Раковина

Раковина

(эссе)

1.

Однажды (к счастью, не вслух, а про себя) я умудрился соотнести с Мандельштамом слова, которые тот не произносил. Их произнес другой поэт.

Не разумел он ничего,
И слаб и робок был, как дети;
Чужие люди за него
Зверей и рыб ловили в сети…
Это строки пушкинских «Цыган». [1]

Знаменательная ошибка.

И потому, с кем я «перепутал» Осипа Мандельштама (1891 – 1938), и потому, какие именно стихи.

Возможно меня подвело знакомое наизусть и, действительно, принадлежащее Мандельштаму:

Только детские книги читать,
Только детские думы лелеять. [2]

А еще:

Чужие люди, верно, знают,
Куда везут они меня.

Общность детскости, трогательной беспомощности, забота чужих людей…

2.

В середине XX века, зацепив краем уха имя, которое в моем окружении ни дома, ни в школе не знал никто, я учинил собственный розыск прежде, чем в библиотеке Музея Маяковского в Гендриковом переулке взял в руки первое прижизненное издание начальной книги Мандельштама «Камень». Сам автор назвал ее «Раковина», но, прислушавшись к мнению Гумилева, изменил название. А мы вернем его теперь избранной лирике поэта. Причин на то несколько.

Камень – порождение земных недр, наследник ушедших геологических эпох, весьма грубая материя – молчаливая и глухая, тогда как раковина – дом живых существ, кров моллюсков, а в некоторых случаях – хранительница жемчужин, дароносица моря. И связана она не только с жизнью морских глубин, но и с их звучанием.

Таинственен и древен гул приложенной к уху раковины. В ней – зов бездны, шум набегающих волн, протяжное пение ветра, как бы голос духа Господня, проносящегося над водами. Эстетикой, бесконечным разнообразием форм раковина являет нам нерукотворное чудо природы, превосходящее своей грацией образцы искусства, недосягаемый пример прихотливого изящества. Раковина – сокровищница Творца, чей голос хранится в ее перламутровой тверди, Божьей шкатулке на вольных океанских просторах.

Да, из камня возводятся крепости, башни, соборы. Но не из одного камня – из массы камней. Камень – коллективист, если только он не драгоценный. А раковина всегда одна, всегда сама по себе.

Камень крепок, раковина хрупка.

Работа волн полирует камень, придает ему гладкость, обкатанность, блеск. А раковину волна утоньшает, совершенствуя ее облик, звучание, тембр.

Камень – орудие пещерного воина. Раковина – эолова арфа поэта. Она – звучит!

Положенные на бумагу и молча прочитанные одними глазами стихи существуют, но эта среда обитания для них вынужденная, а способ восприятия не достаточный. Стихи живут в произнесении вслух – независимые от вещественного носителя: мрамора, книги, экрана. Воздух – вот их родная стихия.

Века выработали два инструмента, дирижирующих музыкой речи: ритм и рифму. Однако у больших поэтов этим дело не ограничивается. Звуковые ауканья, перекликания, отражения умеют пронизывать всю толщу строк, а не только охватывать их края (рифмы).

Поэт Семен Липкин вспоминал как некогда Осип Эмильевич захотел прочесть ему новое стихотворение, начинавшееся словами:

Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!
Я нынче славным бесом обуян,
Как будто в корень голову шампунем
Мне вымыл парикмахер Франсуа.

Липкин удивился рифме «обуян – Франсуа», действительно, едва обозначенной, и предложил свой вариант. Если заменить имя парикмахера – вместо Франсуа взять Антуана, то сразу получим точную рифму: «обуян – Антуан». В ответ Мандельштам просто вознегодовал и обвинил «критика» в том, что ему слон на ухо наступил. Кто прав?

Локально прав Липкин. Рифму более, чем приблизительную, он исправил на точную. Но тотально прав Мандельштам, поскольку он слышит не одни края строк, а всю строфу целиком. Он слышит перекликание имени Франсуа с глаголами первой строки кукситься, засунем. Имя «неточное» (Франсуа) ему важней точного. Точного, но музыкально бедного и скучного в этом контексте Антуана. Никак не сравнится он с тем, кто, на самом деле, обуян бесом веселья, славным бесом молодящей стрижки; бесом, перекликающимся именно и только с Франсуа!

Так слышит слово Мандельштам. Такие обертоны извлекает он из шума словесной раковины.

3.

Но тот же самый образ раковины может послужить у него не только источником звукоизвлечения, но и основным поэтическим тропом. Искусство метафоры – сравнение по чертам зримого и потаенного сходства, сближение удаленного – далось Мандельштаму в безраздельное виртуозное пользование. Он обладал волшебным даром с помощью метафоры превращать обыкновенное в необычайное; будничное в праздник. Так простое сматывание шелковых нитей с рук на челнок становится у него моментом счастливого волхования.

Приливы и отливы рук …
Однообразные движенья…
Ты заклинаешь, без сомненья,
Какой-то солнечный испуг,

Такое заклинание, вызванное пассами рук, есть чистейшая поэзия, увиденная в обыкновенном; способность сознания связать непомерно далекое; найти общее между воображаемым кудесником и девушкой, наматывающей нити на челнок, но заклинающей при этом не шелковую пряжу, а куда неожиданней – солнечный испуг; не вещь, но эмоцию. Вот где пир аналогий, сведенных в несколько строчек классического ямба. И далее:

Когда широкая ладонь,
Как раковина, пламенея,
То гаснет, к теням тяготея,
То в розовый уйдет огонь!..

Мало того, что сложенная ладонь по форме напоминает раковину, что она соизмерима с раковиной, которая может в ней полностью поместиться, но, охваченная солнечным испугом, ладонь еще и пламенеет, как раковина, просвеченная солнцем. Эта «раковина» беспокойна, она движется взад и вперед, то исчезая в тени, то выступая на свет. Но, простите-простите, это у нас она исчезает или выступает, а у Мандельштама она тяготеет к теням или уходит в розовый огонь. Еще один перл музыкальности и яркой образности. Еще один пример невозможности пересказать лирическое стихотворение своими словами. Только авторскими. Стихи не пересказываются, стихи цитируются. Другого выхода нет.

4.

Возьмем совсем простое дело – летний дождик.

Даже в теплый день он кажется прохладным, а часто поначалу бывает и редким (скупым). Капельки падают в лужи пусть не шустро, но остро. Как будто воробышки клюют пшено. Отсюда холодок у дождика воробьиный. Что нахохлившийся дождик делает со своим холодком? Правильное употребление глаголов – камень преткновения не для одних школяров. А глагол художественно выразительный дается и не всякому поэту. Найдите здесь глагол лучше, чем у Мандельштама. Устанете искать.

Он подает куда как скупо
Свой воробьиный холодок –

Подает! Вот щучье слово этой строфы. Точней не скажешь.

А дальше дождик усиливается. Начинается потешная толчея капелек, их радостная суматоха:

И в темноте растет кипенье –
Чаинок легкая возня,
Как бы воздушный муравейник
Пирует в темных зеленях.
Из свежих капель виноградник
Зашевелился в мураве…

Вот когда только появились капли. А до этого были родственные им образы переполоха, метафорические эквиваленты – кипящие чаинки, пирующий муравейник… Но и капли возникли не сами по себе. Они образуют целый виноградник, шевелящийся в мураве – новое уподобление.

Так строит и разворачивает метафоры Мандельштам. Так сыплющийся дождь по принципу сходства в маневренности, хаотичности, размерах притягивает к себе кружащиеся чаинки; разворошенный и поднятый вверх муравейник; карликовый виноградник, выросший из капель под ногами – у нас на глазах, когда дождевые брызги виноградными гроздьями повисли на травинках… Значит, было что-то такое в воздухе Варшавы, что сблизило поэтическое искусство варшавянина Мандельштама с музыкально-прозрачными, капельными миниатюрами варшавянина Шопена! Только судьбы их разошлись во времени и пространстве, сделав одного польским эмигрантом в Париже, а другого – советским зк, лишь мечтавшим в марте 1937 года о Париже своей юности.

Я молю, как жалости и милости,
Франция, твоей земли и жимолости…

5.

Проблема Поэта и Власти стара как мир. Решить ее не смогла ни одна железная империя.

Кого-то удивляет, почему противостояние Власти и Поэта воспринимается как норма, а солидарность – как отклонение от нормы. Почему само существование Поэта служит для Власти постоянным источником напряжения?

Векторы их устремлений, действительно, разнонаправлены. Цель Власти – спасти свое тело; насколько можно, продлить его посюстороннее пребывание – задача сугубо земная. Цель Поэта – спасти и продлить пребывание своей души – желание по сути религиозное. Ключевые слова Власти: труд, стабильность, материальное благосостояние, успех. Ключевые слова Поэта: досуг, беспокойство, фантазия, совесть. С точки зрения обывателя все козыри на руках у Власти. Не говоря уже о том, что она способна в любой момент прервать противостояние судом над Поэтом. И все-таки время от времени отношения неожиданно обостряются. Причиной этому служит одно никому не подконтрольное обстоятельство, склоняющее, по крайней мере посмертно, чашу весов на сторону Поэта: Божий дар. Кажется, что природа внимательно следит за тем, чтобы окончательно не перевесила ни одна из чаш. На диктатуру труда находится управа творческой лени. На успокоение – внезапная тревожность. На стяжательство – безвозмездная игра воображения.

А пущенную в глаза пыль успеха подвергает ревизии совесть. Когда Власть, не прозревшая замысла Творца, сталкивается с недоступным ее пониманию Божьим даром, она затевает исторически безнадежное дело по его устранению. Но Божий дар устранить невозможно. Он присутствует в популяции как мировая константа. Уходит отсюда – возникает там. Через поколения снова обнаруживается здесь. И тогда успевшая много раз поменяться новая Власть, не наученная проколами былых времен, снова возбуждает процесс по устранению неустранимого.

Если вы когда-нибудь интересовались тем, как делаются научные открытия, то понимаете, что, как правило, делаются они абсолютно случайно, потому что открытие, по определению, есть нечто скрытое ото всех, неведомое никому и «вычислить» его заранее не удается. Но тоже происходит и в искусстве. Стихи больших поэтов точно такие же открытия – только художественные. Предвидеть их не способно никакое начальство. Организовать – никакие указы. А неизвестность всегда страшит. Ее усугубляет и то, что сам автор не знает, какую мелодию исполнит ему следующий раз его морская раковина, и будет ли вообще этот «следующий раз»… Отсюда – постоянная тревога. Но, кроме незнания, Поэту дано предчувствие, а иногда и пророческий дар. Поэт интуитивно выведывает у будущего то, чего не постигает разумом. Тайна, дарованная Поэту природой, есть непосредственное восприятие словесных образов, как бы космических токов, минующих косный ум, привыкший к логике и экстраполяциям, которые хороши, пока вы идете по шпалам, но бессильны, как только путь обрывается… Способность Поэта к восприятию неведомых эманаций необъяснима, выбивается из общего строя, всегда неожиданна и держит в напряжении идущее по шпалам руководство.

Что в 1910 году мог знать девятнадцатилетний Осип Мандельштам о своей судьбе? Несмотря на революционные брожения, Российская империя представлялась незыблемым колоссом. О мировой войне никто не думал. А кто думал о крушении романовской России? О Гражданской войне? О том, что все это случится в ближайшее время? Кто в преддверии трехсотлетия Дома Романовых, оплакивал свои будущие опрокинутые мечты, перевернутую жизнь? Но вот кого-то же терзало среди благополучного 10-го года ощущение надвигающейся грозы; как будто бы беспричинное предчувствие чего-то смертельно опасного; вроде бы всего лишь нарисованного фантазией и в тоже время настолько реального, что и произнести страшно и в книгу не поставить: а вдруг сбудется? Пространство внушаемо.

Осенний сумрак – ржавое железо
Скрипит, поёт и разъедает плоть…
Что весь соблазн и все богатства Креза
Пред лезвием твоей тоски, Господь!

И каково это за двадцать лет вперед почувствовать на себе скользкие, удушающие кольца удава; увидеть в творческом сне пророчество о собственной гибели, по сравнению с которым меркнут все иные страхи?

К чему дышать? На жестких камнях пляшет
Больной удав, свиваясь и клубясь,
Качается, и тело опояшет,
И падает, внезапно утомясь.
И бесполезно, накануне казни,
Видением и пеньем потрясён,
Я слушаю, как узник, без боязни
Железа визг и ветра тёмный стон!

6.

Не новость, что есть наука прикладная, есть фундаментальная. Первая обслуживает материальные потребности общества; вторая развивает наши представления о мире, совершенствует методы исследования. Такое разделение узаконено и в равной мере поддерживается государством – когда на деле, когда на словах.

Но подобное существует и в искусстве. Есть искусство прикладное, есть фундаментальное. Первое удовлетворяет эстетические потребности публики; второе углубляет наше понимание жизни, продвигает инструментарий самого искусства. Однако здесь паритета нет. И в царское и в советское время первое называлось «искусством для народа» и поощрялось; второе – «искусством для искусства» и порицалось. Поэзия Осипа Мандельштама безусловно подпадала под «гриф» осуждаемого «искусства для искусства». Круг ценителей поэта (выпускника Тенишевского училища, слушателя Сорбонны и Петербургского университета) до революции составляли собратья по цеху и высококвалифицированные читатели-знатоки, а после революции, когда тех и других заметно поубавилось, круг сузился вначале до немногих друзей, потом до Анны Ахматовой и жены – Надежды Мандельштам. Потом до следователей Комиссариата внутренних дел, чинивших ночные обыски в жилище поэта в поисках крамольных рукописей. Рукописи изымались, автора арестовывали, и вся «надежда» оставалась на его относительную память и на абсолютную память жены. А запоминать приходилось многое и не простое.

При очевидной классичности и прозрачности формы – стихи Мандельштама сложны, потому что совсем не тривиально их содержание. А сложность содержания связана с его ассоциативной насыщенностью, концентрацией образов, массой заложенных в них культурных кодов, не читаемых непосвященным. Как их разгадывать? Не напрасно язык поэзии принято считать вершиной духовного развития народа. Общаться можно и знаками. Без слов. Почти без слов, редкими титрами обходился кинематограф, пока он был немым. Междометий, выкрикиваемых под барабанный бой, достаточно, чтобы «заводить» стадионы. Но если мы хотим спрыгнуть с ветки и хотя бы минимально цивилизоваться, нам приходится говорить. А чтобы доказывать свою правоту на митинге, в суде или в научном собрании, говорить приходится разнообразно и убедительно. И уж совсем беда, если нам предстоит выражать словами сложные эмоции, что называется, «тонкие состояния души». Для этого и выработан особый язык – язык поэзии. Он сочетает в себе грамматическую правильность и лексическое богатство; музыкальность и метафоричность речи; отсутствие банальностей, вычур и грубости; чужого, выдаваемого за свое. Этот язык ясен и последователен, прозрачен и точен или наоборот пленительно туманен и противоречив, когда того требует творческое задание. Он способен передавать малейшие душевные движения. Ему не нужны никакие «спецэффекты», сопровождающие шумы, костыли внешней музыкальной поддержки. Вся музыка в нем самом. Чтобы понимать язык поэзии, недостаточно знать язык бытового или профессионального общения. А чтобы владеть языком поэзии в той мере, в какой владел им Мандельштам?.. Не даром древние греки почитали поэтов за полубогов.

Мандельштам отказывался принимать литературу как порт своей приписки. Не откровенные плагиаты, не салонная литературность или зуд писучести, а вполне добропорядочное писательство внушало ему глубокое недоверие как нечто внешнее по отношению к поэту, бумажное по отношению к живому; как выполнение урока, продиктованного извне, по наружным впечатлениям жизни, не переплавленным в сознании, не обогащенным всем предыдущим и последующим опытом души, как «сделанное», а не возросшее по собственной воле. Такое рукоделие было ему чуждо. Тем более чужеродной для поэта считал он любую идеологию – продукт чужого ума, порабощающий впечатлительное сознание «вечных студентов». Неприемлемой оставалась для него любая диктатура: хоть пролетариата, хоть капитала. С таким отношением к творимому в отчих пределах трудно было полагаться на снисходительность судьбы… Если Пастернака Власть до поры допускала как юродивого, по ее словам, небожителя, то Мандельштама она отвергла как небожителя, юродствующего на земле.

Реже и глуше звучала раковина, напрягавшая его творческий слух. А прежние песни были потоптаны сапогами, рассованы по казенным шинелям, украдены из обысканных углов.

Но не из памяти!

Не в детях, а во внуках возник тот сердечный отклик, что вернул к жизни, казалось бы, утраченное навсегда; возвратил отнятое спустя век, смертный сон, холодное забытьё.

1 июня 2021 г.

 

________________________________________

[1] А. С. Пушкин Полное собрание сочинений в десяти томах. Издание четвертое. Том четвертый. Издательство «Наука», Ленинградское отделение, Ленинград. 1977, с. 156.

[2] Осип Мандельштам Сочинения в двух томах. Том первый. Стихотворения. Переводы. М., ИХЛ, 1990, с. 66. Здесь и далее стихотворения О. Э. Мандельштама цитируются по этому изданию.

 

Примечание:
Алексей Евгеньевич Смирнов, родился в Москве (1946). Поэт, писатель, историк литературы, переводчик. Автор многих книг, отчасти представленных в электронной библиотеке Im Werden. Постоянный автор журналов «Новый мир», «Знамя», «Вопросы литературы», «Кольцо “А”», «Литературная учеба», «Мурзилка». Лауреат Литературной премии имени Чехова.