Рассказы

Рассказы

Рассказы писателя из книги “Тайна предназначения”,

которую автор любезно подарил редактору журнала

при первом знакомстве.

 

АХМЕД

 

Отправляясь в посёлок Переделкино, я выныривал из московского метро прямо на 8-ю платформу Киевского вокзала. Вдоль платформы чернела чугунная решётка, отделяющая вокзал от соседнего рынка.

В том закутке рынка, испускающего запах гнили, азербайджанский молодняк перебирал фрукты — по сезонам — черешню, сливы, груши, хурму… Подпорченную ссыпали в один ящик, товарную в другой,

Я скользил по перрону мимо этой замызганной, суетливой ватажки, сначала не различая отдельных лиц,— все казались на один лад.

Но как-то я случайно углядел паренька, смугло-чёрного, тощего, в свисающих, истончившихся до дыр одежках. Он, не отрываясь от перебора склизкой, продавленной черешни, дружелюбно развернулся ко мне и сквозь решетку гортанно прокричал:

Дядя, хочешь мятой черешни… Бесплатно…

Я покачал головой. А он, распрямившись, подпрыгнул к решётке и, поскольку я, не двигаясь, ждал электричку, изрёк;

Такая работа. Хозяин позволяет … Не то, что иные…

Откуда сам? — поинтересовался я.

Он назвал какую-то горную, глухую деревеньку.

Издалека допрыгал,— усмехнулся я.

А что, дядя, жить надо…

Это «жить надо» сочувственно отозвалось во мне, поскольку и мне в ту пору жилось туго.

Сюда, на базар, запросто не возмут,— с долей горделивости признался юноша,— меня приняли как карабахского ветерана.

Ты? Ветеран?

А что? К нам в деревню поступила разнарядка на аскеров. Богатенькие — отзолотились, а мы, скотники,— под гребень. Малость подучили — и бросили в бой вместе со штрафниками под Мартунисси.

Под Мартунисси! — воскликнул я.

Да. А что, дядя?

Ничего,— растерянно промямлил я, а тут и электричка пролязгала.

… Я прилетел в Мартунисский район сразу после летних боёв 1994 года, приглашённый в Карабах тогдашним президентом его Робертом Кочаряном.

На раздёрганно-скрежещух джипах мы устремились на место недавних боев. Возле кладбища притормозили. Там покоились студенты Степанокертского университета, защищавшие свой город. Рассказывали, что и пронзённые пулями, они последним движением дотягивались солдатским кинжалом до горла врага.

На одном каменном памятнике был выгравирован в рост молодой федаин, сын проректора университета: копна курчавых волос, тонкое умное лицо, широкий волевой разворот плеч… «Какие парни гибнут!» — Не мог успокоиться я. Мой спутник, фотограф, запечатлел меня рядом с памятником федаина, казалось, словно мы, живые, касаемся плечами друг друга.

Позже я прикрепил это фото над моим письменным столом в Переделкино.

В Степанокерте военные поведали о бое на Мартунисских высотах. Сначала аскеры — штрафники вперемешку с их деревенскими новобранцами разгромили яростно дравшийся студенческий отряд (на том месте и раскинуто кладбище), а потом карабахские парни одним беспощадным ударом смели рассеянные кучки штрафников, не беря в плен никого. Лишь одного деревенского заморыша не прикололи,— погнали в город Шушу, где сгрудились пленники и от прошедших боев.

Убитых азеров закопали, наспех забросив трупы землей, и она ещё некоторое время шевелилась… Жуткая картина!..

Мне удалось проникнуть в Шушинскую тюрьму с карабахскими контрразведчиками,— как раз в ту камеру, где не вмещаясь, давя друг друга, плотно жались пленные и среди них тот, деревенский, кого не тронули разъярённые армяне.

…Азербайджанский недомерок, копошащийся в расплывающейся черешне , не выходил у меня из ума. И снова, вынесенный экскалатором на 8-й перрон, я выискивал его взглядом. И, негаданно уловив его фигуру, приник к решётке. Я, не выбирая слов, спросил в упор;

Ты был в плену в Шушинской тюрьме?

Да,— ответил он, глядя мне прямо в глаза,— я вас запомнил. Вы нахлынули в камеру с военными и переводчиком, но тот плохо переводил, и я мало что уразумел. Мы тогда сбились у нар, и не знали, чем обернётся посещение русского.

А скольких ты успел убить в том бою?

Не знаю… Мы орали и отбивались…

Но в руках у тебя был не хлыст?..

И он повторил, как глухое эхо;

… Был не хлыст…

Знаешь, - неожиданно дёрнуло меня,— загляни-ка ко мне в Переделкино. Дорогу знаешь? Я покажу тебе место вашего боя и… кладбище. На фотографии.

Хорошо, дядя, как только хозяин даст отгул…

Ахмед постучался ко мне месяца через два, ближе к осени, такой же смугло-чернявый, тощий, в свисающей, истончившийся до дыр одежке.

Мы поднялись в кабинет и я ткнул на настенную фотографию.

Знакомо?

Да. На этих холмах мы сражались вплотную…

А федаин на памятнике? Ты с ним не сходился в рукопашной?

Нет. Я с ним не сходился,- задумался Ахмед и правдиво добавил, - может быть, издали, при стрельбе…

И неожиданно он спросил:

Можно я совершу намаз?

Я никогда не видел, как совершают намаз. Лишь читал у Афанасия Никитина: “… а намаз же их на восток по руськы, обе руки подымают высоко, да кладут на темя, да ложатся ниц на земли, да все ся исгягнет по земли, то их поклонны».

Я вышел в соседнюю комнату и не мог сравнивать намаз пятнадцатого века с нынешним. Лишь приметил уголком глаза, что неотрывно уставился Ахмед на фотографию.

Может, угрызение совести, а, может, иное мучало его. До меня долетали протяжные звуки мусульманской молитвы. Потом он появился на пороге.

И именно в этот миг пришла мне в голову мысль, что я ему ответно и на равных должен прочитать христианскую молитву.

Ахмед,— сказал я,— а теперь по моей вере выслушай.

Мы приблизились к старинной иконе Иверской Божией Матери и я, не повышая голоса, полупропел:

Богородице, Дево, радуйся, благодатная Мария, Господь с Тобою; благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего, яко Спаса родила еси душ наших.

Ахмед не отводил глаз от лика Богородицы.

Вскоре я предстану перед этой гурией.

Это не гурия,— пояснил я,— а Мать Христа.

Как прекрасна! — Восхищенно воскликнул он,— старики нашей деревни утверждали, что Магомет и Христос жили в дружбе. Старики нашей деревни напутствовали нас, молодых, перед отправкой на фронт: «Если что случится, укрывайтесь только в России…»

«А почему в России?» — спрашивали мы стариков.

«Она милосердна…», — поясняли они. Когда меня освободили из плена, какой-то внутренний госос подсказал мне: «Не спеши в деревню. Там тебя засудят, как сдавшегося в плен, - беги в Россию!».

И я доплелся до Ростова, а потом и до Москвы: где на буфере вагона, где в тамбуре, где и пешком без документов…

Хозяин рынка, азербайджанец, нахмурился при встречи: «Ветеран Карабаха! Всё там прошлёпали… Нет для такого вояки хлебной должности… Ягоду перебирай…».

И я живу в продуваемом вагончике, пища моя - чай, лепёшка, оставшиеся фрукты… Денег не дают… Это я говорю к тому, что в груди у меня — постоянные всхлипы, кровь горлом идёт, и уже близка моя встреча с убитым федаином… И, может быть, ваша Божия Мать пожалеет меня и облегчит встречу с ним,— двух врагов на земле, живших по-разному и ничем не мешавших на земле друг другу. Она милосердна, жалостлива?…

Да. Жалостлива,— прошептал я, удерживая слёзы.

Целые дни я толкусь только на рынке. А сегодня у вас я ошеломлен тем, что Россия так красива! Это же говорили и старики моей деревни.

Чем же она красива? — Застыл я, сам до конца не понимая красоты своей родины.

Шёл я от станции по дороге, затенённой пышными ветвями, кукурузным жёлтым, как песок, полем, перебрёл струящийся ледяной поток… А потом у вас дома узрел красоту Женщины, которой вы молитесь…

Богородицу,— уточнил я.

Да, Богородицу, родившую друга Магомета — Христа. Так говорят старики моей деревни.

Озарило меня;

Ахмед! Тут рядом больничный корпус. Давай я упрошу, чтобы тебя туда приняли, подлечили…

Нет,— сурово отклонил Ахмед,— Старики моей деревни наставляли, чтобы я ничего ни у кого не просил. Это недостойно.

А перебирать ягоды, умирать от истощения и сырости?

Это труд. Старики моей деревни наставляли, что жить можно только трудом. И молитвой. Вы сегодня обогатили меня светом своей веры. Я в неё не войду - старики моей деревни запрещали это. Но ваша Божия Мать будет в думах неотделима от меня, как красота России.

Я тебя не сманиваю в иную веру. Каждый живёт и умирает со своей.

Так говорили и старики моей деревни.

Я предложил ему обед. Но он отказался, сославшись, что привык к чаю, лепёшке и горстке фруктов.

А можно мне иногда посещать вас и лицезреть вашу Богородицу? Только лицезреть, Я молиться не буду.

Милости прошу, Ахмед. Но помни, Ахмед, что молитва, обращённая к Ней, ничему дурному не учит и не извлечёт тебя от веры твоих предков.

Я это чувствую, дядя… А федаин был какой веры?

Христианской,— ответил я.

Христианской…— надолго задумался Ахмед,— а можно, я помолюсь за него. Хотя старики нашей деревни не одобрили бы этого.

Ты не прав. Если вдруг его случайно убил ты, то и прощенье себе вымаливай у Бога.

Ахмед нерешительно провёл ладонью по лицу, утирая пот. - Пожалуй, вы правы. Ведь правы не только старики моей деревни? Верно?

Я следил из окна, как он удалялся: жалкий, смугло-чёрный, робкий крестьянский заморыш, заброшенный злою силой с гор в неведомую ему Россию, которую он странно полюбил, отделяя её, Россию, от своего грязного базара, гнилой черешни, ворчливого хозяина и даже от стариков своей родной деревни.

И ещё тайно где-то в изгибах его мозга забрезжило, что смягчить его возможный смертоубийственный грех может и эта прекрасная Женщина, которую русские величают Богородицей, Матерью Христа, друга Магомета.

 

АННА АХМАТОВА

 

Мне исполнилось семнадцать лет, я сочинял стихи, и они благосклонно оценивались писателем Сергеем Хмельницким, наставником по литературному объединению.

Помянув С. Хмельницкого, добавлю, что он создал ряд своеобычных исторических произведений о русском и французском средневековье и слыл эрудитом в этих областях. Человек лёгкий, мыслящий, независимый - из таких, как он, впоследствии выросли немногие честные диссиденты. Степень его доверия ко мне, юноше, простиралась до того, что однажды у себя на квартире, на Барочной улице, он прочитал мне свои собственные стихи о сталинских репрессиях, ошеломившие меня.

И вот, заласканный отзывами С. Хмельницкого, я замыслил представить стихи на суд А. А. Ахматовой. Не одну ночь я разрабатывал план действия. Для начала я переписал стихи разборчивым почерком в красивую тетрадь и, поколебавшись, обозначил себя, как Шестинский — Бартенев, присовокупив фамилию моей прабабки. Мне по мальчишеской наивности казалось, что известная дворянская фамилия, соединившись с моей, тоже дворянской, должна произвести впечатление на Анну Андреевну.

Я узнал её адрес и телефон, и, позвонив, промямлил пресекающимся голосом, что хотел бы показать ей стихи. Анна Андреевна без лишних слов назначила мне время.

Тут я засуетился со своей эпикировкой и волей-неволей должен был поделиться замыслом с матерью. Мать одобрила мой визит и к назначенному дню вычистила, отпарила, выгладила мой костюм. А потом сказала:

Поскольку у тебя важное дело, я разрешу тебе надеть дедовские часы, чтобы не опоздал.

Часы были швейцарские, золотые, массивные, и я, приладив их на запястье, как бы вырос в своих глазах. На циферблат я взирал поминутно.

Ни жив, ни мёртв ехал я за приговором на автобусе на Фонтанку. Прошёл обширным двором, вступил на тёмную парадную, поднялся по широкой лестнице и, оказавшись на площадке, залитой дневным светом из окна, позвонил.

Открыла мне дверь, видимо, знакомая Анны Андреевны и, выслушав мои объяснения, провела во внутреннюю комнату.

Я вошёл. В глубине на диване сидела Анна Андреевна, черноволосая, с моложавым, как мне запомнилось, узким лицом, в наброшенной на плечи шали.

Я смотрел только на неё, но в то же время вбирал в себя боковым виденьем и всю комнату со старинной мебелью. Анна Андреевна сказала, чтобы я оставил тетрадь и уточнила, когда явиться за ответом.

Срок определялся неделею, и я его прожил, как во сне, перебирая самые разные варианты,— от фантастическиих радужных до плачевных.

Через неделю, душевно раздёрганный, я снова ехал к ней. Знакомая дверь. Знакомая парадная. Знакомый звонок.

Дверь открыла сама Анна Андреевна и, не проронив ни слова, протянула мне мою тетрадь. И дверь захлопнулась.

Я застыл на площадке.

Что случилось?

Если ей не понравились мои стихи, то ведь могла же она вымолвить хоть слово?

Я не находил ответа и, собрав силы, побрёл, чуть ли не шатаясь от переживаний.

Выйдя на набережную, отдалившись от еёдома, я прислонился к газетному стенду.

Подвинься, парень…— буркнул прохожий, намерившийся читать «Правду». Я стронулся с места, и мой взгляд упал на газетный лист. «Постановление ЦК…» — выхватил я со страницы, а потом уж и про «блудницу», и про «декаденство», и про иное.

Меня, как громом, поразило.

Шел 1946 год.

Прошло десять лет.

В 1956 году созвали в райисполком писателей, коим вручали медали в память «250-летия Ленинграда». Зал пестрел разношерстной публикой. Некие начальники выкликали со сцены фамилии, и очередной награждённый прытко семенил, простучав откидным сиденьм креслица.

И вдруг равнодушные губы чиновника прошлепали:

Ахматова Анна Андреевна.

Зал затих, и из его середины величественно выплыла (именно, выплыла) Анна Андреевна, располневшая, седая, с гордой посадкой головы. На плечах её, как и тогда, колыхалась шаль.

Она шла медленно, заставляя своим видом притихнуть говорливых литераторов. Когда она взошла на сцену, служивые исполкома, до того снисходительно сующие в руки медали, словно испарились, перестали быть видимыми. Одна Анна Андреевна, опальная и прекрасная, высвечивалась в пространстве сцены. Кто-то ей вручил коробочку с медалью, и она поплыла обратно в свой ряд с независимым обликом царственной особы.

Думаю, что не одного литератора, самодовольно разместившегося в креслице, пронзило смутное ощущение своей личной малозначимости перед образом этой пожилой, не смиренной женщины.

Ныне, приезжая в грустно-новый для меня город на Неве, вырядившийся в латино-буквенную рекламу, мне трудно назвать его так, как его величали в веках Империи и пытаются титуловать ныне,— «Санкт-Петербург». Та дивная столица могущественной европейской державы отрешённо блистает в историческом прошлом.

А что испытывала Анна Андреевна, исконная петербургская поэтесса, принимая медаль в честь несуществующего «250-ле- тия Ленинграда»?

Скончалась Анна Андреевна в Москве, в 1966 году, в доме Ардовых, и я с поэтом Сергеем Орловым был послан в столицу, чтобы от имени ленинградских писателей сопровождать её гроб домой.

Помню стечение народа у Ардовых, Его самого, писателя - сатирика, импульсивного, с седыми всклокоченными волосами, произносящего надгробное слово; вынос тела из дома.

Потом — самолет, в грузовом отсеке гроб, давка провожающих в аэропорту. От московских стихотворцев летел известный поэт, но, к сожалению, человек запьянцовский, он и в самолете был «елику можаху» и беспрестанно бубнил, что после смерти Анны Андреевны он выдвигается в первые поэты России. Всё это нагнетало тягостную, нервную обстановку, и я (а, наверное, и С. Орлов) с облегчением вздохнули, когда самолет приземлился в Пулково.

Сиял солнечный день, голубело небо, но дул пронзительный ледяной ветер. Из окна самолёта я приметил горстку литераторов на лётном поле. Среди них мелькнула рыжая шевелюра И.Бродского, золотящаяся на солнце.

Отпевали Анну Андреевну в соборе Николы Морского. Под его сводами не могли вместиться все её почитатели,— толпа зябла вне храма, заслоняя ладошками пламя свечей.

Меня привлекли лица многих горожан, скорбно склонивших головы,— одухотворённые, в морщинках житейских лишений, с печатью непоказного достоинства. Их одежда, аккуратная, бедновато-щепетильная, не походила на безвкусные наряды начальственных граждан и гражданок, затесавшихся на отпевание по долгу службы.

То был старый, интеллигентский, отчасти дворянский Петербург, прощающийся с Анной Андреевной, как со своей давней, позабытой молодостью.

Я знал о высылках из Ленинграда лиц дворянского сословия, офицеров, просто образованных соотечественников после убийства С. Кирова в 30-е годы. Но сквозь сети тюремных репрессий кто-то выскользнул. Много ли, мало ли — не ведаю. Но кому-то удалось выскользнуть. Ведь со мной вплоть до войны в школе № 3, бывшем Лицее, учились дети дворянских фамилий — Обольянинов, Потоцкая, Рутковская, Собанский, Кубарский…

И вот на отпевании я увидел тех петербуржцев, кто дожил до середины 60-х, неприкаянных и суровых, скромно хранящих невидимые духовные ценности Империи.

 

Покойный Вадим Инфантьев, прозаик и художник, подарил мне свою небольшую картину — могила Анны Андреевны на Комаровском кладбище: тёмный большой крест, а вокруг снега на могучих ветвях елей, на земле— всё завалено снегом.