Рассказы

Рассказы

Поколению, вынесшему войну.
Моей прабабушке и деду 
Василию Станиславовичу Чайковскому, 
солдату Великой Отечественной.

 

 

Три «похоронки» для матери

 

Тётку Варвару Макаренко по имени в деревне называли редко. Или по отчеству величали – Семёновна, или по мужниной фамилии кликали неласковым прозвищем «Макаренчиха», к которому она давно уже привыкла. А меж тем имя у неё было хоть и не такое уж редкостное по тем временам, но всё же красивое. Помнится, мать ласково звала Варварушкой, отец – Варюшкой, самый любимый брат – Варюхой. А жених и первый муж называл не иначе, как Варенькой. А нонешний муж, Афоня, был у неё пятым мужем, и звал её по-деревенски грубовато: «Старуха», хотя ей едва сравнялось сорок пять. Такие года старостью и в те времена не считались. Но Афоня на ласковые слова был не мастер – и пасынка никогда не приголубит, и для родных своих детей доброго слова жалел.

 

Сама Варвара к детям относилась сердечно и жалостно, ей всегда хотелось накормить голодного ребёнка, приголубить обиженного. В своём единственном сыне Васеньке она души не чаяла, и приёмным, Афониным деткам старалась по возможности заменить родную мать. Но дети удались в отца неласковыми и мачеху признавать не спешили, как в народе говорят – с рук ели, а волком глядели… Разве что самый младший, названный в честь отца Афонечкой, который в двухнедельном возрасте остался сиротой, воспринимал её как мамку, тянул ручонки, даже успел ей «мама» сказать… Варваре было тогда уже почти под сорок, ещё родить детей она уже не надеялась, и Афонечку пестовала как своего собственного, из рожка выкормила, на ножки поставила… Он уже стоял сам в зыбке, шагать пытался, когда пошла по деревне косить младенцев неведомая хвороба. Несколько малышат-годовичков схоронили в две недели, и Афонечку – в том числе. Опять ей Бог дал радость ненадолго, да скоро отнял.

 

На детей Варе не везло с самого начала. Как, впрочем, и на мужей. Афоня был у неё мужем пятым по счёту, и все четыре предыдущих раза она оставалась вдовой… То ли её собственная несчастная бабья доля в том повинна, то ли время, на которое выпадали её короткие замужества. Эпоха-то была бурная! Первый муж, за которого она вышла ещё в 1913 году, сгинул, как она говорила, «на империалистичской» войне. Второй в революционный год погиб от шальной пули. Он при царской власти служил жандармом, и в начале зимы восемнадцатого года, когда ночью шёл домой, кто-то пристрелил его не то случайно, не то со зла, прямо у родной калитки. Варенька, тогда двадцати с небольшим лет, как раз была в положении, хоть и не видимом ещё постороннему глазу, и, услышав тот выстрел, почуяла неладное, выскочила на заснеженную тропу чуть ли не босиком… У неё на руках Илюша и умер. Не удалось сохранить и ребёнка. Опять осталась она молодой вдовой, с душой и телом, полными пустоты. Третий муж был из красных офицеров. Небольшого чина, но крепкий, надёжный. Но вся надёжность рухнула, когда его однажды забрали «по линии НКВД», как шёпотом говорила она потом, рассказывая эту историю особенно доверенным подругам. И снова примерно на том же сроке был потерян малыш. А со следующим мужем – и его первенец. Судьба смилостивилась над ней не то в четвёртый, не то в пятый раз… Четвёртый муж, Стасик, детей очень хотел. Он был уже в годах, и очень мечтал о сыне. Жену он вообще любил, очень жалел и берёг, едва узнал о будущем ребёнке – ничего делать не позволял, всё хозяйство на себя взял… Так и перескочили опасный рубеж… Васенька родился в марте двадцать пятого, был крепким, толстеньким младенцем. Но повитуха недобро поджимала губы, завёртывая и купая его. Прощаясь с роженицей, она наказала Варе беречь этого мальчика пуще глаза – мол, видение ей было, что недолговечный он, и где-то в этой земле ляжет до сроку… Варя в бога верила, предрассудков слушать не слушала, но напугалась всерьёз. Эта бабка Микулиха тем и славилась, что судьбу всех детей, которых принимала на свои руки, видела в окне хаты, когда заглядывала за стекло прежде, чем в дом войти…

 

Так что за Васеньку Варвара страшно боялась, но сперва беда случилась с мужем. Вдруг заболел астмой, стал задыхаться и быстро сник, в одно лето умерев, золотой души человек, Стасик. И снова стала Варя вдовой, только уже сорокалетней, с сыном-подростком. И надо же было в ту пору овдоветь мужичку из соседней деревни – Афоне Макаренко. Его жена, родив пятого ребёночка, через неделю умерла от горячки, и мужик был убит горем, что ему одному делать, когда орава – мал-мала меньше, а старшему всего десять лет… Тут кто-то и присоветовал посвататься к самостоятельной женщине. Когда он появился в её доме, где всё было налажено и обустроено умелым столяром Стасиком, сел на сделанный им табурет, оперся на сколоченный им столик, и начал звать замуж, нажимая на то, что без неё сиротки пропадут, Варя уже понимала, что ни радости, ни счастья ей этот брак не принесёт, но было ужасно жаль неповинных ни в чём детей. И она почти дала согласие. Едва жених ушёл, к ней набежали соседки, отговаривая её от такой обузы. Она слушала, кивала, но назавтра сходила-таки в его село, Ювалу, посмотреть на дом и деток.

 

Дом был неухоженный больше, чем можно было предположить, видно, покойница была не из чистюль, дети понурые, младенец в зыбке почти не орал, девчонка лет девяти смотрела на неё враждебно, исподлобья, а крепкий парнишка постарше – дерзко и нахально. Ей стало неуютно, и захотелось тут же уйти из этого чужого дома, как вдруг через порог перескочил пацанёнок лет двух. Бесштанный, с замурзанной мордашкой, он бежал к ней со словами «Мамка!», и вцепился в передник, прижался к её ногам, крепко их обхватив. Потом, разглядев лицо, будто отпрянул, но снова приник, и не мог отцепиться. И высвободиться из его ручонок у неё не было сил.

 

Как уж там жили в мирное время, с горем пополам, теперь, в войну, почти не помнилось, но казалось – и сытно, и счастливо. А война пришла – стало в сто раз тяжельше. Когда объявили мобилизацию, в семье не было никого в призывном возрасте, думали, обойдётся. Все, даже ребятишки, в совхозе работали, в сентябре в школу не пошли… Но справным мужикам в деревне только урожай собрать дали да технику чуть-чуть подготовить к новому сезону, вышел им приказ в областной центр отправляться – на эвакуированных заводах нужны были работники. Афанасий, хоть и было ему уже под шестьдесят, всё равно был мобилизован – в город, в трудармию, на казарменное положение.

 

Старшим пацанам – и Варвариному Ваське, и Афониному Петьке сравнялось уже по шестнадцать лет, они в совхозе работали уже как взрослые – Васе трактор дали, Петру – конюшней управлять досталось. Варвара работала тоже от зари и до зари, всю домашность бросила на Маринку да на меньшого, Колю. Подросток Ванечка повсюду успевал – в школу по зиме со всей ребятнёй ходить начал, и работал после уроков с другими ребятами из класса. На току, на ферме, на совхозных погребах.

 

Вскоре один за другим были призваны воевать старшие парни. Настала очередь и Пети да Васи. Очень они сожалели, что отправляются на фронт не вместе – за эти годы они стали настоящими братьями, сдружились, а в войну, враз повзрослев, забыли про все детские раздоры. Но Петра, более крепкого и физически сильного, взяли в какое-то училище для командиров, а Васю – рядовым в пехоту… Они писали мало и нечасто, но, получая эти редкие весточки, мать была необычайно рада – знала, они ещё живы… Хотя и слыхала, что почта порой подводит, и пришедшее письмо вовсе не означает, что солдат сейчас ещё живой.

 

Почтальонка Дуся, девчонка-подросток, ещё не на выданье, но уже долговязая и выносливая – на три села почту получала и разносила – сперва просто опускала глаза, когда не было писем тётке Макаренчихе, а после и вовсе норовила мимо прошмыгнуть подальше от вопросов. Но не удалось избежать неприятной встречи – сколько их было за войну у Дуси! Пришла горькая весть и в Варварин дом. Она было обрадовалась, завидев дусину синюю жакетку у своей калитки, но по лицу девчонки поняла – что-то не так. И верно. Вместо треугольничка из плохой бумаги со знакомым почерком и синими кляксами цензорских помарок Дуся протянула ей сероватый крепкий конверт. В нём был официальный бланк извещения на Васю. Сообщалось, что он погиб смертью храбрых в боях за Родину. Свет померк в глазах у матери. В тот момент, конечно же, не пришли на ум слова знахарки-повитухи о недолговечности сына, они вспомнились потом. Бабка наказывала беречь парнишку. А как его уберечь? От всего можно уберечь – от глубокой реки, от высокой лесины, от дикого зверя, только от войны не убережёшь…

 

Уж она оплакивала его, оплакивала, но не вернуть того, кто потерян навсегда. Но когда сам не хоронил человека, труднее поверить в его смерть. Она и не верила. Надеялась, что сын живой, что это ошибка. Не успела она ещё отплакать по Васе, как снова Дуся принесла казённый конверт. На сей раз извещение прислали на Петра. Где похоронен, как погиб – ничего не сообщалось. Мать будто оцепенела. Ребятишки плакали по Петьке в голос, Маринка сидела на лежанке у печки, прижав к себе братнин полушубок, который донашивала после его отъезда. Тулупчик был ей почти до пят, но она им очень гордилась, подпоясывала солдатским ремнём, берегла, хотела вернуть брату в сохранности. А Коленьке шапка Петра досталась, но эти вещи не считались «наследством». А теперь вот как получилось. Не вернётся он, некому тулупчик возвращать.

 

А Варя сидела над военкоматовской бумажкой, сидела над ней всю ночь, не могла решить, как сообщить Афоне о похоронке. О телефонах тогда и не слыхивали, письмом тоже не хотелось. Самой бы в город съездить… С глазу на глаз сказать. Афоня хоть и грубоват да не сентиментален, но первенца потерять – это даже для мужика большое горе. Тем более, что старший сын для деревенского хозяйства – главная опора. Стояла глубокая осень. Санный путь до города уже был, а вот река ещё не встала. Совхоз на днях собирался отправлять в город обоз с продуктами. По раскисшей, присыпанной снегом дороге гружёные сани ползли с натугой, и то хорошо. Ведь идти так быстро, как может лошадь, старуха Макаренчиха – а она вдруг в несколько дней превратилась в настоящую старуху – не смогла бы. Она и ещё несколько баб из соседних деревень напросились Христа ради вместе с обозом сходить в город, мужиков своих навестить, а это почти сто километров, не один день идти нужно было. Варвара была из всех самая старшая, её натруженные ноги едва могли преодолеть эту дорогу, а ещё и санки с поклажей надо было тащить. Хоть и скудно жили, а набрались хорошие салазки гостинцев – картошка, морковь, малость крупки, сушёная ягода да лист смородинный – заваривать, медку баночка, квашеной капусты бочоночек… Так и нагрузила санки – едва с места сдвинешь. А они и сами тяжеленные, на кованых полозьях. Спасибо хоть позволили привязать их к телеге, но всё равно надо было идти следом, смотреть, чтоб не опрокинулись. Иногда пешим бабам позволяли присесть на возы, но ненадолго. Возницы пожалостней уступали им своё место, сами спускаясь «поразмяться». Шли по целому дню, и по темноте тоже, ночевали по пути в чужих деревнях, в каких-то пустых амбарах. Мёрзли у почти застывшей реки, ожидая парома, одного из последних в ту осень. Лишь к исходу третьего дня пришли. По городу, где ещё снег не лежал, до самого завода Варвара тащила свои санки из последних сил. По грязи Заисточья было ещё ничего пробираться, а по булыжнику тяжёлые полозья противно скрежетали, как ножом по сердцу. Чем ближе было до Афони, тем страшнее было того мига, когда покажет ему похоронку, прихваченную с собой.

Афоня стал за это время какой-то чужой, совсем уж непонятный. И раньше между ними не было особенного лада и мира, а сейчас, глядя на его морщинистое лицо, заросшее по-деревенски бородой, Варвара поняла, что не жить им больше вместе. А что – любви и ласки никогда и не было, а ребят она ему честно вырастила. Муж долго держал перед глазами шероховатую казённую бумажку с жирным шрифтом и вписанной от руки фамилией. Он был не особо грамотен, и прочёл её, шевеля губами, не один раз. Потом скомкал в руках, пропахших машинным маслом, с въевшейся в кожу металлической пылью. Потом расправил на колене, вдавливая в ткань стёганых ватных штанов.

Эх, Петро, Петро! Как же так? Было четверо пацанов – один меньшой в дому остался? – только и сказал он.

 

Ночевала Варя в городе у брата, Арсентия. Его жена, Фенечка, казалась ей такой счастливой – у неё один только сын, Михаил, на фронте. А остальные дети – девки, правда, и им несладко в войну пришлось. Маша в 15 на работу пошла, Зинка, старшая, учительствует, младшая, школьница Тамарка, с пионерами над госпиталем шефствует. У самого Арсюши – лёгкие больные, его тоже не призвали… Хоть и устала ужасно, а всю ночь со снохой просидела за столом. И поговорили, и поплакали. Обратно из города доехали скорее. И грязь взялась морозцем, и возы порожняком шли легче. Сама Макаренчиха ехала на больших санях, её пустые салазки свободно болтались позади саней. Но и эта дорога оказалась не легче. Мысли горькие были тяжелее поклажи. Но надо было снова жить. Тащить на себе хозяйство, кормить детей.

 

Ванечку, материного любимчика, мобилизовали на войну, как вошёл в призывной возраст, последним из сыновей, весной сорок четвёртого. Он поначалу стоял в городе, правда, недолго – мать ещё успела съездить, привезти ему продуктов и попрощаться. Она прижималась к долговязой худой фигуре, целовала, неловко нагибая к себе обритую наголо голову, меленько украдкой крестила его, и вспоминался ей в эти минуты бритый наголо пятилетний мальчишка, с любопытством разглядывающий её, первый из пасынков, признавший в ней, мачехе, мать, нежный, добрый и безобидный парнишка. Вспомнилось вдруг, как порезал он палец в детстве, и полилась из ранки кровь. Он зажал её ладошкой и прибежал к Варваре с криком: «Ой, порезался, кишки лезут!» – Завязав рану чистой тряпочкой и успокоив его, мать потом долго ему объясняла, что из пальца кишки никак не могут полезть.

 

Пришло от Вани всего три письма. Два – с учебки, одно – с дороги. После первого боя он почему-то не написал, а во втором его не стало. Он погиб в сентябре 1944 года в Эстонии, недалеко от деревушки с трудным названием, и никто из тёмной деревенской родни так и не побывал на его могиле. Друг, видевший его смерть, прислал потом фотокарточку, которая хранилась у Вани в кармашке гимнастёрки. На ней была заснята вся семья в далёком 1938 году. Следов крови на карточки не было, друг писал, что пуля попала Ванечке в живот. Он зажал огромную рану ладонями и только успел пробормотать: «Ой, больно, кишки лезут…» – говорят, больше не мучился.

 

Неизвестно, как бы пережила тётка Варвара третью похоронку, но незадолго до того, как её принесли, с ней случилось чудо, то самое, о котором в годы войны все мечтали. После похоронки пришло настоящее, новое письмо. От родного сына Васеньки. Оказывается, он был жив, только очень тяжело ранен и контужен. Свои приняли его за мёртвого и подали документы на похоронное извещение, а другая часть подобрала, в госпиталь направила, долго лечили. Теперь комиссовали окончательно, поскольку чашечка коленная раздроблена, и одна нога не гнётся и стала чуток короче другой.

Господи, как радовалась Варя, как молила бога о двух других сыночках, как благодарила его за спасение этого сына, родной кровиночки. И чудо повторилось в этой семье во второй раз. Сначала на Петра пришла бумага, что похоронная ошибочна, что он без вести пропал, а потом, уже к зиме сорок пятого, он сам вернулся – без предупреждения, как снег на голову… Худой, бритый налысо, измождённый, да ещё с пустым рукавом!

 

Оказалось, был он всё это время в плену, в немецком лагере. А руку левую ему отняли ещё на пути в Польшу, где он пробыл до самого освобождения пленных. В эту руку его и ранило в том памятном последнем бою, с перебитой рукой в грязи валялся, в колонне голодных пленных шёл, рука не заживала, стала гнить. Как, кто и чем её отпиливал, Петька матери не сказал, а она и не допытывалась. Рада была, что живой.

 

Сейчас в деревне, из которой уходили на фронт сыновья тётки Варвары, не осталось ни одного фронтовика. Умерли все, и приезжие, и те, кого от этой вот совхозной конторы под гармошку провожали. Последним ушёл из жизни однорукий Пётр Афанасьевич, сын бабки Макаренчихи. Ему поставили на кладбище красивый мраморный памятник, половину стоимости которого оплатил военкомат. Самый красивый и добротный памятник на их маленьком старом деревенском погосте. На фотографии Пётр уже пожилой, в строгом костюме, при медалях. Вася лежит на этом же кладбище, только попал на него почти на полвека раньше – погиб он в сентябре пятьдесят седьмого, на том поле, которое пахал всю жизнь, за родной околицей. Над могилой на вершине металлической пирамидки сияет звезда из нержавейки. Весной, когда празднуют годовщину Победы, в околках вокруг кладбища ярко пламенеют кусты оранжевых цветов, это жарки, или огоньки. А на поляне за кладбищенской оградой и дальше, на покосах, распускаются нежные лиловые и сливочно-желтоватые подснежники на мохнатых ножках. Потом приходит пора душистой земляники, сладкой, с хрустящими семечками лесной клубники, терпкой дикой смородины. Всё это мальчишки – Петя, Вася и Ваня – собирали в детстве, когда погост был ещё новым и маленьким. Они здесь выросли. Выросли здесь и их дети, внуки. Семёновна же до самой глубокой старости проводила долгие летние дни у могилы сына, обихаживая её. И маленькую правнучку из города с собой привозила. Так она и выросла «на могилках». Из-за того случая с «неправильной» похоронкой имя Василия ошибочно попало в Книгу Памяти. Впрочем, не очень-то долго судьба позволила себя обманывать, и недолго пожил солдат после своего чудесного спасения.

 

В центре посёлка, у клуба, стоит скромный обелиск, на котором написаны имена всех, кто ушёл из этого села на войну и не вернулся. И Петины, и Васины правнучки кладут к ним дикие ромашки, повсюду растущие тут, на заброшенной площади, похожей на пустырь. А от Вани на этой земле не осталось никого. Только фотокарточка сохранилась – та самая, вынутая из кармашка его гимнастёрки. На ней он – совсем мальчишка. А кругом – мирный мир, до которого он не дожил.

 

 

ОЧЁСКИ

 

В последнюю предвоенную весну Ванечке, сыну деревенской повитухи Валентины, шёл уже пятнадцатый год, он вытянулся, стал ростом выше матери, раздался в плечах. И, несмотря на то, что и прежде работал по хозяйству, как большой, он именно сейчас почувствовал себя взрослым. Лапта, «бабки», «булавочка» и другие отроческие забавы вдруг стали неинтересными, и всё своё время Ваня стал проводить во дворе, ухаживая за скотиной, что-то прилаживая и доделывая… Мать заметила изменения в его поведении, и как-то в субботу вечером, когда в открытые окна избы ворвались громкие звуки гармошки и девичьего смеха – деревенская молодёжь шла на гулянье – сама отпустила его на вечёрку.

Вечёрки в их деревне устраивались за околицей, подальше от домов, чтоб никому не мешали шум и пение. Нет, сначала гомонящая вереница молодёжи проходила по всей деревне, собираясь в одну большую толпу, к которой присоединялись, выбежав на звук гармони, парни и девчата. А потом все шли за лесников дом, мимо кладбища, на небольшой утоптанный пятачок с костровищем посередине. Когда совсем темнело, разжигали костёр. Вокруг него рассаживались на берёзовые стволы, лежащие вокруг, устроив на самом почётном месте гармониста, Илью Яковлева, в которого тайно влюблены были, наверное, все девчата.

Ване на вечёрках глянулось. Нравилось слушать песни и частушки, тихо сидеть среди других, присматриваться к девчатам. Он ещё никого не выделил среди них, сердечный трепет был ему пока не знаком, и это позволяло Ване спокойно и беспристрастно наслаждаться тем летом, последним счастливым летом юности…

В тот же год в его жизни наметилось ещё одно изменение – крёстный, работавший на МТС, похлопотал за него, и Ваню взяли туда поработать на каникулах. Техника привлекала его, и он тут же согласился, хоть и знал, что числиться будет учеником, получать меньше всех, да и к моторам, к новым тракторам его не подпустят. Так и вышло – он прибирал в мастерских, оттирал от загустевшего масла всякие детали, полировал их тряпочкой. И всё примечал. Парнишка хотел стать трактористом, и был намерен добиться исполнения своей задумки. Трактористов в деревне уважали, мальчишки смотрели на них с завистью, а их сосед, Пашка Кирилленок, только два года назад окончивший школу, уже выбился в ударники. Он даже был премирован от колхоза хромовыми сапогами и собирался на следующий год купить собственный мотоцикл – предел мечтаний не только пацанов, но и взрослых мужиков с их маленькой заимки… Примерно того же хотел добиться и Ваня. Лет через пять. Но судьба предоставила ему случай сесть на трактор гораздо раньше, чем загадывал.

Началась война, и мальчишечьи руки теперь были в цене. Почти всех взрослых механизаторов призвали на фронт. А других, как брата матери, дядю Акима, отправили в город, работать на заводе. Так что Ваня, едва успевший закончить семилетку, оказался чуть ли не «первым парнем на деревне». У него и образования было достаточно, и ростом вышел, и с делом был мало-мальски знаком. Окончил краткосрочные курсы в райцентре, и стал готовым специалистом в неполные шестнадцать.

Вечёрки теперь стали другими, парни «в возрасте» ушли воевать первыми, на пятачке стали появляться совсем зелёные подростки – кавалеров явно не хватало. Ушёл и гармонист Илья, его место занял хромой Афоня, игравший совсем не так задорно, он прежде на вечёрки не показывался, играл на чужих свадьбах. А теперь сам попал в разряд женихов.

Ваня заметил, что теперь девушки стали и на него внимание обращать, ловил на себе взгляды ровесниц. То – высокой статной Манюшки, которая была на полголовы выше многих парней, и те её сторонились. А то – Настасьи, дочки председателя, красавицы с длинными косами. А то белокурой Леокадии, перед самой войной приехавшей в их деревню, которую диковинно звали Ледя. А Ване из всех девчат больше нравились Полинка, дочь счетовода Артамонова, да ещё, пожалуй, Надя, единственная дочка соседа, Петра Михеича. Но пока он ещё не понял, кто из двух девушек ему милее. Да и рано было загадывать наперёд – война затянулась, скоро и ему предстояло отправиться в армию, и неизвестно было, сколько придётся ждать возвращения. Поэтому он решил никого не связывать обещаниями. Так и ушёл, обещая писать только матери да сестрёнке Маринке. Письма от него шли домой регулярно, однако короткие. Иногда были и большие перерывы, и Валентина в эти дни сходила с ума от неизвестности. Мать писала ему часто, при любой возможности. Письма, написанные корявым почерком, нескладные, но очень эмоциональные, с призывами беречь себя, Иван не хранил, в них было всё одно и то же, и он знал – не вся правда… Мать была малограмотной, родилась в самом конце девятнадцатого века, как шутили комсомольцы, «при царе Горохе», и в прямом смысле слова при царе. Она имела всего один класс образования, и писала, как душа велит. Уверяла сына, что всё дома хорошо, что с хозяйством она управляется, и живёт не хуже других. Но это было не совсем так.

Действительно, мать с тремя младшими детьми жила не хуже, чем все остальные солдатки, но на то, что жизнь была скудной и голодной, она бы ни за что сыну не пожаловалась. Живность на дворе была уже почти вся съедена, да и нечем было бы её кормить. Заниматься своим хозяйством тоже было некому – мать целые дни проводила на колхозной работе, двенадцатилетний Коленька ей помогал, а домовничала десятилетняя Маринка с помощью девятилетнего Пашки. На них были огород, куры, заготовка травы для козы и двух овечек. Коня в горячие дни уборочной выпросить у председателя было невозможно. Вручную, одна немолодая тётка с тремя детьми много ли могла заготовить? Зерна и крупы на трудодни выдавали совсем мало. Так что жили впроголодь, Ваня и сам это знал.

А уж как они заготавливали на зиму дрова, вообще дай Бог никогда ему не узнать! Вчетвером, вместе с ребятишками, Валентина Даниловна шла в лес, спиливали кое-как лесину, толкали её вбок кольями… Когда она падала, мать прижимала к себе, обхватив покрепче, всех троих детей, молясь, чтобы никого не придавило. Потом дерево нужно было распилить на куски, обрубить ветки. А после предстояла главная пытка – волоком притащить это бревно в деревню… Сама она впрягалась в верёвочную лямку впереди, вместе со старшим из ребят, а младшим наказывала толкать бревно сзади, придерживая за специально оставленные обрубки веток, помогать вытаскивать его из снега. Лесина поминутно застревала в буреломе, они падали, выбивались из сил… Ну а дома ещё надо было распилить и расколоть на поленья сырое, промёрзлое дерево. Так что от старого амбара и от второй стайки во дворе к концу войны и следа не осталось – сожгли в трудные времена.

А ещё надо было хоть изредка ходить в город, навещать брата Акима, он был бессемейным, и кроме неё некому было о нём позаботиться. Аким работал на заводе, на казарменном положении, на казённом пайке. И тётка Валя стремилась ему подкинуть хоть чугунок картошки, крыночку молока, немного квашеной капустки… Идти до города чуть ли не сто километров приходилось пешком, волоча санки с поклажей, на это уходило два дня, но иначе она не могла. Ещё она прихватывала с собой немного продуктов – лука, яиц, выкроенных из скудного рациона – их можно было продать на базаре, и выручить хоть какие-то наличные деньги. Кроме того, на базаре она продавала то, что мастерила сама – тряпичные половики, лоскутные одеяльца, одежду из домотканой холстины, крашенной луковым пером…

Вот эти-то домотканые холсты чуть не «подвели её под монастырь». Тогда колхоз выращивал немало льна, летом его дёргали, а зимой колхозниц снаряжали его теребить и чесать. Это была нудная и нелёгкая работа, но бабы шли на неё не ропща – была в ней особая выгода. Когда лён чесали, получалось много отходов – очёсок, ткать из которых было уже нельзя. Где-то они тоже шли в дело, их надо было паковать в мешки и отправлять в город. Но почти все женщины понемножку таскали эти очёски с работы, сунув кто в рукав, кто за пазуху, кто в карман. Понемножку, по небольшому клочку в день, но и эта мелочь, эта горстка для них что-то значила. Чтобы распутать очёски, превратить их в пригодное волокно, надо было проявить чудеса терпения и старания, но многие за войну овладели этим мастерством.

Не удержалась от греха и тётка Валя. И как-то раз, когда на дне её валенок были спрятаны две-три пригоршни очёсок, она попала под настоящий обыск. Счетовод Артамонов, тогда по совместительству руководивший и бригадой баб, обрабатывающих лён, устроил тщательную проверку на предмет хищений. Такие досмотры порой случались, и горе было тем, кого удавалось «застукать». Счетовод строго велел всем разуться, распоясаться, показать содержимое карманов. На пол полетели маленькие, свалявшиеся клочки льна. Виновницы замерли, а Артамонов побагровел. Отпустив тех, кто не был уличён в воровстве, всех остальных он оставил и принялся распекать за то, что посмели у своего народа, у родного колхоза украсть хоть нитку, хоть кроху.

Все женщины стояли потупясь, а бригадир взывал к сознательности, укорял солдаток тем, что жёнам фронтовиков стыдно пятнать честь воинов, защищающих народ, растаскиванием народного добра.

Вот ты, Назаркина! – обратился он к тётке Вале. – Солдатская мать, а туда же! Как ты в глаза детям после этого смотреть будешь! А ежели я сообщу, куда следует, и тебя в каталажку посадят – что твой Ванька скажет, когда вернётся, как отнесётся к тому, что его мать – воровка?

Случай этот произошёл как раз тогда, когда от Ивана особенно долго не было писем, нервы у Валентины были натянуты, как струна, ночью она не могла спать, только уснёт, как тут же ей видится её сын, лежащий в снегу, не то живой, не то мёртвый. В ужасе она просыпалась и шла в сени пить ледяную воду, стараясь скинуть с себя этот морок. Напоминание о сыне, думать о котором она уже боялась, вывело её из себя.

Все знали, что у бригадира-счетовода рука нечиста, и себя он уж точно не обсчитает. Кто-то из деревенских ребятишек, с голодухи не брезговавших никакой едой и тайком лазавших в поисках пищи по всяким закоулкам и по чужим дворам, божился, что видел корки белого хлеба в корыте с пойлом для свиней в стайках у бригадира. И это в то время, как вкус белого хлеба вся деревня уже давно позабыла!

Не тебе меня усовестивать! – вспылила тётка Валя. – Я одна на троих детей тянусь, а зарабатываю одни «палочки»! Все мы на работе надрываемся, детей не жалеем, а ты, однако, не перетрудился, и ещё неизвестно, сколько сам колхозного добра натаскал!

И без того красный, распалившийся Артамонов тут прямо затрясся от гнева! Похоже, тётка Валя попала в точку. И он не контролировал себя в порыве злости. Он бросился к Валентине, схватил её руками за горло и, сжимая пальцы на шее, закричал:

Да как ты смеешь, да кто ты такая! Я в колхозе с тридцатого года, я за него здоровье отдал, а ты лавочница бывшая, прислуга барская, воровка!.. Да я тебя в тюрьме сгною, вот этими руками придушу, как котёнка!..

В приступе гнева он не замечал, что руками сильно сдавил горло женщины. Она вдруг обмякла, захрипела и потеряла сознание. Женщины завизжали, и тут уж Артамонов, сам испугавшись, отскочил от неё. Вокруг Валентины Даниловны тут же засуетились, разжали ей зубы ножом, отпоили водой, привели в чувство. А потом бригадир всех отправил по домам, наказав помалкивать обо всём, что произошло.

Ничем более серьёзным для Валюши этот случай не аукнулся, но между ней и бригадиром поселилась с того дня лютая ненависть. Они больше за всю войну ни слова не сказали друг другу.

А в декабре сорок четвёртого после длительного молчания написал матери Ваня. Оказывается, он был серьёзно ранен, долго лежал в госпиталях, и теперь был окончательно комиссован. Вскоре он уже ходил без костылей, а после Рождества решил, что ему пора жениться, и затеял с матерью разговор на эту тему.

Ну что ж, невест сейчас в достатке, – поддержала его мать. – К кому будем свататься?

Мне по душе Полина Артамонова, давай её высватаем?

Только не Полину! – взмолилась мать. – Кого угодно сватай, только не её! Не могу я с этим злыднем Артамоновым родниться, никак не могу!

После того, как мать рассказала ему всю эту драматическую историю, Ваня приуныл.

Нет, если любишь Полину всерьёз, женись, но я свату слова не скажу, и помириться с ним не смогу…

Да нет, – так жизнь начинать – не дело, – решил сын. – Лучше уж к соседской Наде сватов зашлём.

Но с Надей ничего не получилось, её отец был против такого невыгодного брака. Отдать свою единственную дочь за инвалида с перебитой ногой он не хотел, даже на тогдашнем «безрыбье». Хоть женихов было маловато, он был уверен – на такое приданое, какое будет у его Надежды, достойный жених найдётся непременно.

Не бери в голову, Ваня! – успокаивал Ивана крёстный после неудачного сватовства. – Плюнь ты на этого богатея доморощенного и на его Надьку! За тебя любая девка пойдёт. Вот взять хоть Лизочку Солодову, чем не подходит – здоровая, красивая, и без фанаберий.

Лизочку и решили сватать.

Лиза, прослышав о том, что скоро нагрянут сваты, стала спрашивать совета у матери – дело в том, что ей до войны нравился сапожник Семён, да и он сам на Лизавету заглядывался. Только, уходя служить, ей ни слова не сказал – наверное, посчитал, что мала ещё, – ну и она ему ничего не обещала.

Ты, конечно, милая, решай сама! – сказала Лизе мать, овдовевшая ещё в финскую. – Но думаю я, что нынче женихами раскидываться нельзя. Кто знает, сколько ещё война протянется, придёт ли Семён, нет ли? А Иван – вот он, уже здесь, списанный с фронта подчистую. Так что я против него слова не скажу, он парень добрый, работящий, а теперь вон ещё фронтовик, герой…

«И правда, где тот Семён? Может и вовсе не вернуться, может зазнобу с собой привезти, а я тут одна кукуй…» – подумала Лизочка, и дали сватам согласие.

В марте свадьбу сыграли, колхоз молодожёнам домик выделил, родня тёлочку подарила… Когда настала Победа в войне, наметился у них с Ваней первенец. А летом нависли над молодой семьёй первые грозовые тучи. Вернулся с фронта Семён! Живой, невредимый, и тоже с медалью. Девчата вокруг него хороводом ходить стали, а Лиза – локти кусать. Как-то под вечер она прибежала к матери в дом и разрыдалась, уронив голову на скобленый деревянный стол.

Не могу я, мама, так больше жить! Не могу Семёна видеть, как он гоголем по деревне ходит, не могу с немилым Ванькой оставаться, уйду я от него!..

Ну уж это ты глупости затеяла, дочка! – рассердилась мать. – Вышла замуж – живи, никто тебя под венец палкой не гнал, сама определилась. И дитя сиротить тебе никто не позволит, а Семёну ты такая – ни девка, ни баба – не нужна. У него невест – хоть пруд пруди! Так что отправляйся домой, и не вздумай чего сгоряча Ивану наговорить!

Так и решилась судьба этого брака, так и остались вместе Иван и Лизавета, по-настоящему совсем не любившие друг друга. Втайне тосковавшие по своим несостоявшимся зазнобам, которые тоже обзавелись семьями.

А лет десять спустя, когда тётка Валя определила на отдельное житьё младших детей и, оставив дом второму сыну, пришла жить к Ивану, помогать растить шестерых детей, она с болью заметила, что всё у них неладно. Что на Елизавету, такую сдержанную на людях, иногда что-то находит, и она начинает проклинать свою жизнь, мужа, детей. И даже вслух, при ребятишках, признаётся в том, что не любит Ивана, что жалеет о своём поспешном замужестве! В такие минуты старшие дети, уже что-то понимавшие, убегали из дома, забивались в бане или в огороде куда-нибудь подальше, а младшие заходились от крика, а мать со зла раздавала им подзатыльники. И тётка Валя, которой Лиза нисколько не стеснялась, металась между снохой и внуками, пытаясь усмирить. Заканчивалось всё только тогда, когда и у Ивана сдавали нервы и он, швырнув в стену первое, что попадалось под руку – когда чайник, когда крынку, когда чугунок, – пулей вылетал из избы и возвращался домой только затемно.

В такие вечера мать не находила себе места, ей казалось, что Иван что-нибудь сделает с собой, и она умоляла сына крепиться хоть ради детей. И он крепился. Но как-то в один из таких вечеров, поминутно выбегая на крыльцо посмотреть, не вернулся ли Ваня, мать нашла его понуро сидящего на крыльце. На глазах его блестели слёзы. Мать перепугалась – она впервые в своей жизни видела плачущего мужчину. Иван обернулся к ней и сказал еле слышно:

Эх, мама, мама! Всю жизнь вы мне загубили своими очёсками!..

 

1995–1997