Рассказы

Рассказы

МЕДВЕЖИЙ СЛЕД

 

Снег шёл вторые сутки, не переставая. Я встал, подошёл к окну и долго смотрел на заснеженные сосны, на безлистые кусты сирени, ставшие сугробами, из которых с разных сторон торчали ветви. Снег шёл так густо, что соседние дачи не просматривались.

В доме хорошо и уютно пахло печкой, берёзовыми дровами. Мой рыжий сеттер лежал рядом и дремал, изредка открывая глаза, проверяя, здесь ли хозяин. Всё было так, как я хотел. Как давно я мечтал о том, чтобы спрятаться на даче от всех своих обязательств и обязанностей. Спрятаться и писать. Написать историю о том, как в 1992 году после развала Советского Союза была проведена операция по спасению для России самолётов дальней авиации. Думаю, что эта история была типичной для нашей армии и авиации тех лет. Как всегда, в единый узел сплелись вера и безверие, честь и предательство, любовь и верность. Это был почти детектив. С погоней, стрельбой и прочими атрибутами боевика. Ценой этой истории были 18 самолётов «Ту-95мс», которые по НАТОвской терминологии назывались «Медведями».

Полковника Артамохина все знали как зануду и педанта. Всё у него было точно выверено и рассчитано. За глаза его называли Золотой череп, и вовсе не за блестящую лысину, а за умение в любой ситуации быстро находить единственно верное решение. А может быть, ещё и потому, что он всегда отлично учился. Школу закончил с медалью, лётное училище – с медалью, и даже академию – с медалью.

Он был из той чрезвычайно редко встречаемой категории лётчиков, которые не только обладают феноменальной интуицией, но и отменными инженерными знаниями. Лётчики частенько шутят, что в дипломах их специальность звучит как лётчик минус инженер. Артамохин был, несомненно, лётчиком плюс инженером.

Во всём должен быть штурманский расчёт, и знать в авиации нужно всё до последней заклёпки, – любил говорить он, щурясь и не выпуская из зубов беломорину, мундштук которой был несколько раз пережат.

Курил Валерий Михайлович, казалось, двадцать пять часов в сутки. Как он выносил многочасовые полёты без курева, оставалось загадкой. Хотя разгадка была проста. Самой главной двигательной пружиной в жизни любого лётчика была любовь. Любовь к облакам и полётам. Ради возможности летать каждый из нас был готов на многое.

 

В феврале 1992 года полковника Артамохина вызвал командующий тридцатой воздушной армией. Состоялся разговор, результатом которого и стала эта история.

Командующий сказал:

Ни для кого не секрет, что предательство командира Узинской дивизии генерала Башкирова, который присягнул на верность Украине, лишило Россию двадцати «Ту-95мс» и восемнадцати «Ту-160». Не мне, Валерий Михайлович, объяснять тебе, что воспользоваться дальними ракетоносцами Украина не сумеет. Этим кораблям и развернуться в воздушном пространстве Украины негде. Либо по указке американцев самолёты будут уничтожены, либо станут предметом торга с Россией. Пока в Казахстане не расчухались, тебе предстоит сделать всё, чтобы спасти для России как можно больше «Ту-95мс». Ты командовал полком в Семипалатинске. Местные условия знаешь. Тебе и карты в руки.

Необходимо заметить, что на вооружении дальней авиации находились «Ту-95к» и «Ту-95мс». Были эти самолёты внешне близнецами, но «Ту-95мс» имел совершенно новую начинку, позволяющую значительно увеличить его боевые возможности. Семипалатинский двадцать третий полк в конце восьмидесятых переучился и вполне освоил «Ту-95мс».

 

Артамохин выкурил любимую беломорину, попил чайку и предложил командующему план простой и ясный, как огурец в рассоле.

Поскольку боевую подготовку в полках дальней авиации, базирующейся на территории суверенного Казахстана, ещё никто не отменял, то каждый день необходимо поднимать в воздух пару «Ту-95к» с аэродрома Украинка Амурской области, а с аэродрома Чаган под Семипалатиском пару «Ту-95мс» и направлять их навстречу друг другу. В воздухе экипажи меняются позывными, далее семипалатинские корабли садятся в Украинке, а самолёты с Украинки садятся на аэродроме Чаган. Подмену могут увидеть только посвящённые лица.

Что и говорить, план был хорош. Но он не учитывал наличие патриотически настроенных прапорщиков-казахов в составе двадцать третьего полка. Правда, денежное содержание эти патриоты получали пока вполне исправно в рублях. Но это уже детали. А поэтому прапорщик Тайсенов, обнаруживший очень подозрительную замену одних самолётов другими, в свободное от службы время отправился в город Семипалатинск и сообщил кому следует о странных перелётах.

Пока борец за национальную независимость Казахстана прапорщик Тайсенов думал, пока он собирался, пока казахская Фемида чесала репу, удалось увести и посадить на аэродром Украинка пятнадцать «Ту-95мс».

Когда казахские приватизаторы наконец проснулись, в гарнизон Чаган приехал какой-то чин из прокуратуры и привёз постановление о возбуждении уголовного дела против командира воинской части полковника Пыльнева. Был прокурорский чин широк лицом и фигурой, глядел из-под очков в тонкой золотой оправе важно и значительно. Но отобедать в лётной столовой не отказался. Угостили его на славу. С любопытством оглядываясь по сторонам и даже трогая отделанные полированным деревом панели командирского зала в столовой, прокурор часть своей важности утратил и уехал вполне довольный приёмом и заверениями, что недоразумение будет улажено.

Через день пришёл запрет поднимать в воздух боевые корабли. В случае нарушения этого запрета предполагалось нарушителей уничтожать в воздухе силами ПВО независимого Казахстана (хотя перелёты транспортных летательных аппаратов не возбранялись).

 

* * *

Я отложил рукопись и решил сделать перерыв. Пока чайник на плите, закипая, уютно урчал, подошёл к книжной полке и наугад вытащил книгу. Это оказалась монография «Иконы России». Произвольно открыл и стал читать.

 

Об иконе Божьей Матери «Смоленская» («Одигитрии»).

 

Смоленская икона Богоматери – Одигитрия, как говорит предание, написана святым Евангелистом Лукою и прославилась в Греции множеством чудес. Доска, на которой она написана, очень тяжела и так изменилась от времени, что трудно определить, из какого она дерева. На одной стороне изображена Богоматерь по пояс, правая Её рука лежит на груди, а левою поддерживает Богомладенца Иисуса, в левой руке держащего книжный свиток, а правою благословляющего.

 В 1239 году татары, разоряя Россию, напали отдельным отрядом на Смоленскую землю. Жители, чувствуя себя не в силах отразить грозного врага, обратились с тёплою молитвою к Богоматери, и святая Заступница услышала их молитвы. Татары остановились в Долгомостье, в 24 верстах от Смоленска, решив вдруг напасть на город. В это время в дружине смоленского князя был очень благочестивый славянин по имени Меркурий, его Пресвятая Богородица избрала для спасения города.

 С радостными слезами, помолясь пред образом Богоматери и призывая Её на помощь, Меркурий без страха пошёл на врагов в средину стана и убил их великана, на силу которого они надеялись. Окружённый врагами, Меркурий с необыкновенною силою отразил все их нападения с помощью молниеносных воинов и Светлой Жены, лик которой наводил страх на врагов. Перебив множество татар, утомлённый Меркурий лёг отдохнуть.

 Татарин, найдя его спящим, отрубил ему голову. Но Господь не хотел оставить тело мученика на поругание. Меркурий сам, как живой, внёс свою голову в город. Его тело с честию погребли в соборной церкви.

Церковь причла его к лику святых, и в память одержанной им победы с помощью Богоматери в Смоленске 24-го ноября совершается всенощное бдение и благодарственный молебен пред чудотворною иконою Богоматери. Железные шишак и туфли, бывшие на Меркурии в день битвы, хранятся в Смоленском Богоявленском соборе.

В 1812 году во время нашествия Наполеона, когда наши войска 5 августа оставляли Смоленск, Смоленская икона, стоявшая в церкви над вратами, была взята артиллерийскою ротою при полках 3-й пехотной дивизии, которая сохранила её при себе до очищения России от неприятеля. Пред нею служили благодарственные молебны; пред нею главнокомандующий войском со слезами молил Богоматерь о помощи и спасении России от страшного врага; накануне знаменитой Бородинской битвы для укрепления воинов её носили по всему лагерю. Через три месяца, когда неприятели были изгнаны, святую икону возвратили в Смоленск и поставили на прежнем месте.

 

Я настолько увлёкся историей Одигитрии, что забыл о чае и читал, пока мой пёс, разбуженный свистом чайника, не подошёл ко мне и не ткнулся холодным носом в ладонь.

Привет, Дик, – сказал я. – Значит, будем пить чай.

За окном быстро смеркалось. Светлая полоска неба на горизонте становилась всё тоньше и очень скоро исчезла вовсе. После чая мы с Диком вышли на улицу и, пока он носился по сугробам, размахивая рыжими ушами, я смотрел в морозное небо, усыпанное крупными звёздами. Эх! Красота! Кто-то сейчас держит тёплый штурвал, вглядываясь в эту звёздную бездну, а под крылом проплывает земля, похожая на громадное спящее животное, поросшее шерстью-тайгой с редкими островками огней городов. И нет конца и края этому небу и этой жизни, которая продолжается, если не в телесном виде, то в памяти потомков наших. Пока помнят нас и дела наши, дотоле мы и живём.

История Одигитрии так заинтересовала меня, что когда я, устав описывать историю крылатых «Медведей», стал подрёмывать, мне стали сниться то артиллеристы полковника Глухова, то полковник Артамохин. Сны путались. Я видел то горящий Смоленск 1812 года, то аэродром Чаган 1992 года. Наконец оба сна странным образом слились в один. И я увидел, как полковник Глухов с лицом Валерия Михайловича, откашливаясь от дорожной пыли, рассказывает командиру второй батарейной роты полковнику Карпову:

Ты, Василий Константинович, не торопи меня. Вели самовар поставить. Я ведь только-только с докладу. Святыню нашу Смоленскую икону Божьей Матери сдал. Теперь и передохнуть могу. Я ведь более всего чего боялся. Боялся хотя бы одно орудие потерять. Ты ведь, душа моя, обстоятельства мои знаешь. От прежней должности я отстранён был их сиятельством графом Кутайсовым. И поделом мне. Недоглядел я. Беспорядки в бригаде моей были. Роту мне в командование дали. За то Бога и их сиятельство век благодарить буду.

Спрашиваешь, как всё было? Да так и было, как положено нам государем и долгом воинским. Пятого августа, ты помнишь, дали мы сражение за Смоленск. Позиция наша была такова, что вся крепость Смоленска была от нас по правую руку. Поутру, около шести часов, показалась французская кавалерия. Орудия наши из-за кустарника были едва видны. Когда стали наступать французские колонны, мы открыли огонь и производили пальбу без торопливости. Тут я в первый раз увидел, как ядра наши убивают людей. Страшное это дело, братец ты мой. Потом французы подступили к нам на 200 сажен ближе, и мы стали стрелять картечью, и много урону нанесли неприятелю. Но и по нам палили. Поручику Пузыревскому оторвало ногу ядром в самом паху. Низших чинов было убито восемь. Одно орудие было разбито. Тут, братец ты мой, было приказано нам ретироваться. Перед новой позицией увидели мы много раненых. Услыхали, что французы атаковали роту полковника Кандыбы и отбили семь пушек. Насилу он от них ушёл, а после и его встретили. Он нёс на плече свой мундир, и у него была изрублена в нескольких местах голова.

В тот день французы показывали чудеса храбрости, но и получали от нас сильный отпор. Их артиллерия наносила городу ужасный вред гранатами и брандскугелями. Конная артиллерия, подъезжая во всю скачь, делала несколько поспешных выстрелов, поджигая в городе дома, и быстро отступала. В городе почти не осталось не сгоревших домов. И тут я заметил, что горит Богоявленский Собор, и в его ограде появились французские пехотинцы. Меня как ударило. Икона Смоленской Богоматери сгореть может. Тут я, несмотря на сильный огонь, приказал первому и второму орудиям развернуться и дать залп картечью, отгоняя неприятеля. А фейерверкерам второго и третьего орудия следовать за мной. Обмотав лица тряпками, вбежали мы в пределы собора. Там всё уже горело. Насилу успели мы с великими предосторожностями вынести икону Заступницы нашей, как крыша собора рухнула. Теперь была у нас забота не только соединиться с нашей дивизией, но и спасти Одигитрию.

Когда мы вышли из горящего города, оказалось, что ещё одно орудие разбито. Итого осталось шестнадцать орудий. Приказал я свернуть в лес, полагая, что, имея на сохранении икону святую, не следует нам ретироваться со всем войском. Вдруг французы дорогу перекроют? И пошли мы, брат, то просёлками, то звериными тропами. Дабы не вводить никого в искушение богатым убранством иконы, жемчугами и золотом, закутал я её, матушку, в свою рубаху и положил в зарядный ящик орудия, при котором неотступно находился.

Поспел самовар? Наливай, наливай, брат. Хоть чай и не водка – много не выпьешь, да только страдал я не столько от голода, сколько от недостатка хорошего чаю. Травку-то мы заваривали. Корочку иногда в кипяток бросали, для вкусу. Только это не чай. Не чай, братец ты мой.

На второй день пути показал мне фейерверкер Васильев следы медвежьи. Это говорит, хозяин впереди нас идёт. Неведомо только, оберегает или напасть хочет. А к вечеру Михайло Потапыч навстречу вышел. Лошади храпеть стали, не слушаются. Глядим, а он на тропе стоит, голову наклонил и на нас исподлобья смотрит. Я уж думал – стрелять придётся. А фейерверкер Васильев вперёд вышел и говорит: «Иди-ко ты, дедушко, своей дорогою. У нас свои дела, а у тебя свои. Вот тебе похлёбка из кровохлёбки, а нам одолень-трава», – и бросил в медведя пучок травы какой-то. Медведь поглядел на нас, рыкнул коротко. Да не зло, а вроде сказал: «Не боись, ребята», – и ушёл.

Вот так и шли мы без провианту. Хоронились в лесу, как могли. Шли, пока не подошли поближе к Бородино. Тут уж понял я, что войск наших собирается много. Вышли мы из лесу, разыскали нашу дивизию, и доложился их высокоблагородию генерал-лейтенанту Коновницину.

Налей-ка, братец, ещё чайку. Хорош у тебя чай…

 

Тут я проснулся. Солнце уже было высоко. Снег сверкал. Дик прыгал и всё пытался схватить меня за руку и вытащить из постели.

После прогулки и завтрака я развернул рукопись и прежде, чем вернуться к своим крылатым медведям, подумал: «Эх, жаль, что, проснувшись, сразу не записал сон. Горящий Смоленск… Икона… А сейчас уже поздно. Зыбкие картины начинают стираться и уходить.

 

* * *

Когда парами, когда четвёрками Медведи «Ту-95мс» уходили из Семипалатинска. К началу марта в полку осталось только три самолёта последней модификации. Но полёты боевых самолётов были уже запрещены, и нужно было искать другое решение.

Дело осложнялось ещё и возбуждением уголовного дела против командира части полковника Пыльнева. Такие же дела могли быть заведены и против других лётчиков – участников перегонки самолётов. В это время в жилой зоне гарнизона стали появляться группы местных молодых людей, которые вели себя агрессивно, всячески задирали лётчиков и техников, провоцируя драки.

Полковник Артамохин прилетел на аэродром Чаган второго марта. Вместе с ним на транспортном «Ан-12» прибыли три экипажа с Украинки, которым и предстояло завершить историю. Сразу же после посадки подошла кучевка, как говорят в авиации. Началась метель. Снег шёл всю ночь. Всю ночь работали аэродромные службы по очистке взлётно-посадочной полосы от снега. Всё это было привычно. Аэродром должен быть боеготов в любую погоду.

На рассвете Артамохин поднял двадцать третий полк по тревоге. Он сидел на КДП (командно-диспетчерском пункте), в просторечье именуемом «вышкой», и принимал доклады от командиров эскадрилий о готовности авиа­техники, когда дежурный, округлив в дурашливом испуге глаза, подал ему трубку и сказал: «Вас, из Министерства обороны Казахстана». Голос в трубке строго спросил: «Что у вас там за балаган творится?». И хотя Валерий Михайлович узнал говорившего, он сказал: «С кем имею честь?».

Полковник Байжигитов, Министерство обороны Казахстана.

Полковник Артамохин, начальник отдела боевой подготовки тридцатой воздушной армии. Провожу плановую проверку боевой готовности частей гарнизона. А что это ты, Кадыржан Исмаилович, ещё не генерал?

Полковника Байжигитова хорошо знали и помнили в гарнизоне Белая, где он после окончания военно-политической академии имени Ленина дослужился от замполита полка до начальника политотдела дивизии. Был он, на мой взгляд, даже не похож на казаха. Острое лицо, ниточки усов, хищный нос и лёгкая, сухощавая фигура. Был он штурманом и, несмотря на то, что ещё до академии сдал на первый класс, летал в составе экипажей «Ту-22» только на месте второго штурмана, вернее, штурмана-оператора. Как принято выражаться, широкую известность в народных массах он приобрёл благодаря необыкновенной способности выдавать словесные шедевры, которые вполне могли украсить книгу любого юмориста. Так, например, на вопрос одного из слушателей лекции на политзанятиях: «Что такое Союзная Республика?» Кадыржан мгновенно ответил: «Это что-то вроде резервации». А на митинге, посвящённом началу учебного года в Вооружённых Силах, он произнёс фразу, которую до сих пор повторяют остряки на всех аэродромах дальней авиации: «Пусть Рейган знает – мы выполним любой приказ любого правительства!».

Оставалось только тихо радоваться, что такая одиозная фигура делает карьеру в армии Казахстана.

Ты всё шутишь, Михалыч! – кричал Кадыржан в телефонную трубку, – а я не шучу. Смотри там, не вздумай «Медведей» в воздух поднять. Если взлетят, мы вынуждены будем поднять силы ПВО и сбивать вас.

А кого поднимать станешь, Кадыржан? У вас сколько боеготовых самолётов? Один или два?

Ты не шути так, Валерий Михалыч. Я ведь рассердиться могу.

На этом разговор закончился. Сердиться Кадыржан умел. Глаза наливались кровью, ноздри хищно раздувались, он разражался потоком весьма путаных философских сентенций, среди которых ясно и чисто звучала только одна фраза: «Ты что, думаешь, Аллаха за бороду схватил?!». Но на решительные действия Байжигитов был вполне способен, это следовало учитывать.

Ветер стал стихать, но видимость по-прежнему была почти нулевая.

Что делать? – думал Артамохин. – Нижний край облачности – пятьдесят метров. Видимость пятьсот-шестьсот метров. Экипажи на этом типе самолётов почти не летали, а тут такая карусель. Но, поскольку ситуация накаляется, нужно взлетать и уносить отсюда и лапы, и хвост.

Решено! Летим! Далее всё пошло по заранее обговоренному сценарию.

Когда экипажи заняли свои места в самолётах, Артамохин послал в эфир фразу: «Я – двести восемьдесят пятый, проверка связи, четыре, три, два, один. Отсчёт». Это была команда на запуск. Все три корабля запустили двигатели и стали подруливать к полосе. После осмотра кораблей техник из стартового наряда показал направление движения, и самолёты вышли на исполнительный старт. Как обычно, была прочитана предполётная молитва, так всегда называли карту проверки бортового оборудования. Артамохин шёл замыкающим, чтобы проконтролировать взлёт неопытных командиров.

Экипаж, приготовиться к взлёту. Винты на упор. Бортинженеру вывести двигатели на взлётный режим.

Затем инженер доложил о проверке работ двигателя и топливной автоматики.

Экипаж, взлетаю. Правак, убери ноги с тормозов, бортинженер – держи газ.

Это была обычная, рутинная работа, такая привычная, что не оставалось места раздумьям и сомнениям. И вот уже многотонная махина крылатого корабля тронулась с места и начала разбег, а штурман начал отсчёт скорости.

Я знаю, как было тяжело лётчикам выдержать направление взлёта в условиях плохой видимости. Снежные заряды шли один за другим с короткими промежутками. В эти паузы Артамохин успевал ориентироваться по двум-трём огням у полосы.

Валерий Михайлович услышал голос штурмана: «Скорость – сто пятьдесят километров в час… Сто семьдесят… Сто девяносто…».

Стуки колёс о бетонные плиты взлётной полосы превратились в вибрацию. «Двести…»

Нормальный отрыв от земли должен быть на скорости двести восемьдесят, а мы попробуем оторвать «Медведя» чуть раньше, – успел подумать Артамохин.

В это время командир огневых установок закричал: «Командир, они сошли с ума! Стреляют!».

Позже он рассказывал, что перед самым отрывом к полосе выскочили машины с людьми в форме и блеснули огоньки выстрелов. Оказалось, что это казахский ОМОН получил приказ предотвратить несанкционированный взлёт.

Двести двадцать… Двести шестьдесят… Двести семьдесят… Подъём переднего колеса… Отрыв…

Самолёт нехотя вздыбился, и через мгновение вибрация прекратилась. «Медведи» уходили в небо. И уже ничто и никто не мог остановить их. На высоте сто метров они перестроились и след в след пошли домой – в Россию.

А на земле милиционеры разматывали колючку по ВПП для предотвращения взлёта оставшихся стареньких «Ту-95к».

 

На этом можно поставить точку. Но всякая история имеет свой довесок, который может превратить трагедию в фарс, и наоборот, фарс – в трагедию.

Накануне на аэродром Чаган сел самолёт «Ан-24», летающая лаборатория. Экипаж этого корабля должен был провести проверку радиосредств аэродрома и уйти домой в Иркутск. Командир, капитан Шеремет, приказал экипажу хорошенько отдохнуть и подготовить лабораторию к работе. Конечно же, они ничего не знали о баталиях, развернувшихся вокруг «Медведей».

Приехав на аэродром, они с удивлением увидели, что всё оцеплено милицией, а на ВПП лежат колючки.

Ну и дела, ети его бабушку, – сказал Шеремет и сдвинул шапку на затылок.

А ну, за мной, ребята, – и он повёл экипаж к одному ему известной дыре в ограждении аэродрома у дальней стоянки, где и стоял их самолёт. Потом они ползли по заснеженному аэродрому, проваливаясь в проталины, и когда подползли к самолёту, то были похожи на мокрых и злых чертей. Казахские милиционеры не сразу заметили запуск двигателей, а когда заметили, то попытались перегородить ВПП машинами.

Ха! – сказал Шеремет, – они ещё не знают, как мы летать умеем. – И взлетел прямо с рулёжки поперёк аэродрома.

История со стрельбой повторилась. А Шеремет, круто заложив вираж с набором высоты, слишком круто для транспортника, запел: «…Но было поздно, забор уплыл, качаясь на волнах…».

Вот и вся история. А самолёты, доставшиеся суверенному Казахстану, были пущены под нож и стали просто металлоломом.

 

* * *

Полковник Глухов участвовал в Бородинском сражении, был тяжело ранен. Долго лечился, но выжил. За участие в битве под Бородино получил он от Государя Императора Александра I пять рублей ассигнациями, чем всю жизнь гордился. За спасение иконы Смоленской Божьей Матери был удостоен рукопожатия генерал-лейтенанта Коновницина, командира третьей пехотной дивизии, в состав которой и входила его батарейная рота.

 

* * *

Полковник Артамохин Валерий Михайлович в 1998 году был уволен из армии по выслуге лет и по возрасту. А в 2005 году на торжествах по случаю 90-летия дальней авиации услышал он в праздничном докладе командующего благодарность тем, кто сберёг самолёты для России, кто вывел их из Семипалатинска. Имена при этом не назывались

 

 

СИЛЬВА

 

Дмитрий Яковлевич просыпался и не мог проснуться. Рассветное солнце тяжёлыми яркими бликами давило на веки, вытаскивая из забытья. Но вязкая паутина сна не отпускала. Да и сам Дмитро не торопился вынырнуть из сонного морока с его видениями. Он раз за разом переживал минуты, мгновения того прощания и потери, которому не находил оправдания. Сколько лет прошло, а ничего не стёрлось в памяти. Казалось, любая рана заживает, но заживление её сопровождается мучительно-сладким желанием потрогать, слегка почесать саднящую корочку подсохшей сукровицы. Вот Дмитрий Яковлевич во сне и теребил свою так и не зажившую, вечную рану, с той лишь разницей, что в зыбком мареве сна он мог всё изменить и направить в другое русло. Только проснувшись, в очередной раз ощущал, что ничего изменить уже нельзя – жизнь прожита, как прожита. Словно ветерок прошёлся по пшеничному полю, всколыхнул золотую волну и затих, опал, теряя силу, растворившись в прозрачной, солнечной пустоте.

Уже выходя из сна, понимая, что пробуждение неизбежно, он мучительно застонал, пытаясь вернуть тот счастливый, придуманный им финал. Но сон уже лопнул, и его осколки брызгами разлетелись в стороны, освобождая место реальности.

Пока Дмитрий Яковлевич умывался и брился, разглядывая себя в зеркале, он ещё раз, словно фрагмент кинофильма, прокрутил в памяти обрывки сна. Из зеркала на него глядел старик: пигментные пятна на висках, глубокие залысины со лба, густая седая грива сзади, глубокие морщины от крыльев носа.

Э-эх! Глаза б мои не глядели, – хмыкнул он.

Дмитрий Яковлевич перевёл взгляд в окно, из которого виднелось залитое солнцем заснеженное поле, далёкий лес и сопки, поросшие густой шерстью сосняка. Смотреть на эту картинку было приятнее, чем на себя в зеркале. Пейзаж за окном успокаивал в любую погоду. Поэтому, заваривая чай, Дмитрий Яковлевич нетерпеливо поглядывал в окно, как бы дожидаясь той минуты, когда можно будет исполнить ежеутренний ритуал. Эдакую чайно-пейзажную церемонию. Говорят, что японцы в доме вешают только одну картину, но меняют её в зависимости от времени года. Для восстановления душевного равновесия, задёргавшись на службе в какой-нибудь конторе, усаживаются они, подогнув ноги, на циновке перед картиной, и подолгу смотрят на неё – медитируют. А тут и менять картину не приходится. Она сама меняется в зависимости от того, что за время года на дворе. Заснеженное поле зимой и ранней весной у подножья сопок завораживает не меньше, чем рваные клочья облаков над влажным осенним разноцветьем леса.

С наслажденьем прихлёбывая ароматный крепкий чай, Дмитрий Яковлевич открывал в себе невидимые шлюзы, впуская в душу потоки солнечных лучей, отражённых ещё не растаявшим ослепительным мартовским снегом. И это жаркое весеннее солнце, и горячий чай из любимого стакана с подстаканником, который жил в его доме с незапамятных времён, успокаивали.

После завтрака, тщательно одевшись, Дмитрий Яковлевич вышел из дома. Он ещё не успел открыть двери, как от калитки к нему бросился дворовый пёс Гриня, радостно виляя хвостом, подпрыгивая, норовя в прыжке лизнуть хозяина в лицо.

Ну не собака, а чисто кенгуру, – нарочито строго проворчал Дмитрий Яковлевич. Однако Гриню погладил, приговаривая: «Хороший, хороший пёс». Пять лет назад в лютую январскую стужу подобрал Дмитро замерзающего щенка, нарушив зарок, данный много лет назад самому себе – не заводить собак. Щенок подрос и оказался не чистых, но весьма хороших кровей. Вероятно, помесь немецкой овчарки с лайкой. Сторож из приблудного щена получился знатный. Чужих чуял за версту и начинал злобно лаять, подпрыгивая выше забора, чтобы увидеть того, кто приблизился к охраняемой территории. На улице Луговой, где жил отставной полковник Дейнеко, почти все держали собак. Народ позажиточней обзаводился кавказцами или среднеазиатскими овчарками, а прочий люд держал на цепи дворян простейшей породы «кабыздох». Так что удивить собакой необычной породы было некого. Но Гриня своими прыжками над забором и яростным лаем вызвал у соседей неподдельный интерес. Не раз у Дмитрия Яковлевича спрашивали: «Это что за порода такая прыгучая?». В ответ он вполне серьёзно говорил: «Бабушка у Грини кенгуру была». И молча удалялся. Среди жильцов этого небольшого дачного посёлка, проглоченного городом, Дмитрий Яковлевич слыл человеком нелюдимым. Его общение с соседями сводилось к пожеланиям здоровья при встрече и односложным фразам о погоде. Молча ковырялся полковник в своём огороде. Никогда ни у кого не просил помощи. Вероятно, эта его замкнутость, закрытость и вызывала особый интерес у дачниц. А лет тридцать назад, когда Дмитрий Яковлевич только поселился на улице Луговой, зачастили к перспективному жениху местные бабоньки. Кто молочка поднесёт, кто свежего творогу. Вдовый, по слухам, отставной полковник был бы завидной добычей, попади он в сети перезрелой, намаявшейся без мужской ласки дамы. Мягко, но решительно Дейнеко отвадил сладкоголосых бабочек от своего дома. Никто так и не узнал, что заставило Дмитрия Яковлевича, оставив квартиру дочери, жить в дачном посёлке, ставшем теперь окраиной старого сибирского города. Сегодня для своего возраста полковник был ещё вполне крепок. Правда, как говорил Дмитрий Яковлевич, подводила шаровая опора – коленный сустав правой ноги. Поэтому зимой не рисковал он выходить из дому без трости. Направляясь в сберкассу, Дмитро прихватил пакетик с остатками еды для своих друзей. Всего-то один раз в месяц совершал он свой поход за пенсией, но каждый раз на перекрёстке встречали его бездомные собаки, которым приносил то кусочки хлеба, то косточки. Как они узнавали о приближении старого друга, оставалось загадкой. Ещё издалека увидел Дейнеко собачью стаю во главе с большим чёрным псом, которого за седые бакенбарды прозвал Дмитрий Яковлевич Адмиралом. Однажды, слушая по радио передачу о бардах, обрадовался он забавной песенке, слова из которой повторял каждый раз, встречаясь с Адмиралом:

 

Мы дружим со слюнявым Адмиралом.

Он был и остаётся добрым малым…

 

Компания во главе с Адмиралом была на месте и встретила полковника нетерпеливым повизгиванием.

Э-эх! – произнёс Дмитрий Яковлевич, кряхтя, наклоняясь над талым ноздреватым сугробом у придорожной канавы, чтобы выложить перед дворнягами угощение.

Э-эх! – крякнул он ещё раз, разгибаясь и глядя, как собаки дружно набрасываются на еду. При этом наблюдающий за порядком Адмирал не даёт им драться и отталкивать слабых. Что означало «э-эх», Дмитрий Яковлевич и сам не смог бы объяснить. Скорее всего, это был не только глубокомысленный комментарий к физическим усилиям, которые приходится совершать, чтобы нагнуться и разогнуться, но и сожаление по поводу того состояния, до которого люди довели своих братьев меньших.

В сберкассе против ожидания народу было не много. Обозначив себя в очереди из четырёх человек, Дейнеко хотел было отойти в сторону и присесть. Но его внимание вдруг привлёк разговор. Стоявший у самого окошка моложавый, но уже в солидном возрасте мужичок с седым ёжиком, одетый в сине-красный яркий пуховик, повернувшись к соседу, видимо, в продолжение ранее начатого, заговорил, шлёпая толстыми губами: «А чего тут ловить? Те же коммуняки у власти. Сами хапают, а нам не дают. Вот у меня дед старостой у немцев служил, а отец полицаем. И правильно».

Он обернулся и, золотозубо улыбаясь, обшарил-оглядел стоящих за ним людей, как бы ожидая от них одобрения.

Я и сыну, когда в армию забирали, сказал, чтобы к душманам переходил, потом двигал на Запад. Война тогда была в Афгане, – добавил он.

Люди в очереди неловко молчали, словно отгородившись от золотозубого невидимой стеной, которая не спасала от гулко шлёпающего комка грязи, в который превращались слова.

Жаркая, красная волна ярости вспыхнула и стала заливать мозг старого полковника, отдаваясь в кончиках пальцев острым покалыванием.

Сволочь! – выдохнул Дмитрий Яковлевич, с трудом разлепив онемевшие губы. Надо же, дожил до того, что ублюдок фашистский не стесняясь гордится ненавистью к стране, в которой живёт. Ну так катился бы в Штаты или в Германию. Нечего здесь воздух портить.

А я и качусь. Вот счётик закрою и свалю за бугор, а вы, победители голозадые, живите, как знаете, – расписываясь на какой-то бумажке, буркнул мужичок и обиженным воробьём запрыгал к выходу.

 

Разговор этот так разволновал Дмитрия Яковлевича, что он с трудом дождался своей очереди и, сдерживая колотьё в груди, долго прицеливался, чтобы расписаться дрожащей рукой в квитанции. Потом сидел на стуле в тесной комнатушке сберкассы, зажав в правой руке рукоять трости, прикрыв глаза и уговаривая себя успокоиться. В минуты душевной сумятицы или гнева приучил себя Дейнеко закрывать глаза и слушать гул моторов. Пролетав всю войну штурманом на бомбардировщике «Ил-4», почитал он ровный гул движков привычным рабочим звуком, как шум листвы или плеск реки. Гудит – значит, живёт. Тишина была признаком опасности.

Вам плохо, дедушка? – услыхал сквозь красную пелену, всё ещё застилающую сознание. Девичий голос прозвучал флейтой сквозь уходящие грозовые облака.

Ничего-ничего. Спасибо, милая, – пробормотал он. Неловко встал и, стараясь не хромать, зашагал к выходу. На крыльце сберкассы остановился, вдыхая влажный, едва уловимый запах весны. Послушал синичек, звонко распевающих вечную песню «синь – день, синь – день», и направился домой. Осторожно ступая по скользкой тропинке, Дмитрий Яковлевич ещё и ещё раз вспоминал золотозубого из сберкассы.

А ведь капля правды в его словах была. Сколько партийных вождей мигом перекрасилось. А сейчас они снова правят нами.

Но ведь не это главное, – спорил он сам с собой.

Главное в том, что эта сволочь может слова, пропитанные ненавистью к России, произносить вслух. И никто не останавливает его.

А ты тоже, нашёлся русский! Чистокровный хохол. Потомок запорожских казаков. Дейнекой называли казака, вооружённого дубиной. Тебе-то чего рассуждать о любви к России.

Да пусть нынешние политики рассуждают, как хотят. Мы от одного корня. Росичи жили на реке Россь, от Киевской земли Русь пошла. И не в том дело, кто кого главнее, а в том, что нельзя нас было разделять. Мы же проросли друг в друга. И всё же… Помнится на боевом курсе над Данцигом, когда нервы были натянуты до предела, осколок зенитного снаряда прошил штурманскую кабину и ранил в бедро. Боли он не почувствовал. Только после сброса бомб и маневрирования среди острых ножей прожекторов пришла горячая, липкая слабость. А сегодня каждое слово этого недобитка занозой застряло в сердце.

Дмитрий Яковлевич, тяжело опираясь на трость, ковылял по оттаявшей, а от этого ещё более скользкой дорожке, разговаривая с собой, совершенно забыв, где он и куда идёт. Наткнувшись взглядом на сосну, у которой обычно останавливался передохнуть и которую называл характерным ориентиром, Дмитро остановился. Прижался спиной к тёплому телу дерева и подумал: «Что же это происходит с людьми? Почему в сберкассе никто не остановил подлеца?». Он постоял, как бы отогревая себя тёплой, золотистой плотью дерева, и зашагал дальше.

Сам того не зная, этот человек раскровянил старую рану, так и не зажившую за десятилетия мирной жизни. Раной этой была Сильва.

В 1940 году окончил Дмитрий Яковлевич Харьковскую школу лётчиков-наблюдателей, так тогда называли штурманов, и получил направление в 315 бомбардировочный полк под Житомир. Получил жильё, привёз жену, быстро сошёлся с такими же молодыми лётчиками и штурманами. Всё складывалось отлично. В конце зимы сорок первого года отправил Дмитро жену к родным в Харьков. В конце июня она должна была родить. Летать и служить было спокойней от того, что знаешь – жена под присмотром.

Полковник доковылял наконец до своего дома, вошёл во двор, приласкал Гриню, на всякий случай погрозил ему пальцем, когда тот, почуяв прохожего, стал подпрыгивать над забором, норовя в верхней точке прыжка зарычать и залаять. Дмитрий Яковлевич давно собирался сложить уже напиленные и нарубленные дрова, да всё не до них было. Раньше он саморучно и пилил, и колол их. Работа эта даже была в удовольствие, но теперь сил уже недоставало. Пришлось нанимать заезжих таджиков, коих в последнее время бродило много по городу в поисках заработка.

Тоже люди, – вздохнул Дмитро. – Жили в единой стране, и всё у них было, а теперь скитаются по свету, за гроши соглашаются на самую чёрную работу.

Не торопясь, он переоделся и, покряхтывая, принялся мастырить поленницу. Однообразное это занятие вернуло к мыслям о начале войны.

Заскучав без жены, напросился лейтенант Дейнеко в гости к своему инструктору по штурманской части Николаю Свириденко. Был Свириденко старше лет на десять, и казался в то время Дмитрию Яковлевичу совсем пожилым человеком. Впечатление это усиливалось от того, что носил Николай роскошные длинные усы под Тараса Шевченко, который был его кумиром. Затрёпанный томик великого Кобзаря Коля носил всегда с собой и часто к месту и не к месту цитировал любимые строки. Например, после неудачного бомбометания он, став в позу, декламировал своим подопечным:

«О, сёстры, сёстры, горе вам, Мои голубки молодии…».

Жил Свириденко с женой Галей бездетно. Но была у них немецкая овчарка. Угольно-чёрная красавица и умница, она, видимо, заменяла им детёныша, которого Галя не могла родить из-за какой-то женской хвори. Звали собаку Агата. Месяцев шесть назад принесла она щенков, которых уже давно разобрали. Однако, как выяснилось, не всех. Когда Дмитро и Свириденко вошли в дом, первыми встретили их Агата с дочерью.

Вот знакомься, земляче, – сказал Николай. – Покрупней Агата, а помельче Сильва.

Пока Галя накрывала на стол, он рассказывал: «Уж не знаю, почему Сильву никто не взял. Смотри, статью и мастью вся в мать пошла. Имя, конечно же, новый хозяин должен давать, но не гоже собаке так долго без имени ходить. Помнишь, культпоход у нас был в Житомир? В театре давали «Сильву». Вот мы с Галей и решили нашу девочку Сильвой назвать. Бери брюнетку себе. Не пожалеешь».

А как же ребёнок, когда жена родит? – заикнулся было Дмитро.

Ничего ты, хлопче, не понимаешь. Хорошая собака всегда в помощь. И ребёнок добрым вырастет, если собака рядом. Сильва, правда, переросток, но тебя она примет и полюбит. У меня, брат, глаз намётанный.

В общем, вышел поздним вечером Дмитро от гостеприимных супругов с собакой Сильвой.

Похрустывал тонкий весенний ледок. Воздух был чист и свеж. И шагал лейтенант Дейнеко домой легко и радостно, представляя себе, как месяца через три выйдет он на прогулку с красавицей Сильвой. Скажет ей «рядом», и будет она ловить его взгляд преданными глазами, а прохожие будут восхищаться молодцеватым командиром и его вышколенной овчаркой. Такие вот мальчишеские мысли одолевали в тот вечер Дмитрия Яковлевича.

Но Сильва привыкала к новому хозяину медленно. Возможно, от того, что взял он её не трёхмесячным щенком, а уже подростком. По ночам скулила, скребла дверь, не давая спать. Но больше всего она не любила оставаться одна. Стоило Дмитрию Яковлевичу выйти из квартиры по своим делам, Сильва устраивала настоящий погром. Она ведь не только разбрасывала вещи.

А то ведь до чего додумалась! – Даже сейчас, по прошествии стольких лет, Дмитро улыбнулся. Вернувшись однажды с полётов, он застал Сильву догрызающей учебник по астронавигации. Этажерка, на которой стояли книги, лежала на полу, а вокруг в беспорядке валялись изорванные карты, методички, учебники по штурманскому делу.

Ах ты паршивка! – еле сдерживая гнев, вымолвил Дмитро, снимая ремень с портупеей. Сильва подняла смышлёную чёрную морду, несмотря на грозный тон хозяина, радостно взвизгнула, подбежала к нему и, встав на задние лапы, попыталась лизнуть в лицо. При этом у неё был такой уморительный вид, словно Сильва хотела сказать: «Прости, я просто не знала, что делать, пока тебя не было. А эти бумажки – такая чепуха. У тебя ведь их много».

Гнев прошёл, и Дмитро стал разговаривать с овчаркой, как с ребёнком. Вечерами он рассказывал Сильве, как пахнет степь на Харьковщине, где прошло его детство. Рассказывал о полётах, о премудростях навигации. Ему казалось, что Сильва всё понимает, только речи ей Бог не дал. Она стала спокойней и на прогулках послушно шла рядом. По выходным они вместе ходили на почту, где Дмитрий Яковлевич по межгороду звонил матери и жене.

Как-то незаметно бурное цветение весны перешло в лето. Бело-розовые лепестки цветущих яблонь развеял ветер, и нежный аромат вишнёвых садов сменил запах сочной зелёной травы с горьковатым привкусом полыни.

Боевая подготовка шла своим чередом. На аэродроме появились свежевырытые траншеи, установили спаренные зенитные пулемёты. В курилке и в классах всё чаще говорили о предстоящей войне, но в это как-то не хотелось верить. Свириденко отправил жену на лето в Крым, где у него были родственники. Лётчик Борис Авилов, в экипаже которого летал Дейнеко, говорил о близком отпуске. В Ленинграде его ждала невеста.

Вечером двадцать первого июня Дмитро с Авиловым возвращались домой из штаба полка. Ещё издалека услыхали они гулкие удары по мячу. На волейбольной площадке, скрытой деревьями, шла спортивная борьба. Борис тут же ускорил шаги.

Сыграем? – Он задорно взглянул на своего штурмана и уже на ходу стал снимать ремень с портупеей.

Нет, друже, – ответил Дмитро. – Сильва ждёт. Она же, как ребёнок, скучает.

Дмитрий Яковлевич хорошо помнил, как они с Сильвой гуляли в тот вечер. Бродили по перелескам на окраине военного городка дотемна. А когда появились первые звёзды и выпала вечерняя роса, направились домой. Дома он покормил Сильву, выпил чаю и сел писать письмо жене и матери. Макнул перо в чернильницу-непроливашку и вывел первые слова: «Здравствуйте, мамо и моя дорогая жена! Я здоров, чего и вам желаю!». Потом встал и распахнул окно. Лёгкий ветерок колыхнул занавеску и принёс в комнату запахи влажной земли и зелени. Где-то далеко на горизонте полыхали зарницы приближающейся грозы. Писать письмо расхотелось, и Дмитро, не раздеваясь, прилёг на кровать поверх одеяла. Всю ночь он толком не спал, то забываясь в тревожном полусне, то просыпаясь. Время от времени к кровати подходила Сильва, проверяя, на месте ли хозяин. А утром, когда, казалось, уснул, послышался стук в дверь и голос посыльного: «Тревога! Товарищ лейтенант!». Схватил тревожный чемоданчик, где заранее было собрано всё необходимое, и выскочил на улицу.

Приехали на аэродром, каждый к своему самолёту, и стали готовиться к вылету. У всех на уме было одно: неужели война? Хотя поначалу говорили о пропавшем выходном, о сорванной рыбалке. Но, чем дальше тянулось время, тем больше томила неопределённость. Наконец приехал комиссар полка. Он и объявил о том, что началась война. Командир приказал отогнать самолёты за аэродромные постройки и тщательно замаскировать, а на стоянку вытянуть давно списанные «Р-102» и «СБ». Многие недоумевали: неужели немцы не поймут, что это фальшивка. Но, как выяснилось, недооценили замысел командира.

Дмитрий Яковлевич выронил полено и тяжело опустился на лавочку. Руки и ноги налились тяжестью.

Перекур, – сам себе скомандовал он, хотя табаком никогда не баловался.

Эх! Как же тяжело было сидеть на земле в ожидании приказа, которого всё не было.

К вечеру на аэродроме приземлились два истребителя «И-16». Лётчики рассказывали, что на западе идут ожесточённые бои.

Мы уже трижды поднимались, трёх «юнкерсов» завалили, – рассказывал молодой черноглазый пилот. Заправившись, они улетели.

А утром, после завтрака, когда народ расслабленно расходился по местам стоянки своих самолётов, над аэродромом появилась восьмёрка «юнкерсов». Они шли плотным строем так низко, что их заметили лишь когда фашисты стали набирать высоту для бомбометания. Кто-то крикнул: «Воздух! В укрытие!». И тут же начали рваться бомбы. Кто успел, схоронился в заранее отрытых щелях, кто просто упал в поле. Свириденко, спрятавшись в лесопосадке, пожалел новенькую гимнастёрку и не стал падать в мокрую от утренней росы траву. За что и поплатился. Острый маленький осколок прошил ему плечо. Дмитрий Яковлевич не мог понять, как такой мудрый, опытный человек мог подставиться.

Немцев отогнали зенитчики. Оказалось, удар они нанесли по ложной стоянке. А через некоторое время лётный состав стали группами отпускать домой – собрать вещи, попрощаться и готовиться к перебазированию на другой аэродром.

Дмитро, дождавшись своей очереди, отправился в жилую зону. Семьи к этому времени уже эвакуировали. Ветер гонял между домами обрывки газет. Валялись игрушки, разбитая мебель. А дома к нему на грудь бросилась Сильва.

Намаявшись за день, Дмитрий Яковлевич готовил себе на ужин нехитрую снедь: яичницу с салом, ржаной хлеб, заваривал чай.

Он и сегодня помнил запах Сильвы, которая, обхватив его лапами, смотрела в глаза, словно спрашивала: «Ну где ты был так долго?». Потом, когда собирал вещи, она бегала по комнате, не зная, куда девать себя. На глаза попался листок бумаги с недописанным письмом. Дмитро схватил его и сунул в карман, не желая, чтобы к его словам любви прикоснулась чужая рука. Где-то далеко, в другом мире осталась мать, жена с ещё не родившимся ребёнком. Он улетит. А что будет с Сильвой?

Не глядя на овчарку, он выскочил на улицу. Уже на стоянке, надевая парашют, увидел несущийся к самолётам чёрный комок. Она успела и, подбежав к хозяину, прижалась к его ногам, заскулила. Дмитро присел, погладил замшевый нос, потрепал холку и вдруг подумал: «Была не была».

Подхватил Сильву и понёс к своему люку.

Стой! Ты что, рехнулся? – окликнул его Борис. – Мы же не знаем, что с нами будет. Как ты бомбить, стрелять будешь с ней в кабине?

Авилов положил руку на плечо своему штурману и сказал: «Я понимаю тебя, но опомнись. Это война. Сильву ты взять не можешь».

Дмитро прижался щекой к холодному мокрому носу Сильвы и, не оглядываясь, направился к самолёту. Последнее, что он видел из взлетающего бомбардировщика – это бегущая по краю взлётной полосы Сильва.

Сожжённый ярким весенним солнцем мартовский день догорал. Дмитрий Яковлевич сидел у окна, прихлёбывая чай, и смотрел на сопки, лес, проступающий сквозь пелену сумерек. Старые тени снов, бередящие душу весь этот день, успокаивались. После первых страшных дней войны сколько ещё было потерь: сын, родившийся и умерший в оккупации, которого он так и не увидел, Борис Авилов, сгоревший в самолёте над Курском. Но Сильва была первой потерей. Она была горем, о котором он стеснялся говорить даже самым близким людям. Дмитрий Яковлевич считал всю жизнь, что предал безгрешную собачью душу.

Он ещё долго сидел у окна и смотрел, как сгущается темнота и над горизонтом загораются первые звёзды, глядящие из мрака, как собачьи глаза из далёкого прошлого.

 

 

КОЗЬЯ МОРДА

 

Михалёв вышел на крыльцо и, застёгивая демисезонную лётную куртку, которую лётный состав всегда называл дэ-эской, шумно вздохнул. Глядя на мокрый снег и резко чернеющие на белом фоне стволы деревьев, он с грустью подумал о том, что всё когда-нибудь кончается.

Промелькнуло, как всегда в Западной Украине, дождливое, душное лето, осыпалась позолота осени, открывая бесстыдно оголившиеся, зябкие ветви клёнов. Пришла вялая, мокрая, неспешно стареющая с первых своих снегов, зануда и ворчунья зима. Как же она не похожа на свою сибирскую, ядрёную сестру, пахнущую свежим ветром, берёзовым дымом и морозным солнцем.

Подумать только! Этот, ещё только начавшийся, чахлый, казалось, бессильный декабрь уже построил непроходимую стену между прошлым и будущим. Между прошлым великой империи и сумрачным призраком ещё невидимого государства.

Здравия желаю, товарищ подполковник! – браво выкрикнул, старательно вытягиваясь по стойке «смирно» водитель-первогодок.

Доброе утро, – совсем по-штатски ответил Михалёв и, усаживаясь в кабине «УАЗа», коротко бросил: «В штаб».

День, несмотря на хлопоты, а их у начальника штаба полка Михалёва всегда хватало, тянулся медленно. Казалось, с каждым прожитым часом пружина нервного напряжения сжимается всё туже, готовясь к неизбежному выстрелу – освобождению.

Всё шло обычным порядком: построение полка, занятия в классах, подготовка авиатехники. Но в глубине души въедливым, упрямым червячком копошилась мысль: зачем всё это, зачем? После подписания соглашения о создании СНГ приватизация армии по территориям неизбежна. Всё псу под хвост. И кому мы – боевые, заслуженные лётчики – будем нужны завтра?

После обеда Михалёв поехал на аэродром. Глядя на нахохлившихся, зачехлённых «грачей», внезапно подумал: неужели завтра придётся вместо красных звёзд на плоскостях трезубцы рисовать? – А, мать вашу в бога и душу… Это ж как серпом по яйцам.

Что-что? – переспросил водитель.

Ничего. На стоянку второй эскадрильи, – глухо сказал Михалёв.

У домика второй аэ спешился и, ёжась от влажного ветра, принял доклад дежурного по стоянке.

Так говоришь, лётный состав проходит тренаж? А где комэска?

Подполковник Марущак на двадцать втором должен быть.

Понял, – козырнул в ответ Михалёв и отправился вдоль стоянки к двадцать второму самолёту, у которого, стоя на стремянке, что-то втолковывал молодому пилоту его закадычный дружок ещё по Афганистану Саня Марущак.

В Афганистане Саня был у него ведомым, а это предполагает близость отношений даже больше, чем между мужем и женой, больше, чем между братьями. Ведомый должен не только чувствовать на подсознательном уровне каждое движение ведущего, но и предвидеть, угадать ещё не принятое решение. Быть готовым, если потребуется, прикрыть, подставить себя в горячечном мареве боя. Таким ведомым и был для Михалёва Саня Марущак. В августе восемьдесят седьмого довелось им бомбить базу «духов», на которой, по данным разведки, проходил какой-то их военный совет. Михалёв даже сегодня, вспоминая об этом, почувствовал напряжение, словно он выходит из крутого пике, а внизу горят даже скалы и разбегаются в разные стороны люди-муравьи. А потом разрывом «стингера» на его самолёте оторвало часть стабилизатора. Он шёл домой, как в песенке Глена Миллера: «…ковыляя во мгле, на честном слове и на одном крыле». А Саня прикрывал его, стараясь упредить любую вспышку огня снизу, готовый, если нужно, подставить свой борт.

И хотя после возвращения их боевая пара перестала существовать, они всегда вместе. Даже жёны у них в одно время отправились рожать. Только свою Галю Саня Марущак отправил в Запорожскую область к родителям, а Володя Михалёв свою жену отправил домой в Иркутск. Вот и холостяковали ребята вместе, ожидая, когда подрастут их сыновья, рождённые в один день, чтобы можно было вернуться жёнам и детишкам в неустроенность гарнизонного быта.

Возможно, это совпадение в рождении детей, а может, и просто их дружба дали повод полковым острословам наградить детей кличкой «молочные братья».

Ни Михалёв, ни Марущак на это не обижались, даже чувствовали некоторую гордость за то, что их братство признано всеми.

Увидев дружка, Марущак спрыгнул со стремянки и сказал: «Привет, Володя. Ну, что жена пишет?».

Да всё нормально, – протянул Михалёв, пожимая другу руку, передавая в рукопожатии всю горечь сегодняшнего дня о котором и говорить не хотелось. Да и слова были не нужны. Каждый из них, привыкший дышать и чувствовать в едином ритме друг с другом, без слов понимал всё, что хотел бы сказать его друг и брат. Они молча закурили.

Ну что, Саня? Закончил тренаж?

Закончил.

Я подожду тебя.

Я быстро.

А за кулисами этого простого диалога звучало: «Ну, что будем делать, Саня? Нас опять предали. – Не в первый раз. Прорвёмся. – Да…. Только куда прорываться?»

Когда шли к машине, Михалёв, вдруг резко повернувшись, дёрнул Саню за рукав куртки и сказал: «Слушай, дома нас никто не ждёт, поехали в город. Посидим у старого Губера, а то так тошно…».

Так пить хочется, что переночевать негде, – закончил с усмешкой Марущак. – Ты же помнишь эту старую солдатскую байку.

Помню. Только я серьёзно.

Вижу, что серьёзно. И это предлагает мне начальник штаба полка. Можно сказать, полковой Бармалей – ревнитель порядка и дисциплины. Завтра ведь полёты.

Не иронизируй, Саня! Я же вижу, что и у тебя душу корёжит от последних событий.

Ладно. Уговорил, – внезапно посерьёзнел Марущак и по всегдашней своей привычке не удержался от иронии. – У нас ведь, у славян, на сухую ничего не решается.

Ладно. Поехали.

В маленьком частном кафе, коих развелось нынче в избытке, было уютно и пока ещё тихо. Хозяин кафе, старый еврей пан Губерман встретил их ласковой улыбкой, как самых дорогих гостей.

Проходьте, проходьте, панове офицеры. Вот сюда. Тут вам буде добре, – затараторил он, ловко, несмотря на возраст, проскальзывая-перетекая между столиками. Он отодвинул перед ними стулья, смахнул со скатерти невидимые соринки. А в глазах, несмотря на раздвинутые в улыбке губы, светилась извечная тоска еврейского народа.

Отдыхайте, панове. Я сейчас распоряжусь. – И, упреждая пытающегося что-то сказать Михалёва, поднял руку.

Старый Губерман хорошо знает, что сегодня нужно панам офицерам. Старый Губерман повидал на своём веку. Я, панове, видел и гибель империй, и, так сказать, новые веяния. Как сказал один мудрый человек: «Не дай вам бог жить в эпоху великих перемен». А мы с вами таки вляпались в эти великие перемены. Все перемены, панове, на моей памяти кончались только одним – погромами.

Звиняйте, панове офицеры. Звиняйте старого Губермана. Расчувствовался я сегодня. Вы думаете – мне всё равно. Или я жду хорошего от людей из Руха. Не, панове. Это горе. При советах мне приходилось прятать, шо я знаю иврит и идиш, шо я хожу в синагогу. А сегодня мне, не дай бог, нужно будет прятать своё еврейство или уезжать отсюда. А куда я спрячу своё еврейское лицо, панове. Когда паночки из Руха перестанут ругать коммуняк, воны будут искать свои беды в нас – простых местечковых евреях.

Пока Губерман частил, выкладывая словами узоры из «суржика», на котором говорит большинство населения в маленьких украинских городах, официантка принесла запотевший графинчик с водкой и нехитрую закуску.

Пробачте, панове. Старый Губерман всегда на стороне слабых, обиженных. А сегодня, я ещё раз звиняюсь, вы, панове офицеры, со своими самолётами, пушками и танками, самые слабые. Это у вас сегодня, панове, чубы трещат от того, что паны сговорились и показали вам, шо они паны, а вы холопы. И пусть мне кто-то скажет, шо это не так…

Он смахнул невидимую слезу и засеменил по проходу между столиками.

Вот так-то, – сказал Михалёв. – Дожили. Нас пожалел сам Губерман.

Марущак ничего не ответил. Он молча поднял графин, разлил по рюмкам водку и сказал: «За нас с тобой. Пусть всё горит, а мы прорвёмся».

Они выпили и, зажёвывая водку каким-то мясным салатом, оба почувствовали, как разливается снизу тепло, не расслабляя ещё пружину настроения.

Между первой и второй… – поднял графинчик Саня.

Не гони, не гони, Санёк, – бросая взгляды по сторонам и прислушиваясь, как нарастает внутри кураж, уже подготавливая решение-действие, ответил Михалёв и добавил: – Знаешь, так хочется выкинуть какой-нибудь фортель. Это как вначале крутую горку, свечкой в небо, до самых звёзд, а оттуда в пике, да так, чтобы всем этим сволочам, которые, разваливая державу, только о себе думали, чтоб им всем страшно стало.

Да, было бы здорово, – протянул Марущак. – Но только нашу проблему на крутых виражах не решить. А вот показать им козью морду следует.

Какую ещё козью морду?

Да такую. Давай ещё по одной, и я расскажу, что придумал.

Друзья выпили и, захрустев огурчиком, Марущак, наклонившись над столом, тихо сказал: «Давай уведём знамя полка в Россию».

Да ты что? – вскинулся Михалёв. – Наши ветераны, гвардейское звание заслужившие в войну, они ведь в гробу перевернутся!

А когда трезубцы на плоскостях рисовать, не перевернутся?

И то правда. Только странно, что говоришь мне это ты – украинец.

Эх, Вова! Ты забыл, что я, как и ты, офицер во втором поколении. А честь и верность присяге для офицера главное. Да и воспитали меня как советского офицера. Помнишь, как мы старались не произносить такие слова? Официоз замучил. А сейчас мне не стыдно произнести: я – советский офицер. И присягать очередному князю я не намерен.

Он оглянулся на шумно ввалившуюся в кафе компанию, и, нервно постукивая ножом о стол, продолжил: «Время покажет, кто прав. Но забыть, что Украина и Россия вместе уже больше трёхсот лет….

Вот мы и покажем вождям, что есть люди, которые думают по-другому. Завтра полёты во вторую смену. Ты как начальник штаба снимешь знамённый караул, возьмёшь знамя. У нас с тобой запланирован маршрут. С маршрута мы уходим и садимся на аэродроме Починок. От Старо-Константинова до Починка лёту меньше часа. Там полком командует мой однокашник Толик Майоров. Он нас поймёт.

А как же здесь? Полк, – растерянно поднял глаза Михалёв.

Как? А вот как: России самолёт и знамя полка, а значит, и полк. А местным вождям – козью морду. Мы просто хлопнем дверью.

Ну что же. Решили так решили, – тихо проговорил Михалёв, ещё внутренне сомневаясь и прикидывая в последний раз, рассматривая решение сверху, но уже понимая, что не использует последний шанс вернуться на исходную точку.

Решено. Летим, – ещё раз проговорил он, заражаясь азартом своего ведомого и внутренне удивляясь тому, что в этой операции не он выступает в роли ведущего.

А теперь, как положено в авиации, выпьем по третьей не за любовь, а в память наших товарищей, что не дожили до этого позора, – поднял свою рюмку Марущак.

Они молча встали и, не чокаясь, выпили.

В это время от шумной компании, судя по выкрикам, празднующей освобождение Украины от российского ига, отделился молодой человек и подошёл к лётчикам.

Ну, шо, москали. Може, выпьете вы за незалежнисть неньки Украины? – с вызовом спросил он, поглаживая вислые рыжеватые усы «а ля Шевченко».

Другим разом, пан. Мы уже уходим, – жестом подзывая официантку, сказал Марущак и положил на стол смятую купюру.

Ни, у нас так не бувае. – Рыжий явно напрашивался на драку, а от его стола уже торопились подойти ещё какие-то хмельные парни. За их спинами Михалёв вдруг заметил знакомое лицо.

Прапорщик Швыдченко по прозвищу Кукалява явно не хотел, чтобы его видели. Маленький, щуплый, он был известен в полку тем, что, нисколько не смущаясь отсутствием эрудиции, мог воткнуться в любой разговор со своими замечаниями, а в последнее время просто достал всех рассуждениями о независимости Украины. Своё прозвище он получил благодаря шутке капитана Каданцева, которому надоели мудрые рассуждения Швыдченко, и он однажды в курилке спросил его: «Швыдченко! Ты у нас парень грамотный, с авиатехникой на ты. Может, объяснишь всем, что такое кукалява».

Лицо Швыдченко, начавшее было расплываться в довольной улыбке, сразу поскучнело.

Кукалява… – задумчиво произнёс он. – Не знаю, шо це такое.

Не знаешь? Как же ты не знаешь, что такое кукалява. Без кукалявы сегодня никуда.

Каданцев сделал многозначительную паузу и скороговоркой произнёс: «Кукалява – это такая маленькая коробочка, в которой живёт мамурик по имени Бизяка, и у него есть подружка Хрюша Пампукская».

Раздался взрыв хохота. С тех пор за Швыдченко прочно закрепилось прозвище Кукалява. А сейчас он старательно прятался за спинами своих друзей-руховцев.

Михалёв, чувствуя покалывание в кончиках пальцев и привычный холодок в груди, как перед атакой, примиряюще поднял руки.

Стоп. Стоп, ребята. Мы вам не мешаем, и вы нам тоже. Разойдёмся мирно.

Мирно? – передразнил усатый. – Мирно? А ну, геть, москали, с Украины.

Геть! Геть! – закричали остальные.

Придётся драться, хотя нам это сегодня не с руки, – тихо сказал Марущак, оглядывая хмельные рожи, напоминающие нечистых гоголевских персонажей.

Панове, панове! – протиснулся бочком между усатым руховцем и лётчиками Губерман. – Пан Ганьбенко, успокойтесь. Паны офицеры мои гости.

Молчи, жидок! – Ганьбенко уже заносил руку, пытаясь достать Михалёва. Но Губерман, ловко подставив свою спину, не оглядываясь, повёл лётчиков к двери, прощаясь, торопливо сказал: «Звиняйте, звиняйте, панове, такое свинячье время».

Друзья молча дошли до машины. Молча доехали до гарнизона, и только подъезжая к ДОС (дому офицерского состава) Марущак протянул руку товарищу: – Завтра в восемнадцать часов я жду тебя у самолёта. Как договорились.

Как договорились, – повторил эхом Михалёв.

 

Ночью Михалёву долго снилась какая-то чертовщина: пан Ганьбенко в вышитой украинской рубахе, но почему-то с козьей мордой, рядом с ним прыгали в каком-то замысловатом танце странные существа с козлиными и свинячьими рожами. Все они в такт музыке кричали: «Геть, геть, геть!». А под утро приснилось, будто ему всё ещё двенадцать лет. Отец служит в городе Стрый Львовской области. Зима, обычно малоснежная, вдруг порадовала обильными снегопадами. И он, Вова Михалёв, на лыжах отправился из гарнизона через поле к ближайшей деревне Дулибы. Между деревней и гарнизоном у костёла прилепилось небольшое кладбище, и Володя свернул с лыжни, чтобы пройти через него. В центре кладбища он увидел большой родовой склеп, а рядом небольшой белого мрамора саркофаг, на котором золотилась надпись «Бильше не болыть у моей доньки голова» («Больше не болит у моей доченьки голова»). Тоска и ощущение неизбежности происшедшего, как и тогда в детстве, сдавили сердце. Он вдруг осознал, что этот сон – воспоминание, и захотел вынырнуть из-под тяжёлой волны видения, но не смог, оставаясь там, на погосте, среди блестящего на солнце снега, рядом с саркофагом из белого мрамора.

 

Когда Михалёв проснулся, было уже совсем светло. Он умылся из-под крана ледяной водой, побрился и выпил кофе. Вошёл в комнату, взял фотографию жены с новорождённым сыном и положил в правый карман лётного комбеза. Ещё раз осмотрел комнату, весь свой нехитрый скарб, и вышел.

В штабе он разобрал бумаги на столе, навёл порядок в своей нехитрой канцелярии, а затем написал приказ об изъятии знамени полка на реставрацию. Это не должно было вызвать подозрений, так как в последнее время сверху шли указания одно нелепей другого.

Ближе к вечеру, измученный тяжёлым ожиданием задуманного, он вызвал начальника караула, вручил ему приказ и получил знамя. Оставшись один в кабинете, расчехлил знамя, положил его на стол и, глядя на ордена и гвардейский знак, достал десантный нож. Под старым лезвием тоненько хрустнула ткань. Михалёв снял тяжёлое бархатное полотнище с древка и стал наматывать его на тело под комбинезоном. Застегнул куртку и хмыкнул. Он вспомнил картинку из учебника «Пионеры спасают знамя пионерской дружины в городе, оккупированном фашистами».

На столе под стеклом лежал график нарядов. Начальником знамённого караула должен был сегодня заступать Швыдченко.

Повезло Кукаляве, – подумал Михалёв, – он сегодня выходной.

Уже подходя к самолёту и увидев у стремянки крупную фигуру Сани, Михалёв почувствовал некоторую вибрацию сердца. Словно они шли на штурмовку объекта, их ждал впереди огонь, резкое маневрирование и холодный пот, заливающий глаза.

Да нет. Их ждёт обычный полёт по маршруту. Вот и всё.

На немой вопрос друга Михалёв успокаивающе похлопал себя по груди.

Хорош, – усмехнулся Марущак, – даже поправился.

Уже выруливая на старт, Михалёв, словно про себя, произнёс: «Бильше не болыть у моей доньки голова».

Самолёт, удерживаемый на тормозах, на мгновение присел, а затем рванулся по полосе. Короткая вибрация – и вот они, уже закладывая вираж вправо, уходят в небо, оставляя далеко внизу аэродром и город.

 

 

ПОСЛЕДНИЙ ПОЛЁТ

 

Прошло всего пять дней с тех пор, как мой вертолёт «Ми-8» был сбит при высадке десантно-штурмовой группы. Переносной зенитно-ракетный комплекс превратил вертушку в костёр, а меня в обгоревший обрубок. Мозг ещё жил, но руки и ноги уже не имели ничего общего с тем, что все остальные люди могли назвать руками и ногами. Я был без сознания, а когда изредка приходил в себя и боль становилась нестерпимой, мне вкалывали дозу кетонала, и я уходил в страну сновидений. Я знал, что ко мне прилетела жена. Я чувствовал её рядом. Но моё обгоревшее лицо, вероятно, пугало её, и я не хотел, чтобы она видела меня таким.

Лучше бы я погиб сразу. Но богу было угодно сохранить мне жизнь и превратить её в сплошную череду всплесков боли и мучений. Словно кто-то всемогущий испытывал меня на прочность, искал и не мог найти предел моего терпения. Я уже не чувствовал и не знал, есть ли у меня конечности, глаза, уши. Всё это было болью. Где же этот укол?! Где?!

И вот наконец боль становится глуше. Она не уходила совсем. Она только отступала на несколько шагов. Боль ждала, когда я вернусь из очередного полёта. А пока я улетал…

Моё тело оставалось в душной палате госпиталя среди хрипов и стонов таких же, как я, обрубков, а душа отправлялась в полёт.

 

Я летел в прозрачном светлом небе. Подо мной изредка проплывали лёгкие, пушистые облака. Это было то, о чём я мечтал всю жизнь – физическое ощущение счастья. Счастье и полёт для меня всегда были синонимами. В детстве я вовсе не собирался стать лётчиком, хотя вырос в авиационном гарнизоне. Я не чувствовал романтики в гарнизонной жизни. Рёв тяжёлых воздушных кораблей над нашим домом не будил моё воображение.

Интерес к авиации у меня появился значительно позже. Он пришёл после прочтения книг Антуана де Сент-Экзюпери. Его философия нежного мужества, умения видеть сверху тропинки, ведущие от колодца к колодцу, от сердца к другому сердцу, привела меня в восторг. Я вдруг почувствовал, как это важно – соединять друг друга паутиной слов. Словом, я стал пытаться писать. Писал стихи, новеллы, сказки. Но сейчас можно с уверенностью назвать всё, что было написано мной в те юношеские годы, розовыми соплями.

Позже, в лётном училище, я понял, что пора выбирать между авиацией и литературой. И та, и другая муза требовали полной самоотдачи и не прощали измены. Я выбрал авиацию. Но с годами желание рассказать, об увиденном становилось всё сильнее. Убедив себя однажды в том, что Экзюпери из меня не получился, я просто запретил себе писать.

Но кто мог запретить мне поймать и спрятать в тайник памяти меткое слово, интересную историю. Тем более, что в авиации каждый лётный день наблюдательному человеку мог принести несколько сюжетов.

 

Пока я грузил себя воспоминаниями, зелёнка подо мной стала слегка темнеть, тени на склонах гор стали резче, ветерок, так приятно овевающий меня в полёте, стал прохладней. Вдруг на горизонте, на фоне закатного солнца, я увидел чёрную точку.

Я даже не успел подумать – что это. Точка, приближаясь, росла, и вскоре я увидел девушку. Она была в лёгком белом платье, и чем ближе подлетала она ко мне, тем неестественней казалась мне её поза. Она летела, лёжа на спине, запрокинув бледное лицо. Время от времени её тело принимало почти вертикальное положение, а затем голова всё больше запрокидывалась назад, и она продолжала полёт, двигаясь ногами вперёд. Я раскинул руки и выполнил подъём переворотом для набора высоты. Потом облетел вокруг девушки. Она не реагировала. Глаза её были закрыты. Какое-то время мне даже не приходило в голову, что она мертва. Слишком уж хорошо я чувствовал себя в небе. Слишком хорош был этот вечер. Снизу слегка тянуло запахом листвы, дымом костра, свежескошенной травой.

Небо стало темнеть быстрее. Зажглись звёзды. Скорость полёта росла, а вместе с ней росло чувство тревоги. Словно кто-то ледяной рукой пытался взять меня за горло. Я, не знаю почему, стал снижаться. Выбрать площадку для приземления было сложно, так как внизу было уже совсем темно. Вдруг словно театральный прожектор выхватил из темноты ровную поляну, на которой стоял стол. За столом сидел человек.

Браво! – сказал он, и несколько раз хлопнул в ладоши, когда я приземлился.

Браво! Вы, лётчики, как дети. Радуетесь пустякам. Огорчаетесь из-за мелочей. Находите удовольствие в подражании птицам. Я смотрел, как ты заходил на посадку. Как ворон. Видел, как вороны садятся? Клюв вытянул, грудь прогнул, крылья растопырил. Вот так и ты. Грудь прогнул, руки растопырил. А зачем? Ведь летел ты сюда только потому, что мне этого захотелось. И твоё красивое, грамотное приземление на этой площадке – моих рук дело.

Я стоял молча, не зная, как себя вести. Чувство тревоги не проходило. Ко всему, я почувствовал какой-то странный запах, название которого не мог вспомнить.

Человек за столом на мгновение замолчал, потёр руки и, подняв голову, сказал: «Ну, что же, проходи, садись». При этом глаза его странно блеснули из-под тёмных, густых бровей. Я подошёл к столу и сел, разглядывая человека.

Итак, со свиданьицем, как вы говорите, – он поднял бокал. – Ну, что ты стесняешься? Я ведь знаю, что ты любишь коньяк. Я даже знаю, что когда-то твой командир полковник Азаров сказал: «Настоящий офицер и лётчик должен пить коньяк, на худой конец – водку, а остальное – баловство».

Да. Это было удивительно. Он знал об Азарове. Но я решил не удивляться. Что будет – то будет. Поднял широкий коньячный бокал и пригубил.

В лице моего собеседника было что-то восточное. Смуглая кожа, нос с горбинкой, чёрные волосы, небольшая бородка. Его можно было назвать красивым, если бы не какая-то звериная, пугающая грация. Особенно портила его улыбка. Улыбаясь, он показывал крупные, ослепительно белые зубы. Прямо-таки персонаж для рекламы «Дирола», – подумал я.

Не слишком ли мелко ты судишь обо мне? – усмехнулся восточный человек.

Я вздрогнул.

Да! Я умею читать ваши мысли, ваши желания, ваше прошлое и ваше будущее. Как я вас, людей, хорошо знаю! – И он почти грустно усмехнулся.

Что же ты не спрашиваешь, кто я? Догадываешься ли ты, кто перед тобой?

Он встал, и я увидел на его плечах алый плащ. Запах стал сильнее. Я вспомнил. Это был запах серы.

Вспомнил?! – произнёс он. – Молчи. Ты недостоин произносить вслух моё имя. Я сам произнесу его: «Люцифер».

Стало тихо. Только горы повторили эхом: Люцифер… цифер… фер…

Он стоял, гордо подбоченившись, подвернув одной рукой свой роскошный алый плащ. Его смуглое лицо выражало восторг упоения властью и удовлетворение произведённым эффектом.

Мне стало смешно.

Ты?! Ты смеёшься надо мной? Над Люцифером, властелином и князем тьмы?! Ты – обгоревший обрубок. Полутруп, лежащий там – внизу. Неужели ты ещё не понял, что я – твоя последняя надежда, твой последний шанс. Твой бог не уберёг ни тебя, ни твой экипаж. Только я смогу изменить всё.

Чего же ты хочешь от меня? – прервал я этот монолог.

Вот это уже мужской разговор, – усмехнулся он и снова сел за стол. – Итак, майор Воронов, мне нужна твоя душа. Это звучит банально, но это так. Мне нужна именно та субстанция, которая сейчас находится здесь передо мной. Взамен я предлагаю очень и очень многое. Прежде всего, я предлагаю жизнь. Жизнь, прекрасную во всех её проявлениях. О вечности я не говорю – её ещё нужно заслужить. Я могу вернуть тебя в прошлое и изменить будущее.

Значит, мои ребята могут остаться в живых? – спросил я.

Нет, голубчик, нет. Разговор идёт только о тебе. Только о твоей жизни и о твоей душе. У тебя есть возможность не только летать, но и писать книги. Сколько прекрасных книг ты сможешь написать. Ты расскажешь людям о красоте облаков, о людях, подражающих птицам.

Его голос убаюкивал, завораживал. Я смотрел в его глаза, и моя голова начинала слегка кружиться. В этот момент Люцифер вдруг подмигнул мне. Это было так отвратительно, словно он предлагал украсть или ограбить.

Скажи, а зачем тебе моя душа? – спросил я.

Ты молодец, майор. Это хороший вопрос. Все наши поступки, добрые и злые, попадают на разные чаши весов. С одной стороны добро, с другой стороны – зло. Вся жизнь – это борьба света и тьмы, добра и зла. Я князь тьмы, и хочу, чтобы силы тьмы поглотили свет. Поэтому я и скупаю души. Вы пополняете моё войско. Взамен я даю вам осуществление ваших желаний. Разве это плохо? Я даю вам то, что не смог дать Бог. Уже только это говорит, насколько я силён. Ты можешь сказать – Господь Бог не оставит тебя. Он уже оставил. Значит, он не так уж всемогущ. Ты только подумай, сколько времени добро борется со злом и не может победить его. Сколько времени люди подвергают сомнению могущество Бога и отдают свои души мне. А само разделение на тьму и свет – условно. Что есть добро? А что есть зло? Кто знает, в чём истина? Истина в добре? А может, истина в зле, в эгоизме?

Неужели ты не видишь, насколько нерационально добро? Что ты делал в Чечне? Ты воевал. Ты же не подставил чеченцам и правую, и левую щёку. Ты отвечал ударом на удар. Значит, вёл себя, как настоящий мужчина. Помнишь девушку, которую ты встретил на пути сюда? Она была здесь и отдала мне свою душу за право любить и быть любимой. Давай же покончим с этим разговором и перейдём к формальностям. Никаких расписок кровью. Это пошло. Просто ты сейчас снимешь свой крестик и бросишь его в темноту. Просто бросишь. И всё.

Он сам напомнил мне о крестике. Я вдруг ощутил его присутствие на груди, словно птичье крыло коснулось меня. Мне стало легче. Слова Люцифера, источавшие сладкий, дурманящий яд, уже перестали действовать на меня.

Нет, – подумал я. – Отдать душу? Купить жизнь такой ценой. А как же мои ребята, мой экипаж? Значит, я должен буду предать их.

Моя рука медленно потянулась к нательному крестику.

Ну, вот и славно, – было произнёс Люцифер, и вдруг лицо его исказила гримаса боли.

Святый Боже! Святый и крепкий… – произнёс я слова полузабытой молитвы.

Нет! – пронзительно закричал Люцифер.

Боль закружила меня, пронзила моё тело сотнями иголок. Больно… Укол! Укол! Укол!

 

Медленно из темноты выплыло лицо жены. Я видел её страдающие, полные ужаса глаза, и мне хотелось, чтобы это быстрее кончилось. Как жаль, что я не могу рассказать ей о том, что я сейчас видел, что пережил. Сделали укол. И вновь потолок палаты закружился надо мной. Светлые и тёмные полосы вращались над головой, словно лопасти вертолёта. Я даже услышал ровный гул двигателя, и медленно-медленно стал взлетать. Потом шум двигателя стал тише, и я оказался один в небе. Это было так приятно. Полёт на высоте двадцать пять – тридцать метров. Что может быть лучше! Я видел каждую травинку, цветы. Откуда-то тянуло кизячным дымом и запахом трав. Подо мной проплывали склоны гор, поросшие кустарником, а ещё ниже, в долине, я увидел луг, заросший чертополохом. Тем самым татарником, который так хорошо описал Лев Толстой в повести «Хаджи-Мурат». В этот момент мой полёт стал неуправляемым. Меня вдруг швырнуло в заросли чертополоха и понесло сквозь них. Острые колючки рвали на мне одежду, царапали кожу, я чувствовал кровь, струившуюся по лицу. Трижды галсами меня протащило по этому проклятому полю. Мне оставалось только утешить себя воспоминаниями о жизненной силе и жизнестойкости татарника, воспетого Львом Николаевичем. Наконец я, обессиленный, растянулся на траве. Исцарапанное тело ныло. Мой камуфлированный комбинезон превратился в лоскуты и пропитался кровью. Я лежал и смотрел на ближайший куст чертополоха, который венчала лиловая пушистая папаха цветка. Сочные зелёные стебли и мощные раскидистые лапы листьев хищно растопырили иголки. Всем своим видом этот цветок угрожал. В нём была мрачная спокойная сила и угроза не только мне.

Вдруг куст, на который я смотрел, качнулся и стал расти. Чем пристальней я вглядывался в него, тем больше он напоминал мне воина, вооружённого множеством кинжалов.

Ну что, летун? Долетался? – спросил воин. – Теперь ты лежишь в крови и грязи у моих ног. И так будет с каждым гяуром.

А ты делишь людей только на правоверных и гяуров?

Да. Так повелел мне аллах. А я раб аллаха.

Это неправильно. Все люди разные: добрые и злые, тупые и умные, щедрые и скупые.

А мне всё равно. Для меня ты, жрущий свинину, сам свинья. Я вас резал и буду резать. Вы мешаете нам жить по нашим законам.

Пока мы перебрасывались короткими фразами, я собирался с силами. Рядом лежала брошенная кем-то палка, и я пальцами пытался нащупать её.

По каким вашим законам?! – выкрикнул я. – Вы получили свободу, независимость, и создали бандитское государство. Вас следовало окружить стеной, плотным кордоном, и режьте друг друга сколько хотите. А я защищаю свою страну, свою Россию от таких, как ты. Потому что вы просто бандиты, а вера тут ни при чём.

Ах ты, баран недорезанный! – Он попытался достать меня кинжалом. Но я откатился в сторону, вскочил и палкой стал рубить стебли чертополоха. Я рубил, не обращая внимания на боль, пронзающую моё тело при каждом движении. Рубил лиловые головы, зелёные, колючие стебли остервенело, яростно, не замечая брызг крови из срубленных голов и листьев. Всё мировое зло для меня было в этом чертополохе. Во мне жила только одна мысль, только одно желание: бить и рубить, бить и рубить…

Милый, успокойся, милый, – услышал я голос жены и очнулся. Боль становилась всё сильнее. Она опустошала меня. Я понимал, что, видимо, обезболивающее уже не спасает. Кроме того, я не мог смотреть в глаза жене. Мне не хотелось оставлять её, но как она старалась взять хотя бы часть моей боли себе. Этого я допустить не мог, и взлетел.

Я летел, плотно прижав руки к телу, ввинчиваясь в ослепительную сверкающую синеву небес. Далеко внизу остались птицы, которые вначале пытались догнать меня. На горизонте снежными вершинами обозначили себя горы.

Ветер, который вначале ласково трепал мои волосы, теперь обжигал. Я улетал всё выше и выше…

 

 

КАЗАНОВА

 

Анатолия Николаевича, несмотря на весьма непрезентабельную внешность, все называли Казановой. Был он небольшого росточка, с объёмистым брюшком. Ходил, переваливаясь, как гусь, на коротких кривоватых ногах, и всегда улыбался. Улыбка не сходила с его лица и казалась неестественно приклеенной, потому что сложно улыбаться, выполняя физическую работу. Анатолий Николаевич служил плотником в весьма высоком учреждении. Приколачивая плинтус или меняя замок, он, стреляя маленькими глазками в разные стороны, без стеснения разглядывал лица, бёдра, ножки обладательниц кабинетов. Они, естественно, краснели и бледнели под его взглядами, натягивали юбки на коленки, кутались в шали, стремясь скрыть-спрятать обнажённую плоть. Но Казанову это не смущало. Каждый сантиметр женского тела будил в нём страсть. С одинаковым вожделением смотрел он на женские пяточки, губы, вырез на груди, открытые коленки. При этом говорил, говорил, говорил. Рассказывал пошлые анекдоты, шутил, проговаривал хохмы позапрошлого века, цитировал Петросяна и Арлазорова, не удивляясь тому, что никто не смеётся. На дам, особо понравившихся ему, устраивал настоящую охоту: поджидал в коридоре, старался подсесть поближе в столовой, с дурашливой галантностью уступал дорогу и раскланивался. При этом его лысина со щёткой жёстких волос на затылке блестела от пота и неутолённых желаний. На обед Анатолий Николаевич никуда не уходил. Обедал тут же, в учреждении, являясь в обеденный зал к открытию. Неторопливо и степенно хлебал борщик. Вкушал гуляш, запивал всё это чаем, но при этом наслаждался не столько пищей, сколько щебечущей на все лады громадной стаей девушек и зрелых дам, слетавшихся к кормушке. Особенно он оживлялся, когда обед служащих подходил к концу и зал заполнялся пришлой публикой. Анатолий Николаевич позволял себе даже подсаживаться за столик к незнакомым барышням, пытался говорить комплименты, рассказывал анекдоты. Но увы! Все его потуги обратить на себя внимание оставались безуспешными. То есть его нелепая фигура и неуклюжие шутки вызывали смех и раздражение.

Я всегда говорил, говорю и буду говорить, – произносил он, опускаясь на стул рядом с очередной жертвой, – что сырую воду пить вредно.

Девушки вежливо прыскали в кулачок и старались отодвинуться подальше от странного субъекта. К концу рабочего дня улыбка с лица Анатолия Николаевича начинала спадать. Разглаживалось лицо, в глазах появлялась некоторая хмурость и напряжение. Он не торопился домой. Очень медленно складывал инструмент, ещё медленнее переодевался и, тяжело выкатывая брюшко впереди себя, выходил на улицу.

Когда-то у Анатолия Николаевича была семья. Вернее, была жена. Деток им бог не дал. А вот у жены от первого брака была дочка Люсенька. Познакомился Анатолий с Еленой на вечере в заводском Доме культуры. Работал он тогда наладчиком станков. Работа была, как принято выражаться, престижная. И платили неплохо. Так что женихом он был завидным – с квартирой и неплохим достатком. А Ленка в ту пору второй год жила в заводском общежитии после того, как ушла от непутёвого мужа-гулёны. Влюбился в неё Анатолий Николаевич без памяти. Не посмотрел, что старше она на два года, и что ребёнок имеется. Правда, тогда многие ему говорили, что не по себе дерево рубит. Елена – статная красавица с роскошной русой косой. А он тогда ещё был не толстый, но кряжистый, крепкий, рукастый парень. Из-за разницы в росте пришлось Лене отказаться от высоких каблуков. Уже только это покорило Анатолия и ещё больше привязало к жене. До неё как-то не складывались у Анатолия Николаевича отношения с противоположным полом. После первого же свидания они почему-то теряли к нему интерес. Хотя он, памятуя о том, что барышни любят весёлых, лихих парней, изо всех сил пытался рассмешить понравившуюся ему девушку. Анатолий даже записывал и заучивал анекдоты, чтобы всегда иметь, как говорится, под рукой смешинку на все случаи жизни. Этому нехитрому приёму научил его ещё армейский приятель.

Ты Толя, не тушуйся, – говорил он. – Главное – ошарашить девицу весельем и лихостью. Расскажи пару анекдотов. Посмеётесь. Проходишь мимо клумбы в городском саду – сорви для неё цветок. Проходишь мимо сада – не постесняйся залезть на дерево и сорвать яблоко барышне. И лихость, и храбрость тем самым покажешь. А ещё запомни несколько стихотворений. Иные девушки страсть как стишки любят.

Приятель слыл записным сердцеедом. Ему хотелось верить. Поэтому правила эти Анатолий запомнил и свято соблюдал. Являясь на свидание с букетом цветов, он всегда декламировал: «Хрустел в кармане маленький остаток денег, от всей души дарю вам этот веник».

Этот стишок сочинил сам, чем очень гордился. И лихость в нём была, и веселье. Когда Анатолий Николаевич понял, что приёмчики от приятеля не помогают, стукнуло ему тридцать шесть годов. Ровесницы давно были замужем, а малолеткам он был не нужен.

Тут-то и случилась встреча с Еленой. В первый же вечер она сама взяла его под руку и сказала: «Ну что ты всё выкаблучиваешься? Анекдотами меня пронять хочешь. Ты лучше про родителей своих расскажи». – Сразу стало легко и просто. Толя обмяк, и не то чтобы посерьёзнел, а слетела с него шелуха, которой оброс он за годы холостяцкой жизни. А тут словно кедровую шишку расшеперили и явили миру зёрнышко маслянисто-белое да упругое – на удовольствие и на пользу.

Всё у них сладилось. Двадцать лет пролетели, как один день, а они с Еленой даже не поссорились ни разу. Дочка Люся к Анатолию быстро привыкла, называла папкой и во всём слушалась. А то, что своих детишек не случилось, Анатолия Николаевича мало заботило. Уж так хорошо ему было, что иногда вечером, глядя, как Елена распускает, расчёсывает косу на ночь, чувствовал он, как сладко замирает сердце и щекочет в носу от желания заплакать.

Вдруг всё исчезнет, улетучится? Выглядывающее из-под широкой лямки ночной сорочки обнажённое плечо приводило его в состояние, близкое к молитвенному. Когда жена, собираясь выйти из дома по каким-то своим женским делам, присаживалась обуваться, Анатолий Николаевич стремглав бросался к ней, чтобы прикоснуться, вложить в туфельку бело-розовое чудо Елениной ноги с блестящими ноготками пальчиков и невинно шершавой пяточкой. А к Люсе он так привязался, что казалось – другого ребёнка у него и не могло быть. Хорошо помнил Анатолий Николаевич, как вместе с Еленой собирали они Люсю в первый класс. Он сам выбирал ей в магазине яркий ранец, покупал тетрадки, ручки, а в довесок подарил большого плюшевого зайца, у которого на шее висела бирочка с надписью «Умник».

Потом Люся пошла в музыкальную школу, и Анатолий Николаевич оформил в кредит покупку пианино. Когда инструмент привезли из магазина и втащили в квартиру, то, кажется, больше всех радовался он сам. С шумом откупорил бутылку шампанского, заставил всех, даже грузчиков, выпить, брызнул на пианино, громко повторяя, словно пробуя на вкус, доселе почти неизвестное ему слово «фортепьяно».

Надо же! Фортепьяно, фортепьяно, пьяно, пьяно! – восклицал он.

По вечерам водил Анатолий Николаевич Люсю в музыкальную школу. И, чувствуя в своей руке маленькую доверчивую ручонку ребёнка, оглядываясь на себя как бы со стороны, думал: неужели это он ведёт дочку не куда-нибудь, а в музыкальную школу. Под ногами скрипел молодой снежок, мелькали рядом прохожие, почти не замечаемые оттого, что душа Анатолия Николаевича была занята осознанием богатства, неведомо за что полученного им. И так было страшно это богатство потерять.

Как-то незаметно Люся выросла, вышла замуж, родила ребятёнка – девочку. Лена, понятное дело, зачастила к дочери, которая теперь жила самостоятельно с мужем, на другом конце города. То пелёнки-распашонки готовить малышке, то коляску выбирать. Всё это было понятно. Только вот Анатолия она от этих забот отстранила, словно был он Люсе чужой человек. Из роддома Люсю они встречали вместе. На смотрины, когда внучке исполнилось два месяца, тоже вместе ездили. И вдруг как ножом отрезало. Вечером Елена приоденется, подкрасится, дверью хлоп: «Я к Люсе». Возвращается поздно, а то и заночует у дочери.

Анатолию Николаевичу объясниться бы с женой. Ногой, что ли топнуть по-хозяйски. Да только совпало это с неприятностями на работе. Всю страну поставили на уши демократы, приватизаторы. В одночасье завод, на котором работал Анатолий Николаевич, остановился, и начали его продавать по частям. Руководил всем этим безобразием главный заводской инженер по фамилии Березайский. Помнил его Анатолий ещё молодым специалистом, выпускником политеха, которого старые мастера уму-разуму учили. Да и он, надо сказать, не стеснялся спрашивать. Научили на свою голову. Завода не стало. Зато появилось закрытое акционерное общество «Родион», на котором клепали металлические киоски – «батискафы», как их прозвали рабочие. А генеральным директором новоявленного предприятия стал, конечно же, Родион Юрьевич Березайский. Анатолий Николаевич поначалу растерялся, а потом надумал зажигалки мастерить, металлические коробки-горбовики клепать для ягодников. Оборудовал в гараже своём мастерскую, а изделия сдавал перекупщикам на Глазковском рынке. Так и жили. На хлеб хватало – и ладно. Только не додумал Анатолий Николаевич, что женщине одного хлеба маловато будет. Ей надобно время от времени красоту свою показать, естеством своим женским похвалиться. А для этого ой как много требуется: и платьице новое, и пальтишко, и сумочка, и парфюм всякий. Вот и вертелся Анатолий Николаевич. Он, можно сказать, дневал и ночевал в своём гараже. Но денег катастрофически не хватало. Так бы оно и шло, да вдруг увидел Анатолий Николаевич на жене новое платье, а потом ещё одно.

И стало ему как-то неуютно, словно сам он согрешил. Хотел было спросить, откуда обновки, но не решился из боязни услыхать нечто такое, чего и знать не следует.

А Елена просто расцвела. Даже перестала упрекать мужа за малый заработок. Только чаще стала оставаться у дочери с ночевой. А однажды, возвращаясь поздно из мастерской, увидел Анатолий Николаевич, как подкатила к их подъезду беленькая иномарка. Вышел из неё импозантный мужчина, обошёл машину и помог – не выйти, а выпорхнуть – из салона его Елене. Была она такой молодой и яркой в туфельках на высоком каблуке, и не скажешь, что за шестьдесят, что нашёл на Анатолия столбняк. Остановился он. Руки-ноги онемели, в горле пересохло. Крикнул бы, да голоса нет. А что крикнул бы? Помогите! Спасите! А кого спасать? От кого?

Мужчина приобнял Елену. Легко так, по-хозяйски, поцеловал в губы, прыгнул в машину и уехал. Процокали по асфальту каблучки жены, хлопнула дверь подъезда. Анатолий Николаевич всё стоял и смотрел. А может, ждал, что кто-то большой и сильный скажет ему, что всё это померещилось, и ничего такого не было. Удушающе пахла после дождя расцветающая сирень. И этот горький запах, сумерки, мягкий свет фонарей слились в его памяти в странную картинку, не дающую уснуть весенними вечерами, заставляя вновь и вновь переживать случившееся.

Анатолий Николаевич не помнил, как добрался до своей квартиры, открыл дверь. Елена вышла навстречу уже в домашних тапочках. Глянув в лицо супругу, она, не пряча глаза, спокойно и просто рассказала о том, что давно уже встречается со своим первым мужем Борисом Борисовичем. Как объединила их совместная забота о внучке. Всё-таки родная кровь. Борис Борисыч взял на себя все расходы по содержанию и дочери, и внучки. Ему это не в тягость. Давно зовёт жить вместе. Видно, судьба.

Анатолий Николаевич разулся и, тяжело топая пятками по полу, прошёл молча, не зажигая света, на кухню. Сел у окна и замер. Свет уличных фонарей, пробиваясь сквозь ветки клёна, превращался в мозаику, пятнающую стены кухоньки и лицо Анатолия Николаевича. Но даже этот малый свет нестерпимо бил в глаза, вызывая слёзы. А Лена всё говорила и говорила… Потом она кому-то звонила. Быстро и споро уложила чемоданы. Приехал Борис Борисович. Заглянул на кухню, где сидел Анатолий Николаевич, молча вынес чемоданы. Вошла Лена и села рядом. Она снова что-то говорила, но Анатолий слышал только музыку её голоса, такого родного и милого. Смысл слов не доходил до него. Словно говорливый ручей бежал, бежал и, ударившись о запруду, стал разливаться. И чем шире расходилась вода, тем тише она вела себя. Бурля у плотины, кругами расходилась дальше и дальше, облегчённо смиряясь с обстоятельствами жизни.

Так и горе Анатолия Николаевича, заполнив всю его душу, не выплеснулось наружу. Оно оказалось плотно запечатано глубоко внутри. И только сам Анатолий знал, как тяжело бурлит в нём этот чёрный поток, которому нет и не может быть выхода наружу. Он по-прежнему что-то мастерил, продавал, спал и ел. Другой бы на его месте запил горькую. Но Анатолий Николаевич и в молодости не был любителем зелья. И водка, и табак внушали ему отвращение. Кто-то из гаражных приятелей присоветовал вышибать клин клином.

Подумаешь, баба ушла, – говорил он. – Так найди другую. Вон их сколько, одиноких баб.

В ту пору подвернулась Анатолию Николаевичу вакансия. Удалось с помощью давнего дружка устроиться плотником в высокое учреждение.

Ты только не зевай, – наставлял приятель. – Это же малинник.

И Анатолий Николаевич не зевал. Он шутил, смеялся, рассказывал анекдоты. Но в каждой женщине, с которой он пытался говорить, в их коленках, пяточках, виделась ему Елена. И не было от этого никакого спасения. Чем ближе к вечеру, тем тяжелее ему становилось. И так не хотелось идти домой, хоть плачь.

А назавтра снова шутил, смеялся и репейником цеплялся к каждой проходившей женщине, хотя и сам уже не понимал, для чего это ему надо.

И снова была весна. Выстреливали клейкие почки тополей и клёнов. Тужилась расцвести сирень, но холодные ветры заставляли малые соцветия съёживаться, никому не показывая свою лиловую нежную суть. В тот день Анатолий Николаевич, как всегда медленно, медленно переоделся и, словно ища причину, по которой можно было бы задержаться на работе, огляделся, и вдруг присел на стул. Неожиданно резко заныло сердце, и стало тяжело дышать. Отдышавшись, он поднялся и побрёл к выходу.

Впереди был очередной пустой и тягучий, как безвкусная жвачка, вечер. Торопиться незачем, а идти недалеко.

Подходя к своему подъезду, услыхал Анатолий Николаевич странный писк. Наклонился и углядел под лавочкой лопоухого смешного собачёныша. А тот, увидев человека, радостно засеменил навстречу, поскуливая то ли от жалости к самому себе, то ли от счастья, что встретил большого и сильного защитника. Анатолий Николаевич, не обращая внимания на боль в груди, поднял щенка и, прижимая его к себе, вошёл в подъезд. Открыл дверь и, не снимая ботинок, прошёл в комнату, где сразу лёг на диван, почти выронив щенка на пол.

Утром соседка по лестничной клетке увидела, что дверь в квартиру Анатолия Николаевича приоткрыта. Ещё из прихожей она увидела соседа странно неподвижно лежащим на диване. А на полу, у дивана, плакал, скулил смешной лопоухий щенок.

Когда Анатолия Николаевича хоронили, то в ритуальный зал проводить покойного пришли две сердобольные старушки уборщицы и начальник отдела, в котором работал Анатолий. Молча стояли они у гроба, в котором лежал Анатолий Николаевич, строго поджав губы и всем своим видом как бы показывая, что он устал шутить и улыбаться…

 

 

РЫЖИК

 

Рыжик помнил, как его трёхмесячным щенком привезли в посёлок Средний. Он ехал в корзине и время от времени попискивал оттого, что ему было одиноко и страшно. А ещё было немного холодно и неуютно. Где-то глубоко внизу брякало и стучало. Хлопала дверь, впуская в вагон электрички весенний сырой ветер. Рядом не было мамы, братьев, и пахло вокруг неприятно мокрой одеждой и кожей. Иногда в корзину заглядывал незнакомый человек в серой шинели и фуражке с голубым околышем. Козырёк фуражки тускло блестел в неверном свете вагона. Человек, наклоняя время от времени к Рыжику лицо, легонько поглаживал его и приговаривал: «Не волнуйся малыш, скоро приедем». Потом они долго шли по полю. Вернее, шёл человек, а Рыжик сидел в корзине. От покачивания корзины в такт шагам Рыжика стошнило. Он стал скрести лапами прутья корзины и заплакал, требуя к себе внимания. Но никто ему не ответил. Бухнула деревянная дверь, и запахло кошками. Конечно же, Рыжик не знал, что это кошачий запах, но пахло отвратительно и так враждебно, что щенок на минуточку забыл о своих горестях и зарычал. Что-то звякнуло, скрипнуло, и Рыжик зажмурился от яркого света, хлынувшего в корзину.

Вот, принимай подарок, дочка, – сказал большой человек в шинели.

Ой! Ой! – закричала девочка. – Какой он смешной и маленький.

Рыжика достали из корзины, и какие-то незнакомые люди стали по очереди тискать, кружить и гладить его.

Ах! Какой миленький! Рыжий!

А глаза-то какие умные!

А чёлка, чёлка какая!

У Рыжика ещё больше закружилась голова. Он уже не видел лиц людей, передававших его из рук в руки. Это было многорукое, стоглазое чудовище, прикосновения и запахи которого были неприятны, опасны. Пересилив страх и слабость, Рыжик сосредоточился и цапнул зубами чей-то палец, поглаживающий ему нос.

Ай! Ах ты паршивец! Кусаешься? – взвизгнула толстая дама.

Отдайте, отдайте! Рыжик мой! – закричала девочка.

Так Рыжик узнал своё имя. Нельзя сказать, чтобы он быстро освоился в новой семье. Но ему всё реже снились братья и мама. По утрам девочка выводила его гулять во двор. Рыжик бегал по зелёной траве, распутывая клубок незнакомых запахов, которые манили куда-то далеко. Казалось, что если пойти вслед за одним из них, то начнётся какая-то особенно интересная жизнь, но он боялся потерять из виду девочку. Поэтому, играя, бегал внутри большого круга, в центре которого находилась девочка, которую Рыжик уже любил своей первой собачьей любовью.

Вечерами, когда вся семья собиралась за столом, Рыжику нравилось наблюдать за людьми, лёжа на коврике. До него доносился смех, звяканье посуды. А он лежал, положив мордочку на лапы, и сквозь густую чёлку смотрел, смотрел, пока глаза не начинали слипаться. Иногда вставал, подходил ближе и начинал вилять хвостом, пытаясь обратить на себя внимание. Однажды он даже встал на задние лапы и, пытаясь сохранить равновесие, поднял переднюю правую, как бы отдавая честь. Хозяин и девочка пришли в восторг, а Рыжик в награду получил вкусную косточку. Он очень быстро понял, что нужно делать, чтобы развеселить людей. Когда к хозяину приходили гости, в разгар вечера он подходил к столу, вставал на задние лапы и поднимал переднюю правую, как бы отдавая честь. Все начинали смеяться, хвалить Рыжика и совать ему разную вкуснятину.

Испортите нам собаку, – говорил хозяин.

После чего Рыжик медленно, с достоинством удалялся, повиливая хвостом.

Шло время. Рыжик рос и уже не боялся во время прогулок потерять из виду девочку. Пока она сидела на лавочке с книжкой, он успевал заглянуть в постоянно открытые двери подъездов соседнего дома. Однажды из темноты на него зашипел серый полосатый зверь с жёлтыми глазами. Потом зверь фыркнул и выпрыгнул навстречу. Чувствуя злой, раздражающий запах, Рыжик оскалил зубы и зарычал, в то же время почему-то сдвинувшись в сторону, пропуская зверя, который с истошным воплем пронёсся мимо, и, держа хвост трубой, помчался к соседнему подъезду. Рыжик хотел было броситься вдогонку, но усилием воли подавил в себе это желание, и гордый затрусил к девочке. Ему хотелось рассказать ей о происшествии, но он не знал, как это сделать. А девочка, не спрашивая ни о чём, погладила, а потом, взявши на руки, стала тискать, прижимая к себе и приговаривая: «Рыжуля мой, хороший пёс». Смысла слов Рыжик не понимал, но, несмотря на обилие рычащих звуков, чувствовал, что его хвалят. Ему стало хорошо и спокойно, как после тарелки мясного супа. Он лизнул маленькую хозяйку в нос и почти забыл про кошку. Но каждый раз на прогулке, проходя мимо памятного подъезда, Рыжик рычал в темноту, а потом метил дверь, чтобы показать всяким серым и полосатым, чья здесь территория.

По утрам, когда все начинали умываться и одеваться, Рыжик терпеливо ждал, сидя на коврике у двери. И только когда он видел в руках у девочки портфель а на голове у хозяина шапку или фуражку, начинал прыгать и звонко лаять, пытаясь сказать, что он тоже хочет гулять. Вместе они выходили из дома. Большой хозяин держал девочку за руку, а Рыжик трусил рядом, сосредоточенно-важный от сознания своей миссии – охранять любимых людей от разных неприятных встреч. Он даже мечтал о том, как снова из подъезда выскочит полосатый зверь с жёлтыми глазами, а Рыжик загрызёт его на глазах у девочки и хозяина. Иногда к ним подходили какие-то люди, и хозяин перебрасывался с ними непонятными словами: плановая таблица, полёты, упражнения. Слова Рыжика не интересовали, людей этих он терпел, не чувствуя в них угрозы для хозяев.

 

Потом они подходили к школе, и девочка уходила на занятия. А Рыжик провожал хозяина к поляне, у которой возле автобусов в облаках странного удушливого дыма стояли люди. Они громко разговаривали, смеялись и ждали, когда кто-то большой и громкий крикнет: «По коням!». Тогда все, кашляя, бросали на землю дымящиеся, дурно пахнущие палочки и садились в автобусы. Люди были одинаково одеты в шинели или меховые куртки. На всех были одинаковые шапки с кокардой, как у хозяина. Здесь, на поляне, Рыжик узнал, что у хозяина много имён. Дома его звали «папа», «Саша» и «отец». А на поляне он отзывался на странное имя «товарищ майор» или «Сергеич». Но задумываться об этом было незачем.

Вероятно, у людей так принято, – думал Рыжик.

Однажды он вместе со всеми прыгнул в автобус и забился под сиденье среди ботинок и больших, знакомо пахнущих, мохнатых сапог. Рыжика быстро заметили, и кто-то крикнул: «Сергеич! Похоже, твой питомец на аэродром собрался!».

Давай его сюда, – услыхал Рыжик голос хозяина.

Чьи-то руки ухватили его и подняли вверх.

Ха-ха!

Ну и зверь!

Какой породы зверюга?

Мадагаскарская лайка. На крокодилов охотиться! – слышалось со всех сторон.

Рыжик зажмурился и зарычал, скорее на всякий случай, чем защищаясь. А потом он почувствовал запах, руки большого хозяина и успокоился. Хозяин посадил Рыжика на колени, погладил и сказал: «Нам бы поучиться у него. Этот пёс не присягал, а готов за мной хоть в огонь, хоть в небо. Такая душа собачья».

Все замолчали. А Рыжик, сидя на коленях у хозяина, пригрелся и, задремав, не заметил, как автобус остановился.

Конец маршрута – «Северный», – крикнул кто-то. Все стали выходить-выпрыгивать из автобуса.

Мне тоже пора, а ты поедешь обратно домой на «Средний», – сказал хозяин. Потрепал Рыжика за уши и ушёл. Автобус рыкнул, заурчал и повёз Рыжика домой.

Подбежав к своей квартире, Рыжик встал на задние лапы и поскрёб дверь, тоненько взлаивая.

Нагулялся? – спросила хозяйка. – Всех проводил? Ну молодец. Пора завтракать.

Рыжик съел свою кашу и с чувством исполненного долга устроился на коврике спать. Теперь он провожал девочку и хозяина каждый день. В автобусе все привыкли к Рыжику и, как ему казалось, с уважением поглядывали на длинную шерсть, густую чёлку и хвост колечком.

Ещё бы, – думал Рыжик. – Друзья хозяина понимают, что я не просто сижу у хозяина на коленях. Я охраняю его.

 

На этом же автобусе Рыжик возвращался домой, завтракал и дремал на коврике, ожидая девочку из школы. Иногда хозяин уходил вечером и возвращался утром, не разрешая Рыжику в таких случаях провожать себя. Первое время Рыжик возмущённо лаял, но потом смирился с таким распорядком. Ведь решают люди, а собаки должны подчиняться.

Однажды хозяин привёл в дом друзей – из тех, что ездили с ним по утрам в автобусе. Они были чем-то на хозяина похожи. Такие же большие, угластые. От них, казалось, пахло силой, простором. Рыжик вспомнил, как однажды вся семья – хозяин, женщина и девочка – вышли гулять в берёзовую рощу. Разумеется, он бежал впереди, обнюхивая деревья вдоль тропинки, изредка метил их. Было это осенью. Бежать было легко. Опавшие преющие листья пружинили. Плотный воздух как бы раздвигал лепестки лёгких, заставляя дышать глубже. Внезапно берёзки расступились, и Рыжик выкатился на лужайку, которая заканчивалась крутым спуском к рельсам железной дороги. Вдали поблёскивала река. Справа и слева склоны сопок переливались желтизной и тёмной зеленью хвои. И над всем этим голубел купол неба, казавшийся до хруста твёрдым. Если бы хозяин не сказал Рыжику тихим, но твёрдым голосом: «Стоять», то он бы вспорхнул над рельсами, рекой и рощей диковинной оранжевой бабочкой.

Что делать, – сказал хозяин, – собакам летать не дано. Но я тебя понимаю.

Запах того самого голубого купола почудился Рыжику при виде друзей хозяина. А ещё запах их кожаных курток тоже был Рыжику знаком. Вероятно, так пахло ремесло, которым занимался хозяин. Хотя чем он занимался в том месте, которое называлось то аэродром, то «Северный», Рыжик не знал.

Гости уселись с хозяином за стол. Женщина суетилась, то открывая, то закрывая дверцу холодильника, где хранилось всё самое вкусное. А друзья наперебой громко рассказывали хозяину, показывая что-то ладонями, словно плавали в воздухе. Рыжик наблюдал за ними, подрёмывая, ожидая той минуты, когда можно будет исполнить любимый трюк. Вдруг он услышал хорошо знакомое слово «Средний» и навострил уши.

«Средний» и «Северный», – говорил один из друзей. – Так и напрашивается «Южный», которого нет.

Был он, – перебил хозяин. – «Средний» – жилая зона, «Северный» – служебная, включающая аэродром, с которого мы летаем. А когда-то был аэродром «Южный» – для перегонщиков самолётов из Америки. После войны необходимость в нём отпала. Так что – станция Белая, аэродром Северный, посёлок Средний.

Ясненько, – сказал один из гостей. – Приспел третий тост.

Да… – протянул хозяин. – Это штатские люди третий поднимают за прекрасных дам. А у нас в авиации третью рюмаху пьют в память о погибших товарищах.

Хозяин и его друзья встали, но лица их были так сосредоточенно хмуры, что Рыжик решил развеселить их. Он подошёл к столу, встал на задние лапы и поднял переднюю правую, как бы отдавая честь.

Даже Рыжий салютует им, – сказал хозяин. И никто не рассмеялся.

Хотя косточку свою он заработал.

Прошла зима, а вслед за ней короткая незаметная весна, когда почти до конца апреля снег то вытаивает без остатка, то выпадает снова, покрывая белым одеялом проклюнувшуюся листву берёз и, зацветающий по берегам реки Белой багульник. Только в первой декаде мая выстреливают листьями тополя, клёны и начинается бег солнечных лучей к лету.

Рыжик, конечно же, не умел считать дни и месяцы. Но это ему было не нужно. Он прожил на Среднем больше года и был счастлив, как может быть счастлив пёс, у которого есть служба и любимая всем собачьим сердцем семья. За этот год Рыжик заматерел. Оставаясь по-прежнему небольшого роста, он оброс густой шерстью, которая, от холки до хвоста разделяясь ровным пробором, свисала до самой земли. Задние лапы были словно одеты в ярко-рыжие штанишки. Задорно колечком торчал пышный хвост. А под густой чёлкой поблёскивали чёрные бусинки глаз.

Хозяин частенько, поглаживая Рыжика, говорил: «Несомненно, бабушка твоя согрешила с каким-то принцем. Королевскую природу не спрячешь». А девочка, прижимая Рыжика к себе, приговаривала: «Какой ты у меня красивый, Рыжуля!». От этих слов Рыжик млел. Не понимая их смысл, но догадываясь, что его хвалят, он на мгновение замирал, а потом начинал бегать и лаять, выражая таким способом восторг любви и желания сию минуту доказать людям свою преданность.

По выходным дням вся семья привычно ходила гулять в берёзовую рощу. Хозяин с женщиной сидели на поваленной сосне, а Рыжик с девочкой бегали между деревьями. Девочка делала вид, что убегает и прячется от Рыжика, а он находил и догонял её. Набегавшись, они сидели у костра, которого Рыжик немного побаивался. Но, доверяя людям, как и они, смотрел на красное завораживающее пламя.

В июле хозяин улетел. Это называлось «командировка» или «учения». Такое случалось и прежде. Рыжик вместе с женщиной и девочкой скучал и ждал возвращения хозяина. Время тянулось медленно, но пришёл день, который Рыжик хорошо запомнил. Следом наступила совсем другая жизнь.

В дверь ещё не позвонили, когда Рыжик, как обычно, почувствовал приближение чужих, выскочил в коридор и стал заливисто лаять. Потом раздался звонок, и в квартиру вошли люди в форме. Рыжик видел, как, охнув, женщина обняла девочку, словно пытаясь защитить её. Первый из вошедших, сняв фуражку, сказал: «Простите нас, но мы должны сообщить, что ваш муж майор Иванов Александр Сергеевич погиб, выполняя воинский долг». Повисла такая тишина, что Рыжик раздумал лаять и, сам не понимая отчего, прижался к ногам девочки и заскулил.

В доме началась какая-то странная суета. Входили и выходили чужие люди. Каждый из них приносил свой запах. Были запахи добрые и злые, вкусные и невкусные, и даже обманные. Это когда человек словно покрывал себя защитной оболочкой из смеси запахов, чтобы скрыть истинный, свой. Иногда приходили люди, от которых несло нетерпением и страхом. Они, видимо, боялись войти и окунуться в атмосферу отчаянья и горя, витавшего в квартире. Несколько раз приходили люди в белых халатах. От них несло резкими запахами лекарств и боли. О Рыжике все забыли. Он забился в угол между диваном и стенкой и с трудом сдерживал желание завыть. Сколько времени это длилось, Рыжик не знал. Он умел отличить день от ночи, но сейчас время потеряло обычные ориентиры и превратилось в один большой тягучий ком. Забываясь ненадолго во сне, Рыжик ждал, когда же вернётся хозяин, а эти странные чужие люди перестанут сновать по комнатам. Подходила девочка, брала Рыжика на руки, гладила его, прижимая к себе так, что ему хотелось с лаем наброситься на чужих людей, в которых он видел виновников горестной суеты.

Потом девочку и женщину куда-то увели. Пришли люди в сапогах. Рыжик знал, что их называют «солдаты». Солдаты стали выносить вещи. Вынесли диван, за которым он прятался. Нужно было что-то делать. И Рыжик с рычанием стал бросаться на солдат, заранее возненавидев их грубо пахнущие сапоги. Вместе с солдатами он оказался на лестнице. Пока они тащили диван, изловчился пару раз схватить зубами какой-то чёрный сапог. Но сапог больно ударил Рыжика, заставив кубарем выкатиться на улицу. Вернуться в квартиру он не решился, вдруг решив, что может встретить хозяина на поляне, откуда тот уезжал на аэродром и куда возвращался.

На поляне никого не было. Но дальше, у знакомого здания, Рыжик увидел много людей в форме. Дом офицеров – так называлось это место. С трудом он стал пробираться через толпу, уворачиваясь от ботинок, сапог и туфелек. Вместе с людьми он вошёл в большой зал, и сразу же увидел четыре больших ящика, обшитых красной материей. У каждого ящика в цветах стояли большие фотографии. С одной из них на Рыжика смотрел хозяин. Рядом, обнявшись, сидели женщина и девочка. Рыжик хотел подбежать ближе, напомнить о себе, показать, как он их любит, но люди шли по залу сплошным потоком.

Вдруг совсем рядом кто-то громко не сказал, а прошипел: «Уберите собаку!». Снова появились ненавистные сапоги, окружая Рыжика и тесня его к выходу. Рыжик бросился вправо, влево, выскочил на улицу, и неожиданно для себя успокоился. Ведь если женщина, девочка и хозяин здесь, то беспокоиться не о чем. Нужно только дождаться их. Рыжик устроился под ближайшим кустом и стал ждать. Ждать пришлось долго. Послышалась музыка, но никто и не думал танцевать. Да и музыка была какая-то странная. Рыдали трубы, а барабан бухал так, что внутри всё обрывалось и хотелось выть. Внезапно Рыжик увидел, как над толпой поплыли красные ящики, стоявшие в зале. Их погрузили в автобусы, которые, запыхтев сизым дымом, минуя поляну, поехали в сторону аэродрома.

Ничего, – подумал Рыжик. – Автобусы всегда возвращаются. – И отправился на поляну ждать. Он пробыл на поляне всю ночь, изредка забываясь в коротком полусне. Утром стали подходить лётчики и техники, но хозяина среди них не было. Когда автобусы, фыркнув, уехали, Рыжик побежал домой. Он поскрёб дверь, потявкал, но она не открылась. Тогда, чувствуя холодок внутри и нарастающий страх оттого, что, кажется, произошло непоправимое, Рыжик побежал к школе.

Не может быть, чтобы все исчезли, – думал он. – Просто я проспал, не увидел, как они прошли мимо.

У школы было тихо. Шли занятия. Рыжик лёг у забора в густой траве, чтобы ждать. Когда прозвенел звонок и на школьный двор высыпала весёлая, шумная детвора, никто не заметил маленькую рыжую собачонку, внимательно вглядывающуюся в лица ребят. Школьный двор опустел. А Рыжик всё сидел, глядя на высокое крыльцо, ступеньки и ждал. Затем он отряхнулся и медленно, поминутно оглядываясь, побрёл домой. На его тявканье и поскрёбывание двери открылась соседняя, вышла чужая женщина. Она сказала: «Ах ты бедняга! Подожди немного». И вынесла кусок колбасы. Рыжик хотел было гордо отвернуться, но голод был сильнее. Он быстро проглотил колбасу и хлеб, прошёлся по лестничной площадке, обнюхивая каждую дверь, улёгся на коврик у своей квартиры и замер. От усталости ему не хотелось даже думать. Свернулся калачиком, уснул и сразу же во сне увидел свою семью на прогулке в берёзовой роще.

Роща! Роща! Вот где я ещё не искал, – подумал Рыжик.

Вскочил и помчался в рощу. Остаток дня он бродил среди берёз, разыскивая следы любимых им людей. А к вечеру, когда уже стало темнеть, он выбежал на ту самую аллею. Деревья расступились перед ним, и с кручи было видно, как далёкая река вытолкнула в небо большую жёлтую луну. Чёрный купол неба и холодный взгляд луны подсказали Рыжику то, что никак нельзя было осознать – он остался один.

Пёс поднял острую мордочку к луне и завыл – заплакал, рассказывая берёзам, луне, далёкой реке, электричкам, пробегающим внизу, о своём горе.

В жизни каждого живого существа должна быть опора, которая позволяет пережить любые беды. Такой опорой для Рыжика, несмотря на пережитое, стала вера в чудесное возвращение любимой им семьи. Сколько прошло времени, он не знал и не хотел знать.

Считать дни, месяцы, годы – это людской удел, – думал он. – А собака должна любить, верить и ждать.

Каждый день Рыжик начинал с обхода знакомых ему маршрутов: поляна с автобусами, школа, клуб, роща. В родной квартире теперь жили чужие люди. Но на лестничной площадке ещё сохранились знакомые запахи. Рыжику очень важно было хранить и обновлять их в своей памяти. Да и соседка изредка, жалея, подкармливала его. На поляне Рыжика помнили. По утрам кое-кто из людей даже приносил ему еду. Несмотря на голод, маленький рыжий пёс брал пищу, словно делая одолжение, и никому не позволял себя гладить. Однажды он запрыгнул вместе со всеми в автобус, забился под сиденье и уехал на аэродром. Вместо того чтобы вернуться, как это было раньше, выскочил наружу и побежал куда глаза глядят. С первых же шагов Рыжик услышал тяжёлый гул, идущий из-под земли. Чем дальше он бежал, тем ощутимей становилось дрожание земли и слышнее гул. Маленький пёс остановился. Ему было страшно и хотелось вернуться.

А вдруг хозяин рядом и ему нужна моя помощь? – подумал Рыжик и побежал быстрее.

Дорожка, по которой он бежал, привела его к высокой застеклённой вверху башне. Обежав башню, он едва не упал от грохота. Мимо него, совсем рядом, пробежал громадный серебристый зверь, изрыгающий огонь. Зверь присел, подпрыгнул и рванулся к облакам. Очень скоро гул стал тише. В небе осталась только светящаяся точка, а на земле – запах гари. Только Рыжик стал приходить в себя, как с грохотом пробежал такой же крылатый зверь. Рыжик сидел, закрыв глаза. Ему очень хотелось упасть на землю и спрятаться, закрыв лапами уши. В это время из башни вышли два человека в кожаных куртках.

Гляди, – сказал один из них. – Какой забавный пёс.

Это же Рыжик Сергеича. Как он, бедолага, сюда попал?

Сколько времени прошло, а он всё по гарнизону бродит, хозяина ищет.

А что жена не взяла его с собой при отъезде?

А куда возьмёшь? На съёмную квартиру? Да и не в себе она была всё время.

И то правда.

Оба они замолчали. В это время мимо пробежал ещё один зверь, и Рыжик, не зная, куда деваться от ужаса, бросился к людям и прижался к ногам одного из них.

Всё. Не могу больше смотреть, как животина мается, – сказал первый. Сильными руками он поднял Рыжика, расстегнул застежку-молнию и сунул псёнка за пазуху.

Дома Рыжика вымыли, остригли колтуны, расчесали поблёкшую шерсть. Оказалось, что у нового хозяина тоже есть женщина и маленькая девочка. Пока хозяин ужинал, они сидели рядом, улыбались и о чём-то переговаривались, указывая на Рыжика. Пес понял – от него чего-то ждут. Он подошёл к столу, встал на задние лапы и поднял переднюю правую, как бы отдавая честь. Потом лёг на коврик, положил морду на лапы и спокойно уснул.