть ли не на самоубийство. Но потом с друзьями выпил с горя – отпустило…

Тема самоубийства была актуальной в студенческом общежитии Литинститута. Самоубийства происходили здесь регулярно, и никто никогда не осмысливал этих событий, поскольку официально считалось, что лишь сумасшедший отказывается от жизни в благополучном советском обществе. Выживших и впрямь отправляли в дурдом осмыслить свои, конечно же, идиотские поступки. Никто не дерзал исследовать ту правду, которая (кроме пьянства да несчастной любви) доводила студентов до такой душевной катастрофы.

Между прочим, Лидия Гинзбург, чьи машинописные книги-самоделки доводилось в те годы цензурных запретов читать в студенческом общежитии, утверждала, что обычно самоубийство является протестом советского человека против унижения его человеческого достоинства. Лидия Гинзбург восхищалась мужеством самоубийцы в невольничьем государстве: «Только самоубийцу не тащит судьба на привязи, как быка на бойню. Только самоубийца одолел тайну судьбы и сам выбирает себе «годовщину». Ах, если бы обнаружить в себе такую силу духа, чтобы жить без страха, не боясь ничего – даже самой смерти!»

Когда я процитировала эти до сих пор памятные мысли писательницы-диссидентки Рубцову, он пожал плечами и молвил: «Вольному – воля…».

По мнению Лидии Гинзбург, – продолжила я раздумчиво, – даже такая дисциплина, как этика происходит из мысли о смерти.

Пожалуй, – задумался Рубцов. – Раньше мне это никогда не приходило в голову. – Кстати, где ты ночевала вчера? Тебя не видела здесь даже комсоргиня. Я волновался: не случилось ли с тобой чего-нибудь? Ты же еще маленькая, самая младшая из всех студенток!

Я уже говорила тебе, Коля, – рассердилась я за слово «маленькая», – что на Палихе живёт моя дальняя польская родственница бабушка Юля, она владеет собственными комнатами в деревянном частном домике. Я прихожу помогать ей по хозяйству, – например, бельё погладить, подшить что-нибудь. Работа всегда есть! Потом, ведь мне с нею интересно: бабушка Юлия состоит в каком-то запутанном родстве со знаменитым этнографом Михаилом Александровичем Максимовичем, украинофилом, и часто рассказывает о нём. В Киеве он возглавлял в 19-ом столетии кафедру русской словесности, дружил с Гоголем и Погодиным, возрождал Общество любителей российской словесности на Украине, которую считал генетически родственной России. Это был универсальный ученый: этнограф, историк, филолог и натурфилософ. Пушкин восторгался его этнографическим трудом «Малороссийские песни». Композитор Алябьев записал для этого сборника ноты, поскольку считал малороссийские песни кладезем славянской культуры.

 

…Однажды в моем персональном студенческом литературном салоне, собиравшемся по субботам, присутствовали Рубцов, аспирантка Егоренкова и мои однокурсники – поэты Александр Сизов и его тёзка Александр Гаврилов. Речь зашла о писателе Розанове, который называл понятие смерти возмутительным явлением человеческого бытия, а саму смерть – циничной бессмыслицей Природы…

От античной философии салонная беседа перекинулась на проблемы культуры. Рубцов заметил, что задача культуры заключается в накоплении духовной энергии для читателей, зрителей, слушателей, – нашей публики. А также, по мнению поэта Николая Рубцова, задача культуры состоит в оказании достойного сопротивления смерти, её циничной бессмыслице… Вспоминая ту салонную беседу, мне приходится преодолевать моё неприятие царско-режимного писателя Розанова (я никогда не любила его балагурства, отсутствия точных формулировок, скоропалительных умозаключений) и с сокрушённым сердцем признать Розановскую правоту: увы, смерть поэта Николая Рубцова подтвердила эту самую циничную бессмысленность Природы…

Помню рассказ Рубцова про его друга из какой-то провинциальной глуши. Умер у друга отец, и поехал горемыка в райцентр гроб покупать. А в его глухомань никакая машина не хочет гроб везти по лесам да по бездорожью. Уговорил друг шоферюгу со стройки, тот помог гроб положить в кузов грузовика и поехали в ту тьмутараканскую деревеньку. Захотел шофёр «подбросить» попутчиков ради заработка и ещё троих к горемыке в кузов подсадил. Вдруг ливень хлынул, гром загремел. Кузов водой заливает. И посоветовал один хохмач нашему горемыке в гроб улечься, чтобы от дождя спрятаться. Он улёгся, согрелся в гробу, вздремнул даже. Попутчики сошли.

Грузовик по колдобинам едет, землю развезло, никак не доедет. Опять попутчики голосуют. Посадил шофер еще парочку пассажиров. А дождь всё ливмя льёт, никак не кончится. Проснулся в гробу бедолага, крышку приоткрыл, руку высунул наружу – исследует, какой силы дождь и кончится ли когда-нибудь? А новые пассажиры в кузове увидели, что в гробу покойник шевелится – руку высунул! – да от страха прямо на полном автомобильном ходу попрыгали из кузова наземь, ноги себе переломали. Милиция завела дело, но, дознавшись сути, закрыла и крепко погуляла на настоящих поминках.

Саша Сизов разразился смехом: душа компании наш Николай умел иной раз опустить заумные беседы на грешную землю. Затем студенческие беседы за кофием, заваренным в зелёном эмалированном чайнике, вернулись в прежнее русло.

В тот салонный вечер мой однокурсник Александр Сизов поддержал речь Гаврилова о том, что Природа как среда человеческого обитания, между прочим, отнюдь не бездонна в своей щедрости. Истощение природных ресурсов и разрушение окружающей среды способны отомстить когда-нибудь человечеству кризисом всей мировой цивилизации. И ученые пророчили, что экологический кризис возникнет как результат нравственного кризиса… Но до нравственного кризиса было еще далеко, к счастью, а вот обхождение с Матерью-Природой поистине варварское замечалось уже тогда.

Саша Сизов сердито свидетельствовал о безжалостном вырубании тополей – этих зеленых лёгких Матери-Природы, через которые дышит планета Земля. Особенно сердило Сизова то, что «палачи» – дровосеки отпиливают сразу половину какого-либо старого, векового тополя, и часто старое дерево погибает от людского варварства. Я поддакнула насчет того, что существуют несколько разновидностей тополей, в том числе и тополь пирамидальный (вот его-то как раз и распиливают!), существует тополь раскидистый, и черный, и осокорь…

Александр Сизов кипел:

Палачи-дровосеки прямо охотятся за пирамидальными тополями! Они обрубают их наполовину, чтобы превратить в раскидистые тополя. Многие в самом деле засыхают после такой экзекуции. Иные обрубки сохраняют жизнь в уродливом состоянии: превращаются в раскидистые деревья. Но ведь это дикое варварство в отношении Матушки-Природы! – возопил в конце концов Сизов.

Аспирантка Егоренкова, его землячка, улыбнулась:

Так и с людьми. Если высшее руководство хочет «пирамидального» человека превратить в «раскидистого», то оно быстро распилит его пополам безо всякого христианского сострадания. Ведь Бога нет! Следовательно, и того морального закона, который был изложен в православном творчестве Достоевского, тоже нет.

Как это «морального закона нет?» – возмутился обычно выдержанный, тихий Александр Сизов.

Есть, есть моральный закон, Галя, – покачал головой Николай Рубцов, – это ты зря. Глянь по деревням: православие живёт, Галя, не умерло!

По натуре Рубцов являлся лидером. Еще в бытность маленьким детдомовским шкетом укладывал он ребятишек в детском доме спать. Флот наделил Рубцова физической силой: мог держать на весу стул за одну ножку вытянутою рукою. Виктор Астафьев, опекавший поэта в последние годы жизни Рубцова, сделал запись в статье «Новоселье» из цикла «Затесей» насчёт нелестного отношения поэта к КПСС: «Прав, конечно, был Рубцов, когда говорил, что не бывает честных коммунистов, что бывают только честные коммунистические дармоеды… Однако же, случались исключения». Если до 33-летнего возраста бездомный бродяга с писательским билетом в кармане поэт Рубцов не имел собственного жилья, то исключительно добропорядочный чиновник из Вологодского обкома КПСС сделал всё, чтобы осчастливить певца Русского Севера, которого теснили неблагожелатели неустроенным бытом ради изгнания из верноподданнической Вологды: Рубцов был неудобен и неугоден городской власти. Еще бы! Незаконопослушание его советской власти возмущало наличием в гонимом поэте свободного духа.

Однажды в компании с Петром Пиницей, бывалым морским волком, Валерием Христофоровым – геологоразведчиком и Николаем Рубцовым по обыкновению сидели мы вчетвером в моей общежитской солнечной комнате, выходившей окнами на юго-восток, пили душистый итальянский вермут из миниатюрных прозрачных рюмок и наслаждались летним закатом, слушая грамзапись музыки Глинки.

 

Краса полуночной природы,

Любовь очей – моя страна!..

 

Как пылко сказано, – горячился Рубцов, – а ведь это поэт Языков – друг Гоголя и Аксакова, Пушкина и Хомякова, славянофил. Я его тёзка – тоже Николай Михайлович, между прочим! Помните, как Белинский бесился из-за славянофильства, даже подписывал свои оскорбительные статьи псевдонимом «Бульдогов» – это когда у Белинского кончались слова против славянофильских идей…

Ну, да, – согласился Пиница, – аргументов не хватает, значит, в ход идет сквернословие.

К сожалению, – молвил Рубцов, – творчество поэта Языкова у нас не в ходу, о нём умалчивают. А ведь Языков был великим моралистом – это очень значительная фигура в русской культуре. Но теперь мода иная, – вздохнул Николай, – отнюдь не культура требуется коммунистической партии, не христианское морализаторство, а барабанный бой.

 

…Бездомный пролетарий Рубцов хотел оставаться честным и неподкупным «до конца, до смертного креста», непродажным поэтом русского народа. Валентин Распутин называл три фигуры в советском литературном процессе совестью народа: Рубцова, Шукшина и Вампилова. Я бы прибавила к этому списку ещё и некоторые другие имена, но из чувства почтения к выдающемуся русскому прозаику оставлю так, как есть. И всё-таки не утерплю, чтобы напомнить о теме совести в киношедеврах Андрея Тарковского, с которым Рубцов был знаком.

Сын поэта – кинорежиссер Андрей Тарковский изумлялся многогранностью личности поэта-пилигрима: такое чудо природы встречается не каждый день. Они прозрели друг в друге трагическую участь выдающихся личностей, и это их сблизило. В самом деле: режиссер Тарковский кончил добровольным самоизгнанием себя в эмиграцию – это трагедия. Рубцов кончил на середине своего стремительно развивавшегося таланта: кинолента его судьбы оборвалась насильственной смертью – и это трагедия…

Неоднократно замечено, что судьба выдающегося человека, в каком бы жанре культуры он ни работал, всегда «неправильная» и бестолковая. Это объясняется тем, что выдающиеся личности живут больше интуитивно, чем рассудочно, верят больше интуиции, чем логическому анализу. Есть в них нечто такое, что прорицатель Вольф Мессинг называл медиумическим. Выдающихся личностей охватывает озарение подобно тому, как, случается, в пути среди ясного дня застигает путника дождь. И чем мощнее озарение, тем этот космический ливень вызывает больше переживаний, стрессирует как эмоционально, так и физически. Выдающиеся личности неосознанно вступают в контакт с Создателем Мира в момент озарения, – это и есть акт медиумизма в художественном творчестве. Но для такого контакта с Творцом необходимо полное самоотречение от всего земного, необходимо полное наплевательство на практическую логику земного существования.

Медиумы чувствуют друг друга. Рубцов и Тарковский учуяли друг в друге родственников по духу. Известны медиумические чудеса режиссера Тарковского, как, например, чудо со днём его смерти. Когда Андрей Тарковский снимал сцену затопления в своем кинофильме «Сталкер», по сюжету ему требовалось заснять плавающий календарный листок в затопленном помещении. Для съёмки режиссёр взял отрывной численник-календарь с крупно отпечатанными датами, полистал, вырвал какое-то число (было непринципиально – какое именно) и утопил календарный листочек в воде. Оператор отснял утопленное число. Оно и станет через несколько лет днём смерти гениального режиссера.

А медиумический дар поэта Рубцова сказался на том, что при его взрывном характере и моём эмоциональном за три года довольно тесного общения мы не поссорились между собой ни единого раза. Для непосвященных поясню: моё по матери польское происхождение (хотя детство и отрочество я провела среди украинских поляков на Украине) выковало во мне польское чувство собственного достоинства. Это означает, что поссориться со мной можно только один раз, но уже навсегда. Польский гонор – неистребимый во мне так же, как профиль лица, например, – доставил мне, конечно, много неприятностей в России, где я оказалась волею судьбы, но он избавлял меня от существования в грязи неразборчивых взаимоотношений с людьми.

Рубцов уважал это свойство моей натуры и проявлял деликатность. Он по морской традиции стыдился бесчестить женщин и как-либо позорить их, чего нельзя сказать об общей атмосфере клеветы, шантажа и насилия, безнаказанно применявшихся к студенткам общежития в любое время суток. Защиты искать было негде. Большинству студенток приходилось делать выбор телохранителя себе поневоле, иначе ожидало неизбежное насилие (при условии, конечно же, что девушка не горбунья, не усата и не кривонога, т. е. не имела видимых дефектов внешности). В таких невольничьих условиях вынужденно заключались непрочные временные союзы. Не преминул, кажется, никто из женского пола, кроме уродов, избежать принудительных сожительств, свойственных социальному дну. Однажды утром разбудил меня принесшийся откуда-то с новостями Рубцов, вручил шоколадку к чаю, и мы по-братски позавтракали. Коля смеялся:

Представляешь, как Витька подзалетел со своим гражданским браком: рассорился с подругой, ушёл на подработку (он по ночам вагоны разгружает, чтоб как-то двоим пропитаться), возвращается, падает с ног от усталости, а его гражданская жена (твоя приятельница, между прочим!) такое отмочила Витьке!..

Какое?

Сама ушла на лекции, а на стол в их комнате водрузила суповую кастрюлю. Витька снял крышку, глядь – кастрюля пустая, а на дне записочка: «Что, сволочь, проголодался?» Это ж надо так поглумиться над парнем! До чего же бабы – коварное племя!

Вот я вспомнил, кстати, про коварство больничной медсестры. В юности оказался я с ангиной во флотском госпитале рядом с койкой одного мичмана, которому предстояло ультразвуковое обследование, и с этой целью медсестра дала парню лошадиную дозу слабительных пилюль. Ведь могла же дать мичману нормальную дозу слабительного средства. Ну, конечно же, парня пробрало… Но не сразу. Сперва мичман понапрасну мотался в туалет, а среди ночи не смог, бедняга, добежать: уделался! Доза-то нечеловеческая!..

Больные в палате храпят, никто ничего не видит, кроме меня (я-то стихи сочинял ночью, а когда же ещё, если днём шумно?!), а бедняга с горя даже растерялся. В общем, вскочил мичман с кровати, скомкал испачканную простыню, швырнул с досады подальше от срама её в раскрытое окно и помчался в душевую. Я на всякий случай решил выглянуть из окна. Смотрю: теплая ночь вся в звёздочках, липы шелестят, а внизу пьяный сторож со своим псом, как всегда, на лавке дремлет под нашим окошком. Спросонья сторож запутался в упавшей прямо ему на голову простыне и никак спьяну не раскумекает, что с ним случилось? Ну, думаю, кранты!.. Ан, нет!.. Сторож в простыне колотится, на ноги встал, руками размахивает – как тут из окошка напротив, где лежали душевнобольные, выглянула целая орава юнцов, забракованных медкомиссией, и заголосила: «Привидение! Привидение!»

Рубцову нравилось веселить меня своими иной раз дурацкими рассказами, он ценил мою компанию, в которой никогда не был ничем обижен. Товарищи же по институту считали меня капризной, чересчур разборчивой в общении с ними. Я всегда выбирала знакомства тщательно. В деле выбора мне тоже помогала интуиция. Если же я вдруг игнорировала интуицию, то есть отвергала вопреки внутреннему голосу нелогичность своей будущей реакции и поступала в согласии со здравым смыслом и общепринятыми нормами, то результаты неизбежно бывали плачевными, как моё первое замужество, например.

Я не сомневаюсь в том, что сын поэта Андрей Тарковский заинтересовался таким чудом природы, как блаженный скиталец русской поэзии Николай Рубцов. Режиссеру, знавшему толк в стихах, ясно было, что поэтический интеллект Рубцова мысленно проникает в тайны Вселенной и вступает в общение с абсолютной красотой – т. е. с Творцом мира. Ведь сын поэта наблюдал данное явление со младенчества на примере своего отца – изумительно чистого поэта Арсения Тарковского, который только и мог вырастить такого необыкновенного режиссё­ра. Моя мать – украинский классик – познакомила меня с его отцом. Арсений Тарковский медленно выгорал изнутри от разлуки с сыном, застрявшем в эмиграции, где и скончался. Но в момент знакомства двух выдающихся фигур русской культуры поэта Рубцова и режиссера Тарковского оба они, по свидетельству Феликса Кузнецова, в чьей квартире это происходило, внезапно впали в состояние творческого экстаза – того самого озарения, которое делает родными даже самых далёких и непохожих людей. Литературовед Феликс Кузнецов был потрясён такой духовной близостью Рубцова и Тарковского. Каждый из двух художников создавал свой реализм: свою правду в искусстве, творил свою красоту. Создатель фильма про Андрея Рублева обрёл понимание общности своих творческих исканий с жителем Ферапонтова, где блаженный поэт простаивал в созерцании фресок божественного Дионисия, напитывая свою поэтическую душу чистотой и святостью. Рубцов часто говорил мне о Ферапонтове и о Дионисии, фрески которого я жаждала увидеть после Рубцовских бесед.

Последний раз Рубцов словно завещал мне своё Ферапонтово и своего Дионисия за пару месяцев до гибели. У него был кризис.

Коля был исключительно несчастен в период своего душевного кризиса. Поэт Рубцов держался на людях лояльно и никогда публично не поддерживал политических разговоров, т. к. это было наказуемо. Его, конечно, распирало иной раз желание высказаться, но он умел владеть собой.

Рубцов утирался ладонью, этим жестом утешая самого себя и возникая как бы неизвестно откуда в моей комнате. Я никогда не спрашивала, где он бывал, с кем или зачем? Я просто по-сестрински встречала старшего приятеля, почему-то нуждавшегося во мне, и усаживала за чайный стол. Текла мирная беседа, которая приводила его смятенную душу в порядок. Со своей стороны Рубцов никогда не совался в мою личную жизнь, догадываясь, что вовсе не его дело допытываться у меня, где я бываю, с кем или зачем? Николая Рубцова воспитал в этой деликатной манере поведения Ленинград – город, о котором Коля неизменно твердил мне одно и то же все годы, сколько я знала его:

Ты обязательно должна посетить этот лучший город нашей страны! Обязательно. Обещай мне! Никогда не околачивался бы я в Вологде, если бы имел коммуналку в Ленинграде. Но ведь это несбыточная мечта…

Рубцов рассказывал мне о том, как приходилось ему ютиться в ленинградском заводском общежитии – жил он в комнате, рассчитанной на пятерых лимитчиков (гастарбайтеров), часто все они голодали – это было вообще характерное состояние обитателей любых общаг. Добыть хлеба – счастье! Я помню это моё студенческое «счастье» не менее сильно, чем помнил своё Рубцов. То есть я понимала Николая.

Зато как кипела его душа от мысли про занятия на литературном объединении! Ленинградский однокашник Николая – поэт Валентин Горшков предсказывал Рубцову всенародную известность, и надежда доказать горемычной судьбе своё людское достоинство окрыляла Николая. Тогда же в самом начале 60-х годов, библиофил Тайгин привёз Николая к себе на Васильевский Остров и доверил ему свою диссидентскую библиотеку, в которой стояли переплетённые машинописные книги-самоделки: Самиздат. Их никак нельзя было добыть в СССР иным путем. Внимание начинающего ленинградского поэта Николая Рубцова привлекли недозволенные к государственному изданию машинописные произведения Пастернака, Мандельштама, Гумилёва, Цветаевой… Чего только не было в коллекции Тайгина, так много и своевременно сделавшего для Рубцова в тот майский вечер 1962-го года!.. Ленинградский творческий период в судьбе будущего народного поэта оказался основополагающим: в Москву на учебу Рубцов приехал из Ленинграда сложившимся поэтом – оставалось лишь отшлифовать природный дар в более взыскательной и разносторонней среде Литературного института, – это и произошло.

Бездомный, лишённый средств к существованию, Рубцов опять возвращается в Вологду, в родную деревню Николу, но радуется появлению на свет своей дочери. Он часто рассказывал мне о ней. Деревенское существование было привычным для Рубцова, и он забавлял меня прибаутками про всякие деревенские случаи. Вот, например, как-то летом было жарко, и он один оставался в избе на хозяйстве. Понадобилось, однако, заскочить в магазин за спичками. Возвращается и замечает, что из распахнутого окна (прямо из избы) таращит зенки на него коровья морда. Дверь-то Николай не запер – жарко, да и он мигом смотался туда-назад, а соседская Бурёнка уже и пожаловала в гости да сожрала цветок на подоконнике.

В этой деревне хозяева на замки не запирались, потому что все были свои, никто у своих не воровал. А вот в другой деревне, где жил Рубцов у мужичка-охотника некоторый срок, воровство замечалось. Так, начали исчезать из поленницы дровишки у охотника того, бывшего бобылем. Покумекали они с Николаем: кто бы это мог красть? Но так и не раскумекали. Тогда Николай предложил своему хозяину подсыпать в одно приметное поленце немного пороху, самую малость – для острастки воришки. Бобыль так и поступил. Как вдруг однажды прибегает соседка с новостью:

Слыхали? У Петровича в печке полено взорвалось! Все печные кирпичи по сторонам пораскидало. Что это за полено такое?

Больше никто не воровал.

Бобыль тот держал в закутке кабанчика, и стала соседка носить кабанчику помои. Да и прижилась у того охотника соседка – жизнь есть жизнь. Кабанчик подрастал, и Николай ждал приглашения на свиную колбасу, а сам крутился в то время уже в Вологде, кажется. Приезжает, а у свиноводов новости: никак не помирятся после убийства кабана. Выясняется, что ни муж, ни жена никак не решались зарезать такого красавца, а резать было пора. Выпили для храбрости, муж взял нож и направился в сарай, но кабан завизжал, и хозяина жалость к питомцу охватила. Но ведь резать надо: уже Октябрьские праздники на носу, да и Коля обещал приехать… Взял хозяин тогда охотничье ружье, нацелился, и кабан опять как завизжит!.. Выстрелил подвыпивший мужичок в любимого кабанчика, но из-за визга свинячьего мазанул – подранил животное. Тут-то и началось несусветное представление! Кабан попёр на хозяина, нацеливаясь перекусить своему убийце щиколотку. Хозяин метнулся было в дверь, но оказалось, что подвыпившая хозяйка «для верности» заперла дверцу с обратной стороны на задвижку. А кабан прёт своим свинячьим рылом на убийцу своего да вот-вот за ляжку уцепится пастью. Мужик подпрыгнул вверх, уцепился за поперечную балку и висел так до тех пор, покуда свинячий визг не стих – раненый кабан испустил дух. Наконец жена вспомнила про мужа, ушедшего в сарайчик, протрезвела слегка да и отперла задвижку: вызволила пленника. Ну, и разругались супруги из-за этого казуса вдрызг. А тут как раз Николай нагрянул, помог тушу свежевать, колбасу делать. Много сала тогда ему с собой в дорогу дали. С тем салом и прибыл Рубцов в Москву.

Мне кажется, что Николай подсознательно (а, может, и сознательно) затягивал срок своего обучения в Литературном институте ради пребывания в необходимой ему специфической творческой среде. Рубцова не устраивала творческая атмосфера Вологды, мучавшей поэта тем, что не предоставляла ему положенного законом жилья и одновременно места для творчества, чем является квартира для поэта. Ни верноподданные Виктор Коротаев, ни Ольга Фокина не удовлетворяли требованиям этого бунтаря в качестве вологодской среды творческого общения. Ведь это были самые заурядные ремесленники от литературы, которые мало что могли дать такому природному лидеру, как Николай Рубцов. Отмахивался он и от разговоров про комсомольского вожака поэтессу Сталину, – всё вологодское было ему привычно, надоедливо и скучно. Поэта-лидера интересовало только новое, необыкновенное, непривычное и занимательное. Что же так мучает меня и что досаждает в коллективных воспоминаниях о Рубцове: вероятно, опошление его имени, ставшего модным, досаждают поздние дифирамбы после его смерти. А при жизни – прямо сказать – поэт Николай Рубцов являлся советским бомжом – бездомным, гонимым, нищим, униженным и оскорблённым. Если и было в жизни этого блаженного странника что-то благополучно-человеческое, то совсем чуть-чуть да и то, по моему мнению, лишь в Ленинграде. Не в Москве и не в Вологде.

Когда Рубцов создавал литературный портрет Глеба Горбовского, привечавшего талантливого работягу с Кировского завода, он так характеризовал своего старшего коллегу:

 

Поэт, как волк, напьётся натощак,

И неподвижно, словно на портрете,

Всё тяжелей сидит на табурете,

И всё молчит, не двигаясь никак.

А перед ним, кому-то подражая

И суетясь, как все по городам,

Сидит и курит женщина чужая.

Ах, почему Вы курите, мадам?..

Он говорит, что мы – одних кровей,

И на меня указывает пальцем.

А мне неловко выглядеть страдальцем,

И я смеюсь, чтоб выглядеть живей.

Опять стекло оконное в дожде.

Опять туманом тянет и ознобом.

Когда толпа потянется за гробом,

Ведь скажет кто-то:

«Он сгорел в труде».

 

Глеб Горбовский утверждал, что таков (как процитированный здесь) первоначальный вариант стихотворения, которое позднее Рубцов переделал и перезаглавил. Но это произойдёт уже в московском творческом периоде Николая Рубцова. Москва придаст Рубцову уверенности в себе, дерзости, несбыточных надежд и, может быть, даже безрассудства.

 

В последний год своего земного существования Николай производил впечатление человека – омрачённого противоречием между тем, чем он был на самом деле (крупным поэтическим явлением на горизонте русской культуры) и тем, чем воздала ему поэтическая судьба за все невзгоды, лишения, неприкаянность. Рубцов и теперь приходил ко мне, словно к сестре, в любое приличное время, иногда ломая мои планы и по обыкновению своему рассчитывая на моё душевное соучастие. Он не жаловался на свою неудавшуюся жизнь, но весь образ этого раздираемого противоречиями человеческого существа показывал мне, что мой старший приятель находится в критическом состоянии и нуждается в моральной поддержке. К сожалению, кроме меня, об этом почти никто не догадывался. Но я и сама переживала кризис.

Знаешь, – буркнул Рубцов за чаем – остывшим, без сахара и даже без хлеба, – порой у меня возникает ощущение груза на себе – чувство какой-то неестественной тяги. Как бы тебе это понятнее растолковать? Ну, словно я несу короб с наваленными туда магнитами… Было у меня в юности такое приключение. Получили мы вдвоём с одним напарником приказ доставить на завод 60 кг ферромагнетиков – прибыли к поставщику, расписались в получении двух ящиков: за один короб я отвечаю, за другой короб отвечает товарищ по цеху. А нас и спрашивают: «А где же ваш грузовик?» Мы отшутились. Волочём ферромагнетики в поезд – глядь: на ящики наши деревянные поналипло гвоздей, кнопок, подковок и даже металлических пуговиц с земли целая куча. Пыхтим, глядь: магнитная сила так и шмякнула нас вместе с ящиками о железный забор – бац! Прилепились. Еле отодрали свои ящики от прутьев. Приближаемся к вокзалу, тащить груз замучились. Случайно вышло так, что уронили ящик на тротуарную крышку канализационного люка. Елки-палки, что делать? Теперь от ящика нельзя отодрать крышку. Пыхтели-пыхтели – отодрали…

Милиционер заинтересовался парочкой охламонов с ящиками. Только подошёл к нам, как своими часами да пистолетом к ящику прилип. Отдирать надо, чёрт его принёс на нашу голову! Ну, отодрали мы его пистолет и часы от ящика, документы предъявили, заносим ящики в вагон. А там ведь тамбур железный, ну, значит, и понесло нас вдоль по Питерской… То есть вдоль по железным стенам тамбура – еле отодрали. В вагон вносим каждый свои 30 кг ферромагнетиков, задвинули под низ, цирк начался. Стоило проводнице внести пассажирам горячий чай в подстаканниках, как показалось ей, что подстаканники с чаем куда-то затягивают её, словно в болотную трясину. Пассажиры тоже «трясину» ощутили: держат в руках подстаканники, а неведомая сила тянет их хрен знает куда и зачем. Мы с напарником молчим, наблюдаем, что дальше будет? А дальше поезд рвануло на перегоне, пустой подстаканник свалился было вниз да так и прицепился сбоку на нижней полке. Пассажиры засмеялись от радости, что цирковой фокус видят и принялись швырять вниз чайные ложки, перочинные ножички, – в общем, весь вагон сбежался на представление. Наконец прибыли на свою станцию, как выносить ящики с магнитами? И швыряло нас, и подкидывало, и в землю вдавливало. А мы-то с напарником богатырями себя воображали. А видишь, каково в жизни бывает?

Известно, что советское государство осчастливило квартирой своего национального классика лишь за полтора года до его смерти. Бездомная неприкаянность, по моему мнению, потребовала от Рубцова столько психической и физической энергии для выживания, что он быстро выгорел, как лампа с мощным фитилём. Конечно, подобно всякому живому существу, Николай инстинктивно искал себе возможность выживания, т. е. душевного комфорта. Такой душевный комфорт сравнительно с деревенским существованием обретал поэт в интеллигентной среде Москвы. Новая среда обитания в Москве творчески развивала его.

Рубцов проявлял настойчивый интерес ко мне, ведь я сочиняла нечто невообразимое и возмутительное для труженика литературного метода соцреализма: писала ритмизованные верлибры, требовавшие к тому же ещё и музыкально-вокального исполнения. Музыкально воспитанный ленинградской культурой Николай Рубцов специально приходил слушать мои новые литавры. Творческое любопытство в частности и жажда познания распирали его, начиная от моих литавров, кончая философским смыслом бытия, который поэт видел в литературном творчестве и ни в чём ином.

Наступила тёплая солнечная пора; я распахнула широкое двустворчатое окно с видом на останкинскую телебашню и уселась за рукоделием на кровать с ногами по-индусски, обложившись коробочками с шитьём. Вчера я получила денежное пособие от родителей и купила вожделенную соломенную шляпку – правда, совершенно безыскусную. И вот теперь на её широкие, чуть приподнятые кверху поля желтовато-зеленоватого колера я нашивала крахмальные тканевые ромашки и васильки по всей окружности, рассаживая их в художественном беспорядке. Было у меня еще три тёмно-красных невеличких маковых цветка с изящными тёмными листьями, и я трудилась над укреплением маков на чуть загнутых полях своей широкополой шляпы, подбирая нитки в тон украшениям. В комнату постучали. Через цепочку я увидела Николая Рубцова и пригласила войти, сесть напротив за письменный стол в скрипучее рассохшееся кресло с удобными подлокотниками. На письменный стол я водрузила угощение для гостя: миниатюрный жостовский подносик с холодным кофием и единственной, заветной конфеткой «Золотой ключик». Рубцов отхлебнул кофию, а конфетку вручил мне.

Какая забавная шляпа! – улыбнулся Николай и развернул кресло так, чтобы оно стояло бы точно напротив меня. – И куда ты в ней будешь ходить?

Как это – куда ходить в шляпе?! – возмутилась я. – Всюду! Благородную девушку отличает в толпе от неблагородной именно эта деталь туалета, как должно быть тебе известно, Коля. Ну, ещё и перчатки.

Рубцов засмеялся и хлопнул себя по коленям:

Да тебе в толпе проходу не дадут из-за шляпы! – предостерёг старший товарищ.

Я уже заметила ненависть к шляпам, – вздохнула я, – одну шляпу с меня содрали в метро, швырнули, едва поймала на лету. Шляпка испортилась, и вот я купила новую. Как тебе нравится, Коля? Погоди, я сейчас примерю!

В моей шляпке я стала неожиданно новой. Рубцов смеялся и утверждал, что эта шляпа тоже «небезопасна» для толпы. Я фыркала от неудовольствия из-за таких пророчеств, но отстаивала свой стиль поведения и свой индивидуальный образ. Николаю нравилась моя твёрдость духа и отказ приспосабливаться под настроение толпы. Он видел, как безразлично я отношусь к плохому мнению о себе всех, кто возмущался моими разнообразными шляпами, шляпками, литаврами и вообще мною.

Я включила электропроигрыватель с нелегальной грампластинкой: это была зарубежная эстрадная мелодия, записанная подпольными меломанами на рентгеновском снимке тазобедренных костей. В советских магазинах такая музыка не продавалась – музыка свободной души. Рубцову понравилось. Когда модные песенки отыграли, поэт начал вновь, уже в который раз толковать мне о его любимом городе Ленинграде – о городе его мечты, где жили Блок и Достоевский, где так прекрасны, незабываемы, полны музыки и любви белые ночи… Рубцов начал читать стихи Блока о Прекрасной Даме, слышанные мною в детстве сперва от матери в Зеленой Ротонде на Ирпене под Киевом, затем десяток раз от кого угодно ещё. Я не знаю, что находили все они в тех скучных, заунывных, усыпляющих рифмами стихах про ту скучную Прекрасную Даму, мечущуюся от безделья, но я сморщила нос, и мой старший товарищ заметил это.

Зря морщишь нос! – буркнул Рубцов. – Прекрасная Дама – это идеальный женский образ, предмет поклонения, обожания, недосягаемый кумир… Мужская любовь отличается от женской. Ваш пол в любви жаждет телесного обладания и всякой близости, а наш пол ищет абстрактный Идеал в женщине: чистоту и святость. Телесное же обладание – это, как говорится, от лукавого…

Я запомнила длинный Рубцовский монолог лишь в общих чертах, только основное. Николай говорил ещё долго – но я не припомню за давностью лет: что именно? Сфотографировалась в памяти эта мизансцена и всё.

 

Рубцов, этот лучший представитель коренного населения России, питал жертвенную любовь к людям: был сердоболен (как выражались мы в 60-е годы), добр, аскетичен и предельно честен. За три года нашего знакомства я никогда не слышала от Николая ни лжи, ни фальшивого слова, ни ругательств. Конечно, отец единственной дочери-дирижёрши из Ленинградского института культуры по-своему был прав, когда запретил девушке из престижной семьи думать о любви к лимитчику Николаю Рубцову, который жил в ленинградской общаге (в комнате на пятерых работяг), работал сперва кочегаром Кировского завода, а затем «повысился в должности» до шихтовщика копрового цеха и учился до сих пор в вечерней школе, – не пара такой «кавалер» был дочери полковника, разумеется, но… Но откуда полковнику было знать, что лимитчик (по-нынешнему: гастарбайтер) Николай Рубцов вовсе не просто, как казалось, ошивается в литературном объединении «Нарвская застава» и пьёт дешёвый портвейн в коммуналке у Глеба Горбовского в компании нищих стихоплётов? Советский полковник, конечно же, отнюдь не являлся провидцем, поэтому никак не мог знать о том, что следует за теми звукописными миниатюрами, которыми начинающий поэт осенью 1959-го года заинтересовал членов литобъединения Северной столицы? После четырёх лет морской службы на Северном флоте 23-летний Николай Рубцов поселился в Ленинграде, где и начал свою первоначальную шлифовку в качестве поэта. Здесь он написал «Видения на холме»:

 

  Взбегу на холм и упаду в траву.

  И древностью повеет вдруг из дола!

  И вдруг картины грозного раздора

  Я в этот миг увижу наяву…

 

А вот Рубцову была дарована способность к провиденью, как свидетельствует это тревожное стихотворение с заклинаниями: «Россия, Русь! Храни себя, храни!..» Поэт предчувствовал вероятность боевых схваток с чужеземными захватчиками Родины:

 

Россия, Русь! Храни себя, храни!

Смотри:

опять в леса твои и долы

Со всех сторон нагрянули они –

Иных времен татары и монголы…

 

Литературная коммуналка известного ленинградского поэта Глеба Горбовского на угловом пересечении Невского проспекта с Пушкинской улицей огласилась однажды стихотворением «Поэт» с главным лирическим героем стихотворения – Глебом Горбовским. Ведь здесь был признан и поддержан талант юного Рубцова. Уже в тех ранних стихах реалистический почерк Рубцова был узнаваемым:

 

Трущобный двор, фигура на углу.

Мерещится, что это – Достоевский.

И жёлтый свет в окне без занавески

Горит,

но не рассеивает тьму.

 

Это очень характерное для Николая Рубцова мироощущение той поры, в которой виделся ему далёкий свет, горевший, но не рассеивавший той несвободы, той невольничьей тьмы, которая иных бунтарей доводила до самоубийства.

 

Помнится, как Виктор Коротаев по-медвежьи завалился ко мне в мою отшельничью келью вместе с Рубцовым и ещё с кем-то, кто финансировал их кутежи. Это был какой-то дальневосточный боцман с торгового судна. Николай рассказывал тогда матросские были. Меня позабавило, как матросы, замученные скукой в море, придумали способ увеселения на корабле. Оказывается, матросы установили в машинном отделении самодельный самогонный аппарат и окрасили его в алый цвет, чтобы этот увеселительный прибор нельзя было бы отличить от корабельных механизмов. Только так и могли матросы выдерживать четыре тяжких года морской службы.

А самое главное, – веселился Коля, – что корабельное начальство никак не могло угадать: откуда у моряков берётся спиртное каждую ночь?

Хорошо спалось вам, наверное, с самогоночкой? – спросил Коротаев и выложил к моему кофию, которым я угощала приятелей, коробку конфет, припасённую для девушек.

Это – что?! – расправил усы боцман. – Вот у нас на корабле случай был такой, что все матросы одновременно сна лишились. Зашло наше торговое судно в японский порт. Послали мы корабельного юнгу в магазин за отравой против тараканов, потому что заполонила эта нечисть все кубрики и даже каюту капитана. Ну, купил наш юнга пузырёк, а коробочку, прилагавшуюся к пузырьковой отраве, отказался покупать: сэкономил деньжата себя на лакомство. Тут-то и произошло неожиданное. Когда мы полили пузырьковой жидкостью кубрик, туда стало страшно дверь открыть. Оказывается, пузырёк содержал тараканью приманку, а прилагавшаяся коробочка, которую сорванец раздумал покупать, содержала собственно тараканий яд. Японский фокус уничтожения тараканов состоял в том, чтобы эту сволочь сперва заманить, а затем отравить. Отравления не получилось. Но зато все до единого корабельные тараканы сосредоточились в моём кубрике. Кишмя кишели!.. В общем, нашли мы с юнгой хозяина того магазина, купили злополучную коробочку и только так избавились от тараканьего нашествия.

Да, – погладил лысину Рубцов, – на флоте всякое бывает… Вот, к примеру, был у нас любимец экипажа кот по кличке Пират. И в самом деле хулиганистый котяра! Спал только в машинном отделении под грохот и лязг судовых двигателей. А если корабль стоял на рейде, и была тишина, так этот разбойник страдал от бессонницы, метался по судну, как маятник, не находя себе места. Кроме тараканов, у нас на корабле водились еще мыши и крысы, и наш Пират регулярно выкладывал эту добычу у ног механика – хозяина своего. Но невзлюбил котяру старпом и выкинул однажды за борт, когда корабль пришвартовался в одной гавани. Вся команда приуныла: все-таки мы считали котяру членом экипажа да ещё и полезным: крысоловом! И вот – не стало нашего полосатого друга… А когда вернулись в Мурманск, наш Пират уже встречал родной корабль на берегу и прямо-таки бросился в объятья сперва механику (хозяину своему), а потом уж мне… Вот как эта тварь сумела проплыть по морю миль эдак 200 – ума не приложу?!

Видимо, кот плыл вдоль береговой линии, – предположил боцман. – Коты отлично плавают, это проверенный факт. Другое дело, как ваш котяра дорогу в порт нашёл, а не заблудился, – вот вопрос?

Собаки тоже обладают таким географическим чутьем, – сделал глоток кофию Виктор Коротаев, – и даже крабы. Слышал я историю об этих морских тварях. Было дело при Сталине в конце сороковых годов после войны. Распорядился Иосиф Виссарионович, чтобы на одно важное международное мероприятие было бы подано особенное кушанье. Наши повара придумали удивить зарубежных гостей камчатскими крабами – это твари до килограмма весом каждая и до полуметра в диаметре врастяг с клешнями. Вообще-то камчатские крабы – это не совсем даже крабы, а правильно сказать – уникальные ракообразные существа, которые жили только на Камчатке, нигде больше. Короче говоря, каждому зарубежному гостю предложено было отдельное блюдо с камчатским крабом, и гости поначалу даже не знали, как кушать такое поистине царское блюдо.

И как же? – ухмыльнулся Рубцов.

Вот уж чего не знаю, – поёжился Коротаев, – про то и врать не буду… Значит, обед удался. И захотел Сталин переселить камчатских крабов на мурманское побережье. А они никак не приживались в новом климате. А Иосиф Виссарионович требует: кровь из носу, а крабов переселить и точка!.. Пришлось заняться селекцией, которая продлилась несколько десятилетий. Сталин умер, а камчатские крабы прижились на побережье Баренцева моря вблизи норвежской границы. Как вдруг ударил лютый мороз, и целая колония камчатского краба переползла на территорию Норвегии, оттуда на Шпицберген, а у нас в Баренцевом море ни одного не осталось.

…Рубцов часто говорил со мной о Блоковском идеале прекрасной, святой женщины – своей мечте. Помню, что тема чистоты и святости тревожила нас обоих, причем, меня более сильно, – возможно, по причине моей юности. Тема чистоты и святости завораживала меня предчувствием божественности, нехватку которой я до трагизма остро переживала, но не демонстрировала свое переживание никому. Это была тайна моей юности – тайна, которую угадывал во мне Рубцов, быть может, потому, что приходился старшим на 14 лет.

Конечно, тогдашний длинный Рубцовский монолог за давностью лет забылся, но основное все же память сохранила. Например, его рассказ о маме, которая так рано осиротила будущего поэта. Николай совсем маленьким мальчуганом тайно выращивал для мамы в конце огорода цветы. Теперь, по прошествии четырех десятилетий, я усматриваю в поведении малыша заложенное Природой настоящее мужское начало – то самое благородное рыцарское поклонение перед женщиной, то обожание женского кумира, которое на Украине и в Польше именуется мужским рыцарством в отношении к женщине и является обязательной нормой поведения. В России уже никогда больше не встречала я от своих соплеменников по славянофильскому лагерю подобного мужского рыцарства, как у поэта Николая Рубцова, – никогда больше, к сожалению.

Азиатская идея Евразийства, как мне видится со стороны после десяти лет, прожитых в Европе, уничтожила в мужчинах-великороссах последние признаки рыцарства и превратила русских мужчин в капризных взрослых детей. Это обстоятельство подтвердит почти каждая разведённая женщина, оставшаяся с детьми без мужа. Это замечал и художник Константин Васильев, обратившийся к теме великорусского рыцарства. Константин Васильев, живший в русской диаспоре Татарстана, вплотную столкнулся с азиатчиной и с мусульманством – с другой цивилизацией, исторически конкурирующей с белой расой. Поэтому его творчество наполнено сопротивлением азиатско-мусульманскому натиску, наполнено напоминанием о былом героизме племени великороссов. Отнюдь не случайно поэтому Николай Рубцов писал про «иных времен татаро-монголов».

 

… Однажды в моём студенческом литературном салоне Галина Егоренкова, Александр Сизов и Николай Рубцов разговорились о том, что в учебной программе Литературного института даётся никудышнее филологическое образование, но взамен навязывается усиленное политическое образование – засилие лишних наук: политическая экономия, научный атеизм, история КПСС, научный коммунизм и всякая белиберда в этом роде. Рубцов жаловался на то, что сравнительно с Ленинградом в Москве заметно по-хамски наплевательское отношение к культуре, причем, особенно к культуре бытовой, к этике.

Саша Сизов упомянул «почившую в Бозе» старинную русскую традицию людских взаимоотношений – такую, как учтивое и любезное обхождение друг с другом.

Рубцов подумал о чём-то своём и стал рассказывать про маленькую дочурку. Однажды Николай угостил младенца кисточкой винограда, а дитя скормило одну ягоду козочке и умненько предостерегло питомицу-козу, чтоб та не подавилась: «Косточку плюнь!..» А ещё было дело: жена вытаскивала из печи пирог на горячем железном листе, а тут дочка скачет под ногами.

Доченька, уйди отсюда от греха! – испугалась жена. Ребёнок отошёл и канючит:

Мамочка, ну, дай мне хоть кусочек греха!

Любящий отец Николай Рубцов ел с женой и дочерью испечённый ароматный «грех» и расспрашивал девчушку о том, что особенного приключилось за день, узнал, что она упала на тротуаре и ушиблась.

Ты, наверно, горько плакала, дочечка? – погладил ребёнка по головке отец, но услышал отрицательный ответ: – Ничуть! Потому что никто не видел.

Компанию развеселила и детская любознательность. Так, отец девочки распорядился вымыть лицо. Малышка старательно возюкала лапками по физиономии, затем подошла к отцу с вопросом о том, относятся ли уши к лицу или уже к затылку? Надо мыть уши или нет?..

В дверь моей комнаты застучали. Женский голос, несколько сипловатый, приглушённый, жалобно попросил:

Одинцова, открой!

Я открыла. На пороге стояла вологодская поэтесса Нина Груздева.

Мне сказала Сталина, – конфузливо молвила дородная, мягкосердечная молодая женщина, – что Коля у тебя должен быть.

Проходи, – пригласила я эту милую, робкую студентку-заочницу. Груздева боязливо ступила через порог, опасаясь недовольства Рубцова, потупила свои красивые, добрые глаза и робко произнесла:

Коля, девушки приглашают тебя на суп. Мы полную кастрюльку куриной лапши наварили. Пойдём!

Рубцов махнул рукой:

Позже. Оставьте мне тарелочку.

 

На рубеже 60-х и 70-х годов, когда происходили описываемые события, Советский Союз казался таким нерушимым, таким прочным! Кое-кто даже верил обещаниям Хрущёва, что коммунизм наступит в 1980-ом году, а на деле наступила Горбачевская Перестройка в 1985-ом, затем в 1991=ом наступил конец советскому государству. К сожалению, СССР рухнул.

Рубцов, провидевший эту близкую гибель Российской Империи, вопиял: «Россия, Русь! Храни себя, храни!» Но никто всерьез не принял этого гласа Вопиющего… Рубцова хотели считать лириком да и только.

г. Москва