Прозвучит благая весть

Прозвучит благая весть

* * *

А дни впереди всё короче

А тень позади всё длинней.

И нет ни желанья, ни мочи

разглядывать, что там за ней.

 

Ты думал, что ты астероид,

как свет воссиявший в ночи.

Но жизнь тебя быстро уроет,

стучи на неё – не стучи.

 

И совесть тебя до могилы

Преследовать будет, как тать.

Но нет ни охоты, ни силы

печальные строки смывать.

 

Но нет ни ума, ни уменья,

спасая посмертную честь,

казаться в глазах поколенья

и лучше, и чище, чем есть.

 

Что было – проносится мимо

и тает в дали голубой.

И прошлое непоправимо,

о Господи, даже Тобой.

 

Я плод Твоего попущенья,

ввергаемый в этот бедлам.

Но Мне, – Ты сказал так, – отмщенье,

и Аз – будь спокоен – воздам.

* * *

Что там гремело за станцией Лось

ночью сегодня?

Видимо, снова не задалось

лето Господне.

 

Видимо, сроки подходят уже

крайние вроде.

Что, человек, у тебя на душе,

то и в природе.

 

Там, за рекою, дымят лопухи,

меркнут Стожары.

Скоро столицу за наши грехи

выжгут пожары.

 

С кем обручён этот огненный век,

кто сей избранник –

то ли Нерон, то ли вещий Олег,

то ли торфяник.

 

Что же нам делать спасения для,

порознь и свально,

если горит под ногами земля,

то есть – буквально.

 

Если не выручит даже и газ

из преисподней,

ибо опять отступилось от нас

лето Господне.

* * *

Октябрь сорок первого года.

Патруль по Арбату идёт.

И нет на вокзалы прохода.

И немец стоит у ворот.

 

За два перехода до Химок,

сглотнув торжествующий вопль,

фон Бок, словно делая снимок,

навёл на столицу бинокль.

 

А что же столица? Столица

глядит тяжело и темно,

как будто всех жителей лица

столица сплотила в одно.

 

Бредут от застав погорельцы,

в метро голосят малыши,

и вбиты железные рельсы

крест-накрест во все рубежи.

 

Нестройно поёт ополченье,

соседи дежурят в черёд,

и странное в небе свеченье

заснуть никому не дает.

 

…Но, смену всемирных коллизий

приблизив незримой рукой,

пехота сибирских дивизий

грядёт, как судьба, по Тверской.

 

Но знает у ржевского леса

стоящая насмерть родня,

что в доме напротив МОГЭСа

к весне ожидают меня.

 

Меня прикрывает столица,

меня накрывает беда.

И срок мой приходит – родиться

теперь – иль уже никогда.

 

Бьют пушки, колеблются своды –

и время являться на свет!

Октябрь сорок первого года.

Назад отступления нет.

* * *

Я родился в городе Перми1.

Я Перми не помню, черт возьми.

 

Железнодорожная больница.

Родовспомогательная часть.

Бытие пока еще мне снится,

от небытия не отлучась.

 

Год военный, голый, откровенный.

Жизнь и смерть, глядящие в упор,

подразумевают неотменный

выносимый ими приговор.

 

Враг стоит от Волги до Ла-Манша,

и отца дорога далека.

Чем утешит мама, дебютантша,

военкора с корочкой «Гудка»?

 

И эвакуацией заброшен

на брюхатый танками Урал,

я на свет являюсь недоношен –

немцам на смех, черт бы их побрал!

 

Я на свет являюсь – безымянный,

осенённый смертною пургой.

Не особо, в общем, и желанный,

но хранимый тайною рукой –

 

в городе, где всё мне незнакомо,

где забит балетными отель,

названном по имени наркома

как противотанковый коктейль.

 

И у края жизни непочатой

выживаю с прочими детьми

Я – москвич, под бомбами зачатый

и рождённый в городе Перми,

 

где блаженно сплю, один из судей

той страны, не сдавшейся в бою,

чьи фронты из всех своих орудий

мне играют баюшки-баю.

* * *

Я давно перешёл за порог

двадцать первого века.

От него я, пожалуй, далёк,

как от альфы – омега.

 

Не будите меня по утрам

ни подруги, ни дети.

Я, наверное, всё ещё там –

в миновавшем столетьи,

 

где дурных не бывает вестей

и исходов летальных,

где блаженство любовных сетей,

а не блажь социальных.

 

Может, памятью я слабоват –

но на зависть европам

выдавал телефон-автомат

газировку с сиропом.

 

И зазывно гремели хиты

по местам по отхожим,

где девчата дарили цветы

одиноким прохожим.

 

Брёл трамвай по Арбату – поди

без забот о ночлеге.

И к утру заметали пути

прошлогодние снеги.

 

Затевали снежинки в окне

свой ленивый балетик.

И вручала кондукторша мне

мой счастливый билетик –

 

словно пропуск в иную страну –

там, где небо в алмазах.

И неужто его я верну,

как Иван Карамазов?

ПАМЯТИ Е. Е.

Мы, конечно, в этом неповинны:

просто в мае, в некое число –

ровно на твои сороковины

всю столицу снегом занесло.

 

Как не узаконенные ГОСТом

ангелы, бегущие от стуж,

закружились хлопья над погостом,

чтоб принять ещё одну из душ.

 

Может, в рай блаженные и внидут,

протрубят архангелы отбой,

только снеги белые всё идут

как и было сказано тобой.

 

И навек твои смежая веки,

над страной, не ведающей нег,

идут припозднившиеся снеги,

словно первый, самый чистый снег.

* * *

Уготован ад нам, рай ли,

совершён ли жизни круг,

хорошо б узнать в Израиле –

так сказать, из первых рук.

 

И брести бы, не судача,

кроме Господа, ни с кем,

от Стены, положим, Плача

в ближний город Вифлеем.

 

Но вальяжен и неистов,

ненасытен, как Ваал,

вал лопочущих туристов

валит, как девятый вал.

 

Сколько их и как их имя

тут сам чёрт не разберёт,

что сидит в Ершалаиме

возле Мусорных ворот.

 

Враг Писания и Торы

до скончания времён,

сея вздоры и раздоры

меж народов и племён.

 

Знать, не зря поэт Языков

упреждал нас, дураков,

о нашествии языков

и смешеньи языков.

 

Но мерещится порою,

что ещё надежда есть,

и над Храмовой горою

прозвучит благая весть.

 

Обрезанье ли, крестины,

но едины дух и плоть.

Машет веткой Палестины,

всех приветствуя, Господь.

 

И войдём мы в Царство Божье,

в вечность, сладкую, как джем,

где у самого подножья

расположен Яд ва-Шем.

* * *

лишь благодарность

И. Бродский

Я перевалил рубеж, приличествующий уходу поэтов,

ибо известно – век их весьма недолог.

Очевидно, из-за множества более важных предметов

их забыл занести в Красную книгу Главный эколог.

 

Поэтому у них не вполне задалась карьера,

хотя они стали известны в своём околотке –

сражённые собственной пулей, павшие у барьера

или просто сгинувшие от водки.

 

Итак, мне дали взаймы чужое время, чтоб я его не профукал,

гуляя, как сомнамбула в лазоревых рощах и чащах,

а если, положим, в пятый загонят угол,

чтоб не надеялся на милость властей предержащих.

 

Моя первая книжка стоила двенадцать копеек,

а последняя тянет, пожалуй, рублей на тыщу,

и мой фейс, припудрив его, помещают в телек,

дабы я призывал сограждан вкушать духовную пищу.

 

И не скажет ни один святой отец или ребе,

что, может, лучше питаться акридами и носить власяницу

и следить полёт вольного журавля в небе,

а не кормить с руки опостылевшую синицу.

 

Занавес – и поздно выходить на поклоны,

ибо зрители смылись до окончания действа.

И если вдруг вдалеке твои нарисуются клоны,

шансов других не будет, как сказано – не надейся.

 

Я по жизни читал Плутарха и даже Эмпирика Секста,

изменял подругам, годы тратил впустую.

Но из этого, допустим, не столь совершенного текста

нельзя изъять ни единую запятую.

* * *

Чтоб не остаться у зренья в долгу,

замоскворецких ворон на снегу,

луг и берёзок девичник

изобразил передвижник.

 

Кисти своё поверяя нутро,

мерно катящего воды Днипро,

ночь над баштаном и мiсяц

вывел другой живописец.

 

Что их роднило – веселье, тоска ль,

уж не упомнят хохол и москаль,

что историческим драмам

братским обязаны срамом.

 

И не поможет тут даже ватсап,

чтоб с малороссом сдружился кацап

и, словно сиську младенец,

обнял жида западенец.

 

Каждый художник в душе интроверт.

Каждый, как может, воздвиг свой мольберт.

Каждый, как праведник раю,

предан родимому краю.

 

Глаз не замылен, и совесть чиста –

только пейзаж исчезает с холста.

Лишь обвилась повилика

вкруг проступившего лика.

 

Танки на цели выводит ГЛОНАСС.

Божия матерь рыдает по нас,

не различая меж братий,

кто перед кем виноватей.

* * *

Ты гнал, губитель мой прелестный,

ты даже не притормозил.

И сразу свет померк небесный

и свет вечерний засквозил.

 

Я взмыл без видимых отметин

среди бензиновых паров –

уже фактически бессмертен,

ещё практически здоров.

 

И ангел в облаке пунцовом

уже склонялся надо мной –

там, на шоссе, за Одинцовом,

у поворота в мир иной.

 

…Я покидал вас без печали,

в беспамятстве, не помня зла.

Но душу слабую держали

отец и мать – за два крыла.

 

Они вцепились как умели,

не разбирая – что зачем.

И тем душа держалась в теле,

и больше, кажется, ничем.

 

И если б даже без оглядки

она отправилась туда,

то след от этой мёртвой хватки

с нее не стёрся б никогда.

* * *

Льву Аннинскому

Уходит в ночную темь

последний из могикан.

Его ледяная тень

блуждает по облакам.

Слетают с дерев листы

на воды великих рек.

И все сожжены мосты,

ведущие в прошлый век.

* * *

Не грусти, что липы облетели,

улетели птицы, гомоня…

Что же с нами будет, в самом деле?

Где мне знать? Не спрашивай меня…

 

Тихий свет от белых колоколен,

это – к снегу. Выйди, погляди.

Не суди за то, что я не волен

унимать осенние дожди.

 

Не пеняй, что я уже не в силах,

порванную связывая нить,

этих светов, этих дней унылых,

наваждений этих – изменить.

 

Не жалей о пролетевшем лете.

Посиди тихонько у огня.

Что нам делать, как нам жить на свете –

где мне знать, – не спрашивай меня…

 


1 Пермь – быв. г. Молотов, ныне Пермь (из энциклопедии).