Пушкин вырвал мой раздвоенный язык…
Пушкин вырвал мой раздвоенный язык…
Черный вареник
В черной хате сидит Петро без жены и денег,
и его лицо освещает черный-черный вареник,
пригорюнился наш Петро: раньше он працювал в метро,
а теперь он – сельский упырь, неврастеник.
Перезревшая вишня и слишком тонкое тесто –
басурманский вареник, о, сколько в тебе подтекста, –
окунешься в сметану, свекольной хлебнешь горилки,
счастье – это насквозь – троеточие ржавой вилки.
Над селом сгущается ночь, полнолунье скоро,
зацветает волчья ягода вдоль забора,
дым печной проникает в кровь огородных чучел,
тишина, и собачий лай сам себе наскучил.
Вот теперь Петро улыбается нам хитро,
доставайте ярый чеснок и семейное серебро,
не забудьте крест, осиновый кол и святую воду…,
превратились зубы в клыки, прячьтесь, бабы и мужики,
се упырь Петро почуял любовь и свободу.
А любовь у Петра – одна, а свободы – две или три,
и теперь наши слезы текут у Петра внутри,
и теперь наши кости ласкает кленовый веник,
кто остался в живых, словно в зеркало, посмотри —
в этот стих про черный-черный вареник.
* * *
Как запретные книги на площади
нас сжигают к исходу дня,
и приходят собаки и лошади,
чтоб погреться возле огня.
Нас листает костер неистово,
пепел носится вороньем,
слово – это уже не истина,
это слабое эхо ее.
Словно души наши заброшенные,
наглотавшись холодной тьмы,
к нам приходят собаки и лошади –
видно, истина – это мы.
Нас сжигают, как бесполезные
на сегодняшний день стихи,
но бессильны крюки железные,
не нащупавшие трухи.
Пахнет ветер горелой кожею –
до закатанных рукавов,
мы немало на свете прожили:
для кого, мой друг, для кого?
Наши буковки в землю зяблую
сеет ветер, но это он –
расшатал, от безделья, яблоню,
под которой дремал Ньютон.
Ересь – это страницы чистые
вкровьиздатовских тонких книг,
сеет ветер – взойдет не истина,
а всего лишь правда, на миг.
* * *
Пушкин вырвал мой раздвоенный язык,
посолил его и съел на посошок,
я с рождения к молчанию привык,
у меня таких молчаний вещмешок.
В черной комнате усталый человек -
афроукр, только – белый изнутри,
сколько в нем сожгут моих библиотек,
сколько пауз в нем заполнят пустыри.
Я скрываюсь, словно бог и паразит,
прячусь в радиодеталях и хвощах,
говорят, что мне бессмертье не грозит,
и о прочих, риторических, вещах.
Злую рукопись в камине растоплю,
вместо спама – разошлю благую весть,
что ж ты плачешь, милый, я тебя люблю,
хорошо, что ты такой у бога есть.
* * *
За то, что снег предпочитает быть
подделкою, упрятавшей вериги,
и я, как школьник, должен полюбить
всю эту белизну, все эти книги,
мороз в чернилах, зубчик чеснока,
турецкий чай с ворованной малиной,
и Пастернака, и Пастернака,
и ямщика с его дорогой длинной.
Укутавшись в шанхайский пуховик,
я обречен ходить на эти встречи,
где, обожженный высунув язык,
посольский зад вылизывают свечи.
Как пахнет ель, убитая вчера,
ночная водка с привкусом рефрена,
о, как зима бессмысленно добра,
снег падает, зачем, какого хрена?
Когда мне снятся пальмы и песок,
вакханка, утомленная загаром,
скажи: по ком торчит ее сосок,
так гениально, так, мой друг, недаром.
* * *
Степь горит, ночной огонь кудрявится,
дождь, вслепую, зашивает рот,
кто-то обязательно появится:
Нобеля получит и умрет.
Вспыхнет над славянами и готами
древняя сверхновая звезда,
жизнь полна любовью и пустотами,
и бесплатной смертью навсегда.
Достаешь консервы и соления,
бутылек с наклейкою «Престиж»,
дернешь рюмку и на все явления
в стеклышко обугленное зришь.
Холодок мерцающего лезвия,
степь горит, незнамо отчего,
русский бог, как русская поэзия:
вот он – есть, а вот и нет – его.
* * *
Какое вдохновение – молчать,
особенно – на русском, на жаргоне,
а за окном, как роза в самогоне,
плывет луны прохладная печать.
Нет больше смысла – гнать понты, калякать,
по фене ботать, стричься в паханы,
родная осень, импортная слякоть,
весь мир – сплошное ухо тишины.
Над кармою, над Библией карманной,
над картою (больничною?) страны –
поэт – сплошное ухо тишины
с разбитой перепонкой барабанной…
Наш сын уснул, и ты, моя дотрога,
курносую вселенную храня,
не ведаешь, молчание – от Бога,
но знаешь, что ребенок – от меня.
* * *
Почему нельзя признаться в конце концов:
это мы – внесли на своих плечах воров, подлецов,
это мы – романтики, дети живых отцов,
превратились в секту свидетелей мертвецов.
Кто пойдет против нас – пусть уроет его земля,
у Венеры Милосской отсохла рука Кремля,
от чего нас так типает, что же нас так трясет:
потому, что вложили всё и просрали всё.
И не важно теперь, что мы обещали вам –
правда липнет к деньгам, а истина лишь к словам,
эти руки – чисты и вот эти глаза – светлы,
это бог переплавил наши часы в котлы.
Кто пойдет против нас – пожалеет сейчас, потом –
так ли важно, кто вспыхнет в донецкой степи крестом,
так ли важно, кто верит в благую месть:
меч наш насущный, дай нам днесь.
Я вас прощаю, слепые глупцы, творцы
новой истории, ряженные скопцы,
тех, кто травил и сегодня травить привык –
мой украинский русский родной язык.