Пусть мне однажды жизнь приснилась…
Пусть мне однажды жизнь приснилась…
Слезой иного океана
Смотрю в советское трюмо и вижу тихого ребенка.
Я помню с детства про него, он тюбик краски комкал
на сломе ветреного дня (металл в руке своей сжимая,
стоял за сеточкой дождя) в неясных числах мая…
Назад к оптической петле: какой простор в сетчатке глаза!
а одуванчик – амулет – был ниткой солнца назван.
Найду кассету VHS, поставлю видео вторично,
где дед, курмыш, весенний лес. Но в кадре герметичном
иное видится кино: все звезды кажутся глазами,
и запах яблони земной едва ли осязаем.
Прости, пожалуйста, меня за горстку слов, неровный почерк,
за то, что жизни не обнять; а время станет почвой,
когда закончится сезон. А в общем – нитку эту – на-ка.
Дорогу вымостим слезой иного океана.
Редкий цветок
I
«Что делать мне?» – твердит Губанов.
«Писать стихи», – итожит Бог.
В стране гвоздик, а не тюльпанов
на русской водке вырос СМОГ.
Где сквозь сентябрь летят вороны,
там листья вскоре опадут:
ни Верхейл Кейс, ни Омри Ронен
не сдвинут время на YouTube.
<…> он за столом. Бормочет имя.
Глядит на черный телефон;
а позже – в осень – голубыми.
И дальше – осень без него.
Осталась истина простая:
уходит жизнь в цветной ломбард.
Табачный дым едва вдыхая:
«В чем был и не был виноват», –
он произносит. Сам отходит
и рысью пятится назад.
Сгорает мысль на обороте.
Лишь путеводная слеза,
вобрав в себя всю память тела,
под водолазку протекла.
Я – вижу так – пчела гудела
над ним. И ласточка была.
II
Над Северным Хованским
плывет гурьба ворон.
Под ним в тоске кабацкой
сквозь толщу похорон,
не шевеля губами
(на исповедь костей)
лежит принявший камень,
преодолевший смерть.
Снежок новомосковский
сжигает здесь траву.
Сам Юрий Кублановский
мне отдал свой тулуп,
в котором переправы
зеркал осенних рек
на сердце гвоздик ржавый
приносят в октябре.
Воздушная невеста
спешит попасть в метро,
а для меня нет места:
лишь дождь, как серебро,
судьбу кропит. Прохожим
не важен серый свет,
едва ли – снова сможем –
его пересмотреть.
* * *
<…> вот загадаю, будет заново:
шашлык, библейское вино
и электричка – в Балабаново.
Иного, друг мой, не дано.
Кивнут своим цветочки разные,
в три клика плеер даст ЮЮ :
посеребрит «Метелью августа»
живую грусть, печаль твою.
Украдкой вздрогнут гладиолусы,
тебе и мне – табачный дым –
вспорхнет (от голоса до голоса)
туда, где свет неразличим.
Но там, я знаю, делать нечего.
Лишь тьма и вакуум вокруг
слезой уходят в бесконечное.
И вакуум. Застрочный звук.
Мир позже сузится до буковок.
Пусть ледяные мотыльки
из VKO летят на «Пулково»
чужой разлуке вопреки.
Мы их увидим в небе заново,
а остальное… как сейчас:
веранда, песни, Балабаново.
Сойдет зима – и я у вас.
1998
Слезой иного океана
пришла Господняя слеза –
и одуванчиковый ангел
сырую соль с губы слизал.
Не упадет на донце глаза
свод занимательных вещей:
всю темноту вернули сразу,
такой и не было вообще.
Приехал, снова потерялся.
Среди гранита и цветов
ни дыма нет, ни ассонанса,
ни музыки. Нет ничего,
что мне едва напоминало
о многом, дальнем, дорогом…
«Из этих туч свари какао», –
просила Лену. Угольком,
когда жила в соседнем доме
(почти мерцание вблизи),
чертила: девять, девять, восемь.
У Кочубея ржавый ЗИЛ –
стоял напротив – близ барака.
Потом словечки о любви.
Ты умирала в Кулебаках.
И одуванчики цвели.
* * *
Не друг, не Савл, не отчим,
а просто – кореш мой –
за чаркой в «Мама Гочи»
остался на Тверской.
Сидит, считает слоги,
глаголет о судьбе
ушедших и немногих.
Рисует голубей
по выцветшей салфетке.
Но в черновик легко
глядит поэт Наседкин.
А.Б. Мариенгоф
вслед музыке «Мгзавреби»
кричит: «Скорей-скорей!
Ну, мос-ка-ли, е-вре-и,
накинем по строке!»
Волна проходит в кадре.
Он говорит: «Аз есмь».
И высветится адрес:
Тверская, 37.
Притормозит извозчик,
где Вета сквозь стекло
надышит… колокольчик.
Затем – смахнет его.
* * *
Себе на жизнь друг майнил в Осло.
Его мечтой был Амстердам.
А я в четверг смотрел на солнце;
кипела в чайнике вода.
Стоял апрель. Провисшим небом
(и запах комнаты пустой,
где многим позже будет мебель)
летели птицы над страной.
Квартира этажа восьмого.
<…> сегодня – голоса других –
пережимают голос новый.
Последний камешек фольги
оплавлен был в кофейной банке.
Ты уезжала на такси,
забыв у зеркала свой «Данхилл»
и зажигалку вместе с ним.
Недолог дым; предвечна сырость.
Но я шептал через губу:
«Пусть мне однажды жизнь приснилась,
приснись еще когда-нибудь».