Птица Мамыра

Птица Мамыра

Фрагмент романа. Москва, изд-во «Время», 2021

Аннотация издательства: новый роман Ирины Витковской о редком таланте, почти утерян ном нашим практичным веком. Таланте любить. О выборе. Мальчик и девочка, юноша и девушка, мужчина и женщина. Частная история. Притяжение сердец — на всю жизнь, через все испытания. Верность и невозможность быть рядом. На фоне удивительного, яркого, потрясающе достоверного калейдоскопа девяностых. Картинок. Историй. Иногда настолько смешных или ужасных, что ловишь себя на мысли: неужели мы все это пережили?

 

* * *

Накануне Тае приснился сон. И не сказать, чтобы плохой. Она шевелила руками и ногами в бассейне со странными шарами из тонкого, послушного целлофана, наполненного водой. Конечности вязли в хрустком приятном материале, сферы нежно вминались внутрь, ласково, влажно прилипая к коже, и не давали утонуть. При минимуме усилий. Барахтанье было вполне комфортным, но постепенно становилось ясно, что вылезти из бассейна нельзя. Не даст именно эта удобная среда, уютно обволакивающая всё тело.

Ни утонуть, ни выбраться…

Осталось проснуться и упасть в прохладные объятия раннего времени суток. И задохнуться от счастья.

Тая лежала, как мышка, завернувшись в одеяло, растворённая в лесном утре. Став одним целым с птичьим щебетом, с сосновым запахом. С шёлковым переливным трепетом в сердце. Луч солнца грел щёку и кончик носа, щекотал ресницы. Она боялась пошевелиться и громко вдохнуть. Открыть глаза.

Только не спугнуть эти драгоценные секунды одиночества, когда можно подумать о главном; мгновения, которых так не хватало за эти одиннадцать дней…

Одиннадцать дней счастья. Солнечного тепла и крупного свежего дождичка после обеда, упругих иголок под ногой и речного песка в ладони; щекочущей шершавости деревянного стола возле домика; запаха земляники в лесу, гула и треска костра, рвущегося в небо, крупяной изморози разломленной пополам печёной картошки. И — самого главного — руки; прохладных тонких пальцев, обнимающих твои крепко и нежно. Чувства, что главная жизненная нить проходит именно от их начала прямо к сердцу и, натянутая до предела, подрагивает тихонько в нескольких местах – в сгибе локтя, в плечевой ямочке, и там, в конечной точке.

Ожидание лёгкого прикосновения весь этот долгий и короткий день. На фоне завтрака, обеда, ужина, тренировок, игр, смеха, болтовни, песен у костра, танцев.

Танцы. Были. Но такие — мальчишки помирали со смеху. Чуть в стороне от жилых домиков торчала ветхая радиорубка, узкое и вытянутое вверх строение с крошечным окошком, напоминающее скорее дачный туалет. Внутри — старенький проигрыватель, самодельный усилитель. Рядом на столбе алюминиевый колокольчик для трансляции. И – вытоптанный ногами земляной пятак, где и должны были выкаблучивать па все желающие. И набор пластинок! В пожелтевших от старости конвертах, сплошь на 45 оборотов… Старинные танго и фокстроты. «Цветущий май», «Ах, эти чёрные глаза», «Ла кумпарсита», «Дождь идёт». Георгий Виноградов, Пётр Лещенко, Иван Шмелёв — и только. Колбасьев сто раз перерыл всю стопку. «Хоть бы Пугачиха, что ли…» — стонал он, и не найдя, утверждал: были пластинки. Не могли не быть. Только вишь, попялил кто-то. Сдойщики хреновы.

К первоначальному всеобщему огорчению не взяли кассетник. Ругаясь, пацаны выясняли, кто именно должен был и напирали друг на друга. А потом успокоились. Потому что взамен получили такой концерт, такое заразительное зрелище!

Ну шо, Трохыме? — хлопнула по плечу Филиппыча ГП, в первый же вечер рассмотрев репертуар, — Урежем?

И они «урЕзали». И «урезАли» каждый день по полчаса после ужина. Наворачивали танго и фокстроты. И странная старинная музыка разносилась по лесу, полыхая с закатным солнцем. И пара чётко, быстро, тревожно двигалась в такт ей. Мелькали головы в быстром повороте, и-и-и… подволакивалась нога, но! Раз! С подскоком вдруг послушно, плавно проплывали двое, слившись в одно. Покачиваясь на волнах слоуфокса. А потом набирал дыхание квикстеп, и тела резко говорили «нет!», и руки отталкивали их друг от друга. И всё равно не могли поодиночке, и опять притягивались и разлетались… Танец завораживал, разрастался изнутри, странно подчинял себе и не выпускал из магического круга.

Толпа пацанов и девчонок опоясывала пятак. И они смотрели, слегка посмеиваясь, а потом без улыбок, с замиранием и трепетом на этот странный сон про любовь и гордость, про неодолимое притяжение и невозможность быть вместе, про томящую нежность и нож в сердце.

А их педагоги были захвачены танцем сами… Помнили их тренированные тела то, что когда-то проходили в институте. В незапамятные времена, на занятиях по музыкально-ритмическому воспитанию.

В первый день настоятельно предлагали обучить желающих. ГП зазывала мальчишек.

А с фигА ли, — сказали Колбасьев с Лихоманцевым, — сами умеем! — И пошли, карикатурно обнявшись, вертя плечами и манерно сцепленными руками взад-вперёд. На удивление в такт.

Шатунно-кривошипный механизм, — сказал из-за спины голос Городецкой, и Тая засмеялась: действительно, было похоже. На кадр учебного фильма по физике про двигатели. Коробчук выхватил из круга упиравшегося Косого.

Тьфу на вас, клоуны, — расстроилась ГП.

А Филиппыч смотрел на Клубникину.

Рита, — сказал он тихо, но все услышали. — Ты иди сюда. Иди, я давай… тебя научу.

Его голос на последнем слове треснул и провалился в глубокий глоток. Все на секунду замерли. Клубникина не отвела глаз и только дёрнула запятой. Слегка сошлись на переносице беличьи брови. Смотрела прямо, ни на миг не отведя глаз…И не сделав шага навстречу.

Рииита, — протянул вдруг писклявый передразнивающий голос, — ты иди давай. Я тебя хочу…

Каракозов. Маленький злой классный шут. С глазами, белыми от ненависти и поднятой верхней губой, обнажающей оскаленные зубы.

Прекратить, — негромко и быстро произнесла ГП; все опомнились, выдохнули, преувеличенно громко заговорили…А Тая запомнила навсегда эту страшную секунду: безжалостные глаза с ледяным колючим кристаллом в глубине и спину Филиппыча — рабскую, жалкую, скомканную. Хорошо, что не видела лица. И этот высокий голос Каракозова, почти зримо напряжённый. Как мышца. Смутно, нервно, опасно не обещающий ничего хорошего.

Танцы продолжались почти до конца смены, но оставаться на них не хотелось. С первыми звуками музыки Тая уходила на реку смотреть на заходящее солнце. Берег со стороны лагеря сбегал к воде бетонным скатом, но не сплошным, а разделённым на ровные большие клетки. В незаполненных квадратах красиво росли трава и цветы. Медленно остывала река, тронутая волшебной кистью заката. Морщинистые круги на неподвижной воде возникали там и сям, в разных местах. Тая вдруг заметила, что круги появляются в такт музыке, ей богу! Как будто чья-то невидимая рука извлекает звуки из невиданного инструмента — водной глади, легко прикасаясь к нему кончиками пальцев. Она, боясь пошевелиться, смотрела на эти странные аккорды, и река звучала, и отражённым звуком мелодию возвращал лес. А небо придавало ей высоту. В этом концертном зале становились одним музыка и цвет, и не могли существовать друг без друга; медленный фокстрот исполняла сама природа. Еле заметное глазу течение уносило его вдаль, для других неведомых ценителей.

Ласковое дуновение слегка тронуло её затылок. Шея отозвалась мурашками, замерло сердце. Она знала, кто это и боялась поверить. И оглянуться. А он сидел, улыбаясь, с травинкой в левом углу рта прямо позади неё. А потом встал и опустился рядом.

А перед ними, вниз по реке уплывала щемящая мелодия. Странный, непохожий на себя саксофон пел песню про маленький цветок, и будто трогал его, и жалел, и гладил бархатной рукой. И таял от нежности, и сочувствовал, и был готов заплакать над его грустной судьбой…

Та-та-да-та… — пел саксофон так выразительно, так печально, как будто просил: осторожнее с едва заметным и хрупким. Попробуйте увидеть неяркую красоту и уберечь её. Мальчик и девочка боялись пошевелиться, потому что было тревожное, не исчезающее чувство: эта мелодия – история про них.

А потом была его спортивная куртка, накинутая на Таины плечи и тёплая ладонь, обнимающая её пальцы, пока она выбиралась по клеткам, как по ступенькам, наверх. Поднявшись, они расцепили руки и пошли туда, где уже хохотал и кричал вечерний лагерь. Туда, где под светом фонаря играли в разрывные цепи и можно было их опять соединить… И стоять, просто стоять, сходя с ума от этого тепла, перетекающего от одного сердца к другому. И никто ни разу не разбил их соединённые руки. В общем-то даже и не пытался.

Игра быстро заканчивалась — переходили к жмуркам и вышибалам, а потом, когда совсем темнело и холодало, садились вокруг костра.

Так одиннадцать дней. Прекрасных, незабываемых дней, прожитых в ожидании закатной музыки в густом аромате ромашки и чабреца и лёгкого касания плеча, и лёгких шагов за спиной, и лёгкого соединения пальцев… Лёгкого, едва обозначенного, неясного, призрачного, как туманное дыхание на холодном стекле. Неизведанного. Того, в чём ещё предстоит утонуть, раствориться, захлебнуться. Счастья. А что же это ещё может быть?

Тая улыбалась, лёжа на подушке, зажмурив веки, не замечая, что солнце греет уже вовсю.

Скрипнула пружина. Ресницы как по команде разомкнулись.

С соседней кровати на неё в упор смотрела Клубникина.

 

* * *

Серый, ты?

А!!! О. Жорик, фу-у…Блин, темнотища.

Ты чего спать не идёшь? И где все?

А где все? Колбасьев с Лариской, как всегда, по кустам. Мера вот…Только что тут был. Косой хавчик у девок ходит-клянчит.

А ты-то чего спать не идёшь?

Сейчас и ты не пойдёшь.

?

Там…Калдох с Парамоновой, понятно?

Оп-па!..Стремаюсь спросить, что у них? Происходит?

Пфх!!! А я знаю? Скрещенье рук, скрещенье ног, вероятно.

Еп-пишкин пистолет! А чего так грохнуло? Как слон с унитаза упал.

Два башмачка…Кх…со стуком на пол…

Колодки какие-то арестантские, а не башмачки. И долго они ещё, блин? Спать охота. Вон, кстати, Косой хромает. И Мера с ним…

Калдох!!! Ты! Харэ уже!!! Совесть имей! Все спят давно!

Тихо…Сейчас выйдут. Давай, пацаны, в сторонку. А то неудобняк, в общем…

 

* * *

Амур не знал покоя ни днём, ни ночью, еле успевая доставать стрелы из колчана.

Всеобщая романтизация населения, — заметила Городецкая, наблюдая вместе со всеми, как Калдохин за завтраком напористо и горячо нашёптывает на ухо Людке Парамоновой из тридцать восьмой. А потом – р-раз! Легонько прихватил мочку зубами. Людка дёрнула плечом от неожиданности, поёжилась и низко захохотала.

Ужас.

И уже закатывались девчонки, увидев Таино лицо — круглые от непонимания глаза и собравшиеся в колечко губы.

Самой Ирине Городецкой строил куры Минц, но она держалась. Совсем снесло чердаки Лариске и Колбасьеву. Они везде ходили обнявшись, с глупыми смешками. Тая боялась, что такое дурацкое лицо может быть и у неё, а потому старалась не улыбаться.

После костра Лариска с ухажёром уходили в лес, а потом возвращались к домику, и слышно было их возню, и хихиканье, и ёрзанье о фанерную стену. Девчонки не спали.

Что там можно делать целый час в лесу, с этим дураком? – в первую же ночь спросила Городецкая.

Рассказать? – радостно откликнулась Вострикова.

Не надо!

Не вздумай!

Нет!!!

Соседок с протестующими криками подбросило в кроватях.

Клубникина в обсуждении чужих любовей участия не принимала, но и не спала — слушала.

Самое неприятное, стыдное и неловкое происходило в лагере из-за неё. С Филиппычем. Вот кто по-настоящему сошёл с ума. Он болтался каждую секунду там, где находилась она, лез с разговорами, принимал участие во всех вечерних играх. Пытался поймать в жмурках и догнать в крысах, разбить пару в разрывных цепях… Втискивался рядом с ней к ночному костру. Последнее быстро прекратила ГП, намеренно уводя пить чай в их маленькую будочку с двумя отдельными выходами. И караулила его там какое-то время, пока не уснёт. Два раза вырывался и возвращался к костру, и замученная коллега с усталым выдохом: «Трофи-и-им…» забирала снова…

Тая смотрела на жёлтые от ненависти глаза Калдохина и приподнятую в оскале верхнюю губу Каракозова, и думала о том, что добром это не закончится. Пацаны и так уже лупили их тренера всерьёз мячом в вышибалах; на третий день в обед один из поваров вывалил на руку огненную гороховую кашу…Парни походили на молодых тигров — нервных, насторожённых, ждущих только момента, чтобы броситься. Но нельзя было никаким способом отменить то тайное, мучительное, тоскливое, что разрывало душу их тренера.

Человек не владел собой.

Клубникина не реагировала никак. Она ни в коем случае не провоцировала его на какие-то действия, но и не делала ничего, чтобы от них удержать. А просто наблюдала со стороны холодным взглядом энтомолога за барахтаньем паучка, застрявшего в сгустке смолы. За тем, как вязнут и ломаются тоненькие ножки, стекленеют глаза, мучительно и слабо дёргается тело в почти угасшем желании выбраться.

Лагерь шептался вовсю. Кидал на Филиппыча косые взгляды. Когда Тая их перехватывала, сердце разрывалось от тревоги.

Домик «Совы» ситуацию не обсуждал.

Но это было единственное, что тревожило. В остальном — время летело, не останавливаясь, не цепляясь ни за какие препятствия, легко и упоительно, как невесомые саночки по пушистому снегу.

Только взгляд… Тот, утренний. В течение дня он нет-нет, да и всплывал в Таиной памяти. Она гнала от себя мысли, что это не просто так, что ненависть Клубникиной никуда не делась, и пыталась в который раз уверить себя, что нет для неё причин.

А он был — да — не просто так…

Конечно, день шёл своим чередом, и в нём оставалось всё то прекрасное, что так любила Тая: утренняя зарядка и пробежка, и послеобеденный кросс, и волейбол в кругу, а потом «картошка» — когда надо было мячом выбивать сидящих в центре. И ожидание — тонкая трепещущая бабочка, трогающая лёгкими крылышками едва-едва где-то в районе верхней губы и основания шеи. С мурашками, бегущими вниз от этой нежности…

И опять был закат. И музыка плыла по реке. И — «махнём, не глядя»: букетик земляники за спиной на крошечного лягушонка в кулаке. И не надо слов, когда понятно всё без них. Когда открывается огромный мир, созданный из звуков и красок и предназначенный только для двоих. Когда рядом — смеющиеся глаза, возвращающие тебе себя саму. Твоё повторение, отсвет, эхо. И — сегодня не просто её ладонь лежала в его руке, а как-то неожиданно, сами собой, пальцы сплелись в замок, и они вошли на площадку, где играли в разрывные цепи, впервые не разнимая рук.

И в последний раз. Потому что уже через пять минут прямо на них летела Клубникина, смеясь, красиво запрокинув голову; летела, отталкиваясь своими длинными ногами, как сильное, грациозное, благородное животное. И легко, без напряжения, разъединила их. Навсегда. И увела за собой, не оглядываясь, даже не прикоснувшись к рукаву, просто гордо неся себя впереди. Только весело-задорно подпрыгивали кудряшки на её спине. А он шёл, покорный, чуть ссутулившийся, уже привязанный незримой нитью. На глазах у всех.

А потом, у костра, они сидели рядом, прямо напротив Таи. Клубникина смеялась переливчатым смехом. Лицо было прекрасным: сверкали белоснежные зубы, на щеках вспыхивали ямочки, то и дело меняя глубину. Плечо как будто ненароком прикасалось к плечу соседа; непослушный локон-пружинка, выбившийся из хвоста, трогал его щёку. Серые глаза сияли, наверное, ярче звёзд. А он смотрел прямо перед собой, не отводя взгляда, на огонь костра, совершенно пустым, ничего не выражающим взглядом. В глазах отражалось пламя.

В тот вечер говорили совсем мало. И пели тоже. Жорка просто перебирал струны гитары, не поднимая глаз. Только дурак Косой, вертя головой в разные стороны, спросил сдуру:

Мера, а? Ты ничего не попутал?

За что получил от Колбасьева железным локтем в бок и сразу заткнулся.

Тае было тяжело настолько, насколько это вообще может быть. Было больно смотреть, но она смотрела. Заставляла себя. Знала, что нельзя давать лицу превращаться в холодец. Нельзя опускать взгляд. Надо держать — губы, глаза, подбородок. Просто встать и уйти тоже нельзя. И пересесть. Потому что вокруг полно сочувствующих глаз.

Надо просто держаться из последних сил. Хотя… Держись-не держись, всё равно Мамыра. Вакса, плесень, кисель. У которой из-под носа берут то, что пожелают. И всем это видно.

Домой Клубникина пришла глубокой ночью. Никто не спал.

Ну и с-сучка ж ты, Маргаритка… — даже не осуждающе, а как-то удивлённо проговорила Лариска.

Клубникина тихонько хмыкнула, и Тая вдруг ясно увидела в темноте презрительную запятую.

А потом понеслось.

Так бывает, — сказала ей утром Ирина, задержавшись в домике, когда все ушли умываться, — ты потерпи. Это пройдёт.

Тая послушно кивнула головой, улыбнулась мёртвыми губами и поблагодарила.

Тай-чка, — шепнул перед завтраком Колбасьев, — не бери в голову. Так бывает, понимаешь…

И положил в ладонь тёплую барбариску.

Понимаю, — шёпотом ответила Тая.

Ты это, — бабахнула за завтраком Парамонова, сверля её взглядом, — не грусти. Так бывает. — И, протянув свою здоровенную ручищу чрез стол, похлопала по плечу.

Я знаю, — мягко сказала Тая. Повозила ложкой в нетронутых макаронах, закрыла глаза и подумала о том, где взять силы, чтобы прожить оставшиеся три дня.

Это же невозможно.

Я несла свою беду…

Ни утонуть, ни выбраться.

 

* * *

Тайку жалко, конечно.

Да Мера, …ппыть! Споганил всё закрытие, чмошник. Не устоял, сука!

А ты б устоял?

Я б — нет. Синьо — Рита…Да ещё если б сама снизошла, как тут.

Хорош, это… Закрой вентиль.

Хе, вентиль. Скворечник зашивать впору…

Ещё слово — и по хлеборезке!

— …ппыть!

 

* * *

Клубникиной и Мережкина не было на зарядке. Не появились они и к завтраку. К пробежке. Кто-то из девчонок уронил привычное: Клубникина побежала кросс…Филиппыч молча кусал губы и смотрел на часы. Увидели пару только к одиннадцати.

А после обеда разгорелся жуткий скандал. Тая не застала его первую половину. Все прибежали на крик и какое-то странное уханье. Филиппыч лупил Мережкина спиной о стену своего домика, собрав в горстях на груди синюю футболку. Мальчишка не сопротивлялся и был белее снега. А взрослый с каким-то ненормально надувшимся, сине-багровым лицом, совершенно не своим – тяжёлым, натужным голосом кричал невозможные слова: гадёныш, щенок! Удавлю!!! Тварь! Вылетишь! Пулей отсюда! И из команды вылетишь, уродец!!!

Девчонки выскочили из домика первыми и, словно споткнувшись взглядами о страшное зрелище, замерли, зажимая рты, и вытаращив глаза. А издалека уже мчались Коробчук и Каракозов, издавая привычные «…ля» и «…п-пыыть…». У последнего ладонь была захлёстнута широким брючным ремнём.

Тая видела только лицо Филиппыча. Безумное, незнакомое. На шее вдруг вспухла косая жила, цвет кожи стал коричневым…Апоплексический удар — боком, нелепо пролетели в голове слова из какой-то старой книжки.

А Каракозов был уже в нескольких шагах, и ремень, свистнув, разрезал воздух.

Стоя-а-ать!!! — зычный голос заполнил всё вокруг.

Из-за домика стремительно вышла ГП, спокойно, как казалось, глядя на всё происходящее. Потом длинно, резко дунула в свисток. Филиппыч, будто опомнившись, разжал руки.

Мережкин-Коробчук-Каракозов, — монотонно продолжила она, — надели форму, и на поле! Тренировку никто не отменял.

Все ещё торчали столбами секунду, тяжело дыша, а потом, опомнившись, побрели кто куда. Только Филиппыч стоял, опустив руки, с перевёрнутым лицом и пустыми глазами.

Куда и когда он исчез, не видел никто. За ужином уже не появился, как и не было. Вопросов классной руководительнице не задавали. В домиках обсуждали, конечно, но «Совы» — по причине почти постоянного присутствия Клубникиной, меньше, чем все остальные.

Ну и стервь…— задумчиво уронила Лариска, имея в виду Клубникину, которая в данное время пребывала на ночном свидании.

А что ей было делать, — Тая прямо видела, как Городецкая в темноте пожала плечами, — если самец победил педагога. Железа заработала — мозг отключился.

Не хрен ехать было вообще, — завелась Лариска.

Может, ещё и не тренироваться из-за него? — подала голос Луговая. — Много чести. Нечего в профессии делать, если сдерживаться не можешь.

Да я его не защищаю. Но… Жалко всё-таки человека. Первый раз ведь такое. Мы ж с ним сто лет знакомы!

Больно ты знаешь, в первый или не в первый. Ему сколько лет? Молчи лучше, а то я скажу, каким словом это называется!

Сама знаю, — вздохнула Вострикова.

А Тая вот не знала. И не хотела знать. Лежала, свернувшись калачиком под простынёй, еле дыша. Каким словом называется? Самец, железа заработала… Чужой, страшный мир не спрашиваясь, влезал в её жизнь так же, как во дворе. С тайными тёмными чувствами, желаниями, незнакомыми словами. И никуда от них не деться. И все вокруг, оказывается, давно и спокойно говорят об этом, живут рядом с этим, всё понимают и как будто даже не видят ничего особенного…

А ей в голову надолго врезалось коричневое, страшное, нечеловеческое лицо и перечеркнувшая шею бычья жила. Так же, как и пергидролевая прядь БаскОго, и гнусная улыбка Юзефа, и бессмысленные глаза Рынды.

Жизнь в лагере как будто потеряла всякий смысл. Делали почти всё то же самое — вставали, шли на зарядку и пробежку, завтракали, тренировались, потом обедали… Танцев не было — некому было, но Колбасьев в эти полчаса упорно заводил старые пластинки. Поддерживал режим. И Тая по-прежнему уходила на берег — сидеть и думать. И по-прежнему, но уже с другим акцентом, звучало танго «Маленький цветок». Выворачивало душу.

Зато появилось время думать. И это изумляло: как раньше на это не хватало времени? Что, голова так плотно была наполнена золотой пылью счастья, и больше ни на что пространства не оставалось? И Тая назначила себе эти три дня – передумать обо всём, что с ней произошло. А потом – вычеркнуть и забыть. И она думала. Думала: хорошо, что нет Кнопки, которая жалела бы и плакала над ней, это было бы совсем невыносимо. О том, что делать с ненавистью Клубникиной. И что отменить её нельзя, и что бесполезно гадать о её происхождении. Как защищаться – ясно: не любить никого и не иметь за душой ничего ценного, что можно было бы отобрать. Или уметь прятать за семью замками.

А о Саше Мережкине почти не думала. Не сталкиваться с ним на пятаке лагеря было невозможно, и она спокойно, твёрдо не опускала глаза, даже слегка растягивала уголки губ при встрече. Ведь это был уже совсем другой человек. Куда делись удивительные глаза-зеркала, меняющиеся, смеющиеся, полные игры и света? Сейчас они не отражали ничего, просто сверкали пустым металлическим блеском, и всё. Или они продолжали сиять, но только для Клубникиной? Об этом не хотелось…

О том, что больнее и невыносимее — потеря хрупких отношений с мальчиком, разрушенные чувства и или стыд, непереносимый стыд от всей этой ситуации, Тая пыталась себе ответить, уже сидя в автобусе, на заднем сиденье, вдавленная в стену толстым боком Парамоновой. И мечтая полностью исчезнуть за этим боком. Потому что на предпоследнем месте, вполоборота к ним, расположилась Клубникина на коленях у Мережкина. Казалось бы, ну что тут такого, автобус тот же, и их как сельдей в бочке, и реветь — но сидеть практически друг на друге. Вон и Лариска на коленях у Колбасьева, обняла его за шею — и шепчутся, и хихикают…

Только Клубникина не обнимала. Она сидела как на троне, и руку на плечо положила небрежно, как на его спинку. И лицо сияло улыбкой и нежным румянцем в ореоле тонких вьющихся волос, подсвеченных сзади лучами солнца из окна. По-королевски. Его голова была повёрнута затылком к ним, и Тая видела, как наливается краской шея и пылают уши.

Конечно, стыд хуже всего, решила она и прикрыла глаза. И поклялась себе: никогда. Никогда…Чего никогда, и сама не могла понять.

На школьном дворе она наконец-то вздохнула с облегчением. Всё закончилось. И внутренне усмехнулась, вспомнив, с каким ожиданием и сердечным трепетом стояла на этом самом месте ровно две недели назад. Толпа бурлила-смеялась-не хотела расставаться. Договаривались в субботу в пригородный лес и на лодочную станцию. Таю спрашивали, тормошили, она старательно улыбалась и кивала. А сама знала: нет, ни за что… Не видеть никого. Хорошо, что впереди два месяца лета…

Она смотрела, как будто без звука, как все обнимались, прощаясь, как ушли в школьные ворота Клубникина с Луговой, а за ними, чуть отстав, тащится Мережкин… И как оглянулся, прежде чем исчезнуть за бетонной опорой, будто ища кого-то, и на секунду встретился с ней взглядом, и тут же его отвёл.

Что ж, так бывает.

Тая пошла через калитку. От забора отделилась маленькая нелепая фигурка и потопала ей навстречу. В очередном неописуемом наряде. На Симе были надеты мальчишеские вельветовые штаны с нагрудником и лямками, а вместо рубашки под низом – штапельное платье в неваляшках, которое она не потрудилась как следует заправить. Подол свисал с боков двумя нелепыми языками, сзади торчал бугор. Ноги обуты в войлочные туфли с вышитыми загогулинами и узкими задранными носами. Взрослого размера.

Сима… — растроганно проговорила Тая, — ты меня ждёшь?

Все жданки поела, — ответила Сима, и, шлёпая туфлями, повела к дыре в заборе, чтобы не тащиться до калитки. И зашагали к дому посреди горы. И Тая была рада безмерно, потому что только лишь увидев Симу, этого Гекльберри Финна в девчачьем обличье, почувствовала: всё, отпустило.