Семья Поповых и революция

Семья Поповых и революция

Документальная повесть (продолжение)

4. НЭП

 

«Предки» мои прожили в Ташкенте полтора года — одну зиму и два лета, и ко второй зиме возвратились в Березовку, с тремя мешками зерна. Встреча с родными местами ошеломила их. На их маленьком степном полустанке, несмотря на зиму, кипела жизнь. Поезд из Ташкента встречала толпа. Прямо у вагона их радостно встретил извозчик, схватил два мешка, дотащил их до своих саней — но тут на него налетел другой извозчик, из длинной очереди саней, заорал, что первый по порядку — он, и они стали драться, и якобы «самозванец», с разбитым носом, кинулся в свои сани и укатил с двумя их мешками. Отец, вспоминая ту историю, почему-то радостно хохотал. От него это передалось и мне — радуюсь хитрому сюжету, даже если остаюсь в дураках. Из трех мешков у них остался один. Украли рис и горох, остался только «маш» — мелкие зеленоватые зерна. Отец однажды нашел «маш» на рынке и угостил меня этой кашей, рассказывая, что они еще с ташкентского детства полюбили ее, и ели, приговаривая: «каша-маша»…

В родной Березовке встретил их отец, который в Ташкент с ними не ездил — более важные задачи увлекали его. Произошли удивительные перемены — крестьянам снова давали землю и разрешили продавать зерно, а не отдавать бесплатно, как в военный коммунизм. Говорили (впрочем, вполголоса), что Ленин стал главней Троцкого, дал людям жить. Но вскоре Ленин умер, однако НЭП (новая экономическая политика) пока оставалась. Отец мой запомнил НЭП как время наибольшего расцвета деревни. Баранов развелось не меньше, чем в Ташкенте, отары их заполоняли улицы. Открылись новые, диковинные магазины, с невиданными прежде заморскими товарами.

Времена у нас меняются быстро, как картинки в калейдоскопе. И каждая картинка поражает, будит фантазию, сулит что-то, невозможное прежде, а потом почему-то это «новое» исчезает, как правило, сопровождаемое проклятиями…

 

Отец всю нашу длинную Историю запомнил в картинках, ярких и упоительных, хотя и рисковых… То же и у меня — все в картинках, хотя увидеть удалось меньше, чем отцу, меньше было «рисковых» поворотов… Хотя, наверно, и мне хватило.

В 1925 отцу исполнилось четырнадцать, его тянуло в компанию ровесников, а также ровесниц. А в селе был уже открыт клуб, где молодежь искала общения, «тусовалась», как сказали бы сейчас. И, переходя на сегодняшний язык, чтобы быть принятым, надо было показаться «крутым». Отец оказался в той компании еще мальцом, младше всех… Тем более надо было проявить себя!

Чем сейчас «проявляет» себя молодежь? Даже не хочу касаться тут нынешней ситуации — боюсь увязнуть в этой теме надолго. А тогда клуб был «заточен» на революционное воспитание, и проявлять себя надо было в каком-нибудь экстремальном действии. Экстремальность, увы, ценится и сейчас. Но в чем она сейчас проявляется? А тогда… и тогда, я думаю, диктовалось все не столько «революционным сознанием», сколько тайным желанием заслужить своим героическим поступком благосклонность какой-нибудь юной, но вполне уже заметной «жрицы искусства». Ставился революционный спектакль, разоблачающий жадность попов, и какая-то будущая «звезда театра» воскликнула: «Иконы надо достать — чтобы все было реально!.. Ну что, Егорка, слабо?» Наверно, ловила на себе его жадные взгляды, и решила на этом сыграть.

Егорка, естественно, небрежно сплюнул.

А где брать-то?

Чего — «где»? Ясное дело — в монастыре.

 

Ого! Неслабо. Монастырь, помимо всего прочего, был за рекой! Монашки были из монастыря изгнаны, жили по разным домам в селе, а в монастыре, по слухам, скрывались преступники… И вообще! Земля та, хоть и отделялась узкой речкой, считалась дикой и необузданной, там жили какие-то весьма странные люди — цуканы, способные на самые дикие поступки! Цуканами они назывались потому, что выступали обычно воинственно, и напирали на «цо»: «Ну цо табе? Цо?» Поэтому из «березовских» никто там поодиночке не появлялся.

Сделаем! Об чем речь! — произнес Егорка и, повернувшись, пошел, сопровождаемый, как думалось ему, всеобщим восхищением. И — поплыл. Передохнув на острове, поплыл дальше и, наконец, выполз на вражеский берег…

Не буду досочинять то, что отец не рассказывал. Повторю только то, что он рассказал… Когда он вошел в церковь монастыря, ему стало страшно. Никого. И со всех стен суровые взгляды с икон.

И следующий кадр — сверкающая на закате река, и он переплывает ее… на иконах!

Что он испытывал? Я думаю, веселье, азарт. Может быть, ощущение это запомнится на всю жизнь. Выжимать из этого что-то многозначительно-поучительное (как разбило его потом громом) не хочу, тем более — ничего такого не было. Может, потому, что комсомольским активистом отец не стал.

Таков и я — ускользаю, когда толпа явно идет не туда, когда в толпе страшно, или просто скучно… Помню, что в Ленинграде нашему дому на Саперном № 7 почему-то полагалось воевать с домом № 8. Помню, как мы, замирая от ужаса, собирали огромные булыжники (их как раз заменяли на асфальт), и складывали их на подоконник второго этажа, как раз над аркой, чтобы швырять их в головы врагам. Когда куча булыжников стала огромной, я вдруг сказал спокойно, что мне надо зайти домой, и ушел. И сел читать книгу. Вскоре и остальные разошлись. Думаю, когда толпа собирается швырять булыжники в своих — надо уходить, и идти своей дорогой, постаравшись найти ее как можно раньше. Считаю, что это не трусость, а наоборот — самостоятельность. И мужество требуется как раз, чтобы найти свою дорогу, а не стадом идти. И отец от общественной жизни как-то отвлекся…

Он вспоминал, как старший его брат Николай, приезжая на каникулы, подзадоривая, звал его на деревенские танцы: «Пошли, весело будет!» Надел шляпу, показал привезенную из города щеголеватую трость. «С секретом, братик!» — сказал он, и подмигнул. Потом взялся за ручку, отвинтил ее, и, побулькав, хлебнул, прямо из трости. Потом показал братику вывинченную ручку — на конце ее сверкал ножичек! Отлично подготовился к «культурному мероприятию»! Вошла мать. Николай завинтил ручку трости, лихо приподнял ею шляпу на лбу, и вышел. Была и такая деревенская экзотика… У одних родителей — дети совершенно разные. Мать вздохнула, и зажгла лучину. Егорка (пока еще не мой отец), положил на стол книгу и начал читать. За столом — лучше, чем на улице. Тут ты умнее всех! А в толпе как-то теряешься на фоне горлопанов.

Ни в каких деревенских буйствах, в том числе и комсомольских, связанных с церковью, отец больше не участвовал. Но и особого значения религии батя не придавал… Может быть, потому, что и в церкви снова — в толпе, как все, а отец этого не любил. Лучше всего свои мысли, а не чужие. Не помню, чтобы он когда-нибудь говорил против религии… так же, как и «за». Так же и о Сталине — не помню ни одного высказывания его — и думаю, это не от страха, а от равнодушия. Это некоторые псевдоисторики внушают теперь, что все головы тогда были заполнены Сталиным. А теперь, опять — пытаются все свести к Богу. Но сначала ты стань кем-нибудь, чтобы он тебя разглядел. А потом — обращайся. Делай — а там, глядишь, и Бог поможет тебе, если дело хорошее. А с самого начала привыкать просить… это, мне кажется, как-то пригибает.

Правда, отец, уже лет за девяносто, выходя из кабинета, где он писал свои научные труды, иногда смиренно вспоминал что-то церковное (видно, мать заставляла учить).

 

Старику немного надо:

Лапти сплесть, да сбыть.

Да еще одна отрада –

В божий храм сходить.

 

Но при этом он сладострастно потирал руки и глядел озорно. Было ясно, что свои «лапти плесть» он будет до самого конца, но вовсе не от смирения, а скорее — от дерзости.

А что Иван Андреевич? Есть такая привычка у романистов — все, что происходит, должно потом губительно сказываться на жизни героев. А живые люди как-то живут, приспосабливаются. И у них получается. И не будем их осуждать — мол, как же так, он не погиб за свои идеи! Думаю, романист давно бы уже загнал Ивана Андреевича, с его идеями и характером, куда-нибудь подальше, «куда Макар телят не гонял».

А на самом деле, Иван Андреевич, пока работал в артели конторщиком, писал великолепно (почти как я), да еще и сумел закончить, при всей этой заварухе, курсы бухгалтеров, так что был вполне уважаемым человеком.

При том, артель была как раз на той стороне, реки, у «цукан», и оказалось — ничего страшного.

Отец вспоминает одно прелестное утро (одно из любимых словечек отца — «прэлэстно!» — даже если все плохо). Он почему-то провожал Ивана Андреевича на работу, они спускались с крутого берега к Терсе, и Иван Андреевич добивался, чтобы сын читал наизусть стихи:

Буря мглою… — говорил отец.

Ну!

Небо кроет…

Ну!

Они спустились к реке, Иван Андреевич отвязал лодку.

Ну…

Заело!

Иван Андреевич оттолкнул лодку, прыгнул в нее, но пока не греб.

Вихри снежные крутя! То, как зверь, она завоет, то заплачет, как дитя! — выпалил сынок.

Иван Андреевич, довольный, кивнул, и взялся за весла.

Забравшись на берег, отец оглянулся. Иван Андреевич с середины реки помахал рукой.

 

Учиться надо. «Учиться — всегда пригодится!» — полушутливо приговаривал отец, ероша мои непокорные (впрочем, не такие уж непокорные) кудри, склоненные над книжками.

Сам отец читал все свободное от работы время. Вечером в избе, при лучине (чем-то это напоминает чтение с экрана монитора)… Потом, когда мать говорила: «Ну, все. Хватит лучину жечь!» и задувала ее, беспокоясь, я думаю не столько о лучине, сколько о сыне. Он молча вставал и, не выпуская книгу из рук, выходил и читал дальше, прислонив книгу к белой стене избы (так было светлей). Стоя, читал до утра, когда надо было уже выходить в поле, и прекрасно себя чувствовал! На крыльях летал! Два самых любимых дела — работа и чтение… Потом отец, склонный к философствованиям, говорил: «Это когда ничего не знаешь — кажется, что знаешь все! А чем больше знаешь — тем больше, оказывается, не знаешь!» Даже объясняя это мне, дурачку, чертил два круга, маленький — и большой. «Внутри круга — то, что ты знаешь! А сам круг — это граница с незнанием. У маленького круга — маленькая граница. А у большого — и граница с незнанием больше!

 

Мой отец, пропустив из-за Ташкента два года учебы, сначала оказался в классе с малолетками. «А может, — при мне уже вспоминал он, — это и хорошо! Понравилось быть первым — так и потом, когда перевели в класс к ровесникам, это осталось».

И настолько осталось, что, когда закончил четырехлетку (в селе была лишь четырехлетка), решил учиться дальше.

Учительница (отец говорил, что в первый раз очки увидел на ней), выделяла и хвалила его. Он запомнил, как ставила она в пример одноклассникам его сочинение на тему «Осень» — за краткость и выразительность. Сочинение было такое: «Настала осень, и пришел конец гусям». Спасибо, батя, за краткость и выразительность — кажется, и мне это передал. И спасибо, что настоял на том, чтобы учиться дальше, а то тропки наши могли и не пересечься: твоя бы тропка была, а моей бы не было!

Но для учебы ему надо было уже перебираться в город Елань, на самостоятельную жизнь. Мать Дарья Степановна умоляла младшего сына остаться — два старших сына уже улетели, на кого же останется дом и хозяйство? Но отец, Иван Андреевич, поддержал Егора: «Учись, сынок! С хозяйством как-нибудь справимся». Возможно, Дарья Степановна насмешливо посмотрела на него: «Да уж, конечно!» Но скандалов никогда не устраивала: умная женщина была.

 

Отец отвез Егора на телеге в районный центр Елань. Там, в высоком красивом здании, была раньше гимназия (крестьянских детей туда не брали), а теперь так называемая школа второй ступени. Теперь крестьянских детей брали… но не всех. Вошли туда, и Иван Андреевич гордо выложил свидетельство сына, с одними пятерками. Потом Иван Андреевич написал заявление (не преминув упомянуть и о своих революционных заслугах) — но дам в приемной (видимо, из «бывших») больше всего впечатлил его отточенный почерк — всплескивали руками. Отец вспоминает, что больше всего поразило его, как спокойно и даже с усмешкой отец разговаривает с этими «разнаряженными дамами»… да, похоже, жизнь повидал!

Но сынка он напутствовал сурово: «Ты это… не балуй тут!» Поселил его на квартиру и заплатил вперед. Там еще жили двое пареньков, поначалу встретивших Егора насмешливо, но, пообщавшись, они подружились: оба соседа оказались из деревень, и оба — круглые отличники. Отец — во память! — четко помнил их всю жизнь: Николай Тынянкин и Сергей Сыроежкин. Отец говорил: «Николай был не только отличник, но и заводила, весельчак. Помню, как он специально, чтобы нас рассмешить, переходит по глубокой осенней грязи главную улицу Елани. Потом поднимает ногу, а подметки сапога нету — осталась там. Мы смеемся. Он учил меня бороться: валить противника на себя, а в воздухе переворачиваться. Учились мы этому на глубоком снегу, и больно не было. Денег нам оставили очень мало, но мы не унывали. Любили смотреть кино, сидя на ограде. Никто нас не сгонял — наоборот, добродушно посмеивались. Помню, что мне особенно нравились Дуглас Фербенкс — лихой, с усами — и красавица Мери Пикфорд».

Потом, целую жизнь спустя, отец случайно узнал, что Тынянкин тоже оказался в Ленинграде, закончил философский факультет университета и умер от чахотки.

На каникулах отец возвращался в Березовку. Денег на поезд не было — шел девятнадцать километров пешком и ничуть не переживал, любовался природой. Вспоминал, что однажды его обогнал поезд из Елани, и в окошко ему помахал его приятель из Березовки, из богатой семьи кузнеца — денег у них, видно, хватало. Отец говорит, что помахал ему радостно, без какой-либо тени зависти. Уже, видно, в нем появилась уверенность в том, что не все в жизни определяется богатством.

 

Зимой учился, а летом работал в поле — и лучше, говорит, ничего не могло быть. Как раз старшая сестра Настя вышла замуж, в «справную» семью Лапшиных. Отец говорит, что сам напрашивался, причем страстно, с Настиным мужем Петром Лапшиным ехать пахать. И дрожал, говорит, от нетерпения — ну, когда же этот хмурый и небритый Лапшин уйдет на степные озера стрелять уток, и оставит ему лошадь и плуг? И только Лапшин уходил, оставляя плуг, отец нетерпеливо хватался за его ручки, и кричал лошади: «Но! Пшла!» И плуг начинал с сочным хрустом вспарывать землю, откидывая по обе стороны пышные пласты. Что может быть лучше и полезней такого детства? Какие еще там спортивно-оздоровительные лагеря!? Что там делать-то? А тут — ежедневный азарт, ощущение твоего участия в главном деле — выращивании хлеба! А молотьба? Сколько собранности и четкости! Никакой теннис в сравнение не идет — а пользы больше.

Что сказать про отца в те годы? Насколько знаю я — никаких вредных привычек. Да и когда заниматься этой ерундой увлеченному человеку. Пожалуй, единственный недостаток, на всю жизнь — излишняя горячность (но далеко не во всем)… Это же его свойство — и одно из достоинств. Однажды купал лошадь Зорьку в реке, и на обратном пути так разогнался, что чуть не въехал в сарай без головы. А голова ему потом во как пригодилась! Но вовремя пригнулся… Хотя после этого не раз разбивал себе лоб — однажды, задумавшись, о фонарный столб в городе, а другой раз — вынес стекло на стойке сберкассы…

Во время молотьбы, на току, младшая сестра Нина принесла ему письмо от старшей сестры Татьяны, что уже училась в Саратове в педагогическом институте. Татьяна писала, что образуются курсы для поступления в сельскохозяйственный институт с шестнадцати лет — а отцу как раз исполнилось шестнадцать. Правда, Татьяна сообщала, что обязательно требуется направление от колхоза, а колхоз в селе только образовывался, причем, как и везде, с «диким скрипом». Лапшины, например, наотрез отказывались вступать, и вступили уже как бы опозоренные, последними.

Но Иван Андреевич привел сына в сельсовет, все объяснил, и председатель сельсовета, хороший мужик, сказал, подмигнув своему другу Андреичу:

А, Егорка… На Лапшиных батрачит? Егорку пошлем!

И, видимо, благодаря происшедшим в стране переменам, его направили в шестнадцать лет получать высшее образование. Случилось бы такое — без революции? Остается только гадать.

И Егорка поехал. Иван Андреевич дал ему пять рублей. И больше никогда отец не брал у родителей ни копейки.

Он доехал на поезде до Камышина, там сел на пароход, и впервые, с восторгом увидел Волгу во всей красе. Потом вдруг почувствовал, что прежней жизни не будет уже никогда — и слегка загрустил.

 

Теперь, пытаясь оценить то время — из теперешней жизни — что скажешь? Хорошо или плохо, что все так прошло? Наверное, без направления из колхоза батю в институт бы не приняли, и он бы не стал тем, кем стал. Или все ж таки приняли бы? Но он мог и не поехать, если бы не кинули клич…

 

Иван Андреевич в тридцатые годы, когда шла коллективизация, вдруг стал всем говорить абсолютно трезвый (не пил вообще):

Сталин не гений!

— …Почему?

Не гений — и все!

Сослали его недалеко — работал на стройке под Камышином, потом его даже выпустили, но вернулся он больной и вскоре умер. «Революция пожирает своих детей!»1

 

5. Учеба

 

А Егорка закончил институт. Случилось бы это, если бы история нашей страны была другой? Но история, говорят, не имеет сослагательного наклонения: «Вот если бы все шло по-другому, то…» Что? Неизвестно, что было бы с нами, да и навряд ли «конкретные мы» вообще были. Ведь и само рождение наше — результат всего случившегося в нашей стране, без этого наши родители точно бы не встретились… Впрочем, должна ли эгоистическая радость нашего появления на свет влиять на объективную оценку истории? Черт ногу сломает! И вообще, возможна ли она — объективная оценка? И кто имеет право определять ее? Я — лишь могу рассказать конкретную историю моей семьи — а выводы, может, появятся «по ходу», как говорит молодежь.

Отец прибыл в Саратов впервые в жизни поздней ночью, кое-как разыскал адрес, где была обещана ночевка поступающим. Вошел через двор. Дежурный повел его по лестнице, открыл какую-то дверь. Отец в темноте нащупал что-то вроде раскладушки, рухнул и уснул. Проснулся от гвалта — и яркого света — и увидел себя… в театре, причем — на сцене!.. Да — жизнь полна чудес — особенно когда не сидишь на месте, а двигаешься! Огромный роскошный зал, но весь заполнен не креслами, а койками, и все заняты. Все пространство было заполнено койками — и народом! Ни одного окна, поэтому непонятно время суток. Кто-то торопливо одевался и уходил, а кто-то, наоборот, торопливо раздевался и ложился спать. Кто-то храпел, а кто-то наоборот, пел. Молодежь уже сообразила, что она в театре — и, хотя приехали поступать в вуз сельскохозяйственный, возможность «подухариться», как говорили тогда, не упускали. Отцу такое веселое начало понравилось, страх прошел. Поговорил с ребятами с соседних коек — и во всем разобрался. Некоторые «правдолюбцы» тут спорили со мной — загибаешь ты, как и твой батя: при чем тут сельскохозяйственный вуз и театр? Есть такие люди, которые видят только то, что положено, а фантастическое, необычное не видят. Жаль мне таких людей! Ведь в необычном, праздничном самый смак жизни. Да, жизнь переворачивалась: в театре пришлось устроить общежитие сельхозвуза — число поступающих резко увеличили. В России и так были прекрасные урожаи, до революции она вывозила зерно во многие страны — но случался и голод, крестьяне мерли. И вот, почему-то в театре (все у большевиков вверх тормашками!) шумная орда неотесанных крестьянских детей. И из них хотят «скоростным методом» сделать специалистов — агрономов, ученых? Правильно ли это было? Отцу было шестнадцать лет, предстоял еще год учебы в школе — но его после экзаменов сразу приняли — причем не на подготовительные курсы, а в студенческую группу! Спешили, очень спешили, готовить молодых. Правда, отец хвастливо рассказывал, что на вопрос «Читать умеешь?» он стал наизусть читать десятую главу «Евгения Онегина», которую выучил на спор с Тынянкиным, еще в Елани.

Мама, которая в эти же годы поступила в сельскохозяйственный институт, правда, в Казани, рассказывала, что обучение велось «групповым методом». В одну группу собирали самых сильных (из семей с образованием) и самых неграмотных (из семей крестьянских), и после экзамена всем участникам ставили… самую низшую оценку, которую получил самый слабый ученик… Так что приходилось всеми силами «подтягивать слабых» — иначе двойки ставили всем.

Учились, по воспоминаниям мамы, страстно, могли сидеть ночи напролет. Ленивых яростно «прорабатывали», и результат был, знания и навыки усваивались «ударными темпами». Конечно, новые выпускники вузов не имели того вида, того воспитания, да и той всесторонней культуры, что была у старых специалистов, но их возможности, рвение и таланты здесь могли проявиться и развернуться.

Отец, по свойству его характера, запоминал все самое яркое и веселое. Как говорится — «век такой, какой напишешь». Каждый пишет свое.

Отец запомнил самое первое занятие. Каждому в аудитории дали лист бумаги и карандаш. Потом преподаватель сказал, что это испытание на память и наблюдательность.

Нарисуйте на листе один большой круг… теперь, не рядом с первым — второй круг, поменьше, и третий где-нибудь, совсем маленький. Посмотрите на них внимательно. Теперь закройте глаза — только честно. И, по памяти, постарайтесь поставить точки карандашом внутрь круга. У вас всего «три удара»! Начали.

Отец, в отчаянии зажмурившись, щупал бумагу, пытался вспомнить круги… ткнул… еще раз ткнул! Потом, не выдержав, приоткрыл глаз… Ни одного попадания!.. Покосился… у соседа — две точки «в круге»! «Да — не видать мне высшего образования!» — подумал батя.

Так. Закончили? Теперь напишите имя и фамилию, и несите сюда.

Потом преподаватель разглядывал листочки и вздыхал.

Плохо мое дело! — подумал батя.

Так вот, — сказал преподаватель, — это был, на самом деле, экзамен на честность. Попасть во все три круга абсолютно невозможно. И даже в один — маловероятно. Я пока не буду называть фамилии, но листочки сохраню. Обман в науке недопустим — запомните это!

Выходили, крепко задумавшись.

Начались лекции. Читали, в основном, старые профессора — новых еще не было. Отец был поражен — как они выглядели, как замечательно говорили, как умели самое сложное, не упрощая, сделать понятным. Отец говорил, что старался успеть записать не только узкий научный смысл, но и саму фразу, во всей ее красе.

Совсем недавно в саратовском сельхозвузе был проректором уже знаменитый тогда Николай Иванович Вавилов. К тому моменту он уже перевелся в Ленинград, но в Саратове оставались его коллеги, его друзья и сотрудники, «высший свет» сельскохозяйственной науки. Особенно, говорил отец, его поразил преподаватель генетики. И, подражая ему, отец купил галстук — и после носил его всегда. Конечно, были отдельные горлапаны, да случались и целые собрания, на которых «боролись с буржуазным влиянием, в частности — с галстуками…» Однажды критиковали отца, но он со сцены сказал: «Я не для того сюда приехал, чтобы в лаптях ходить» — и от него отстали. А в целом, вспоминает он, ребята были веселые и толковые.

Помню — заходит в аудиторию наш староста, Боря Кац, все кидаются к нему, окружают, а он, смеясь, говорит: «Кто будет толкаться — тот не получит талоны».

В начале каждой недели выдавали талоны на обед в студенческой столовой (денег никаких не давали). Обед — жидкий овощной супчик, на второе — поварешка вареного гороха, и чай. Хлеб лежал на подносе, можно было брать.

Когда подходишь, раздатчица берет твой талон и ставит на нем крест, и кидает — можно было незаметно увести. Съешь, что дают, через час голодный живот снова начинает урчать. Походишь-походишь, потом пытаешься хлебным мякишем стереть, как резинкой, крест на талоне. И можно попытаться еще раз всучить тот же талон — и иногда удавалось урвать и второй обед. Но чаще прогоняли — при этом все смеялись, осуждения не было, все понимали ситуацию. И уныния не было — настолько интересно было учиться, сколько приходило нового, интересного, невероятного — только успевай переваривать. С пищей для ума нехватки не было, а именно это — отец вывел уже тогда — в жизни самое главное.

Потом из театра их выселили, переселили в бывший монастырь, а в театре снова пошли спектакли, и иногда раздавали бесплатные билеты, и отец непременно ходил, но почему-то один, без барышень — видимо, стеснялся. Или копейки экономил? Вдруг она мороженое попросит!

 

На каникулах отец мечтал поехать домой, но вместо этого послали на практику по механизации производства в сухие и широкие степи Заволжья. Туда завезли американские комбайны, но работать на них было некому, пришлось учиться. Отца поставили комбайнером на прицепной комбайн фирмы Холт, а местного рабочего назначили штурвальным. Работа была напряженной. В засушливой степи пшеница вызревала очень короткая, и приходилось держать, — рассказывал отец, — режущую часть хедера очень низко. При срезании малейшей сухой кочки пыль попадала в комбайн, и он оказывался в облаке удушливой горячей пыли, похожей на дым. Комбайн останавливали и искали возгорание. Это не работа! Оказалось, умелое управление хедером — большое искусство. Комбайн двигался от большого гусеничного трактора, и слаженная работа с ним тоже на совести комбайнера, как и работа молотилки и своевременная выгрузка зерна в грузовик. Только успевай! А ведь отцу не было еще и семнадцати. Однажды к полю на виллисе подъехал американский инструктор с красивой переводчицей.

— …А может, это была и не переводчица! — вспоминая эту картину через полвека, усмехался отец.

Но переводчица не понадобилась. Проследив за работой комбайна, инструктор поднял пальцы «колечком», что по-американски означало «окей». Отец получил за ударную работу (за угарную работу, как шутили друзья) от руководителей практики шерстяные брюки и джемпер. Было сорок градусов жары, пыль закрывала небо, и друзья смеялись над таким подарком, требовали, чтобы отец все это немедленно надел. Но отец решил подарить джемпер старшей сестре Татьяне, которая, по сути, и вытащила его из деревни в сельхозинститут. А брюки решил поберечь, надеть позже, когда похолодает. Но не довелось — их в первый же день украли из палатки, где отец жил. Вот тут вот, рассказывал отец, он чуть не заплакал, с досады.

Нужно сказать, что, хотя отец был несгибаемым, но делал все, что считал нужным, упорно и до конца — и с фото той поры глядит кудрявый красавец. Бойким парнем, центром компании, таким уж «хватом» он не был, поэтому и с брюками он разбираться не стал. Он больше анализировал события, приходил к правильному решению в уме. И решил так: кто украл, вряд ли проживет нормальную жизнь, если не исправится, непременно сядет, а у него-то самого как раз все хорошо: выучился на комбайне, показал себя лучшим — так с какой стати ему страдать? Вот такую обработку событий лучше практиковать с самого начала — и жизнь выстроится, как надо. Хотя практичным отец не стал, жил скорее задумчиво-отрешенным. Уже на первом курсе умудрился два раза крепко стукнуться лбом. Первый раз — когда шел по улице, читая книгу, и врезался на ходу в фонарный столб. Второй раз — в сберкассе, когда вносил заработанное на комбайне, снес лбом стекло: в задумчивости как-то не заметил его.

Поскольку все время думал — должен был стать ученым. И стал им.

 

После практики он еще успел заскочить домой, повидаться с родителями, и вернулся в Саратов к началу (а вернее, уже к продолжению) учебы.

Мать, узнав, как он там прожил предыдущую зиму, дала ему на зиму целый чемодан сушеного гороха.

Когда переполненный поезд подходил уже к Саратову, в вагоне началась суета, толкучка. Потом отец вдруг увидел через стекло, что какой-то мужик идет по платформе с его чемоданом. Пробился через толпу, догнал того, хотел сгоряча дать по шее и отнять чемодан… Но первая мысль не всегда самая лучшая. Пригляделся, вдумался, вник. Мужик еле тащил этот чемодан — скособочился, даже на шее вздулись жилы. Но чемодан не бросал. Тяжелее мелкого гороха — разве что золото. Или — книги. Но на книги вор вряд ли рассчитывал… И отец принял нестандартное решение (это первый признак активного ума): «А зачем мне отнимать у него чемодан? Чемодан неподъемный… а он таранит его в нужном направлении… так пусть несет! Отнять всегда успею — скорость невелика».

Вор, скособочась от напряжения, спустился с платформы, оглянулся злобно (еще только хозяина чемодана ему не хватало, и без того тяжело!), но продолжал нести, еще на что-то надеясь (и это правильно, надежды никогда не надо терять!). На перекрестке вышла заминка… потом вор свернул — в нужном направлении… Нужном ему? Но и отцу тоже. Пока что интересы сторон совпадали. И этим глупо было не воспользоваться. Лишь на последнем перекрестке вор обмишулился, свернул не туда! Тут уж отцу невольно пришлось вмешаться. Подошел не спеша, тронул того за плечо:

Ну, спасибо, друг! Дальше я сам.

Вор затравленно посмотрел на него.

Твой, что ли? — с досадой произнес вор.

Отец скромно кивнул.

Вор, плюнув, бросил чемодан, и заковылял прочь.

Мог бы, конечно, выразить претензию: «Ты что — раньше не мог сказать?»

Но не стал этого делать — боясь, видимо, что полемика может затянуться и привести к нежелательным результатам.

Слушая эту его историю, я пришел, наверно, к тем же выводам, что и отец:

Может, не стоит так уж сразу страдать, дергаться, кипешиться? Может, враги твои, обливаясь потом, несут чемодан твой как раз в нужном тебе направлении?

 

6. Побег

 

Когда отцу исполнилось девяносто, я мягко попросил его написать воспоминания.

Ты думаешь, я еще что-то помню? — усмехнулся он.

Помнил — и еще как! Вот что он написал:

 

«…Агрономы тогда требовались срочно и в большом количестве. И на последнем курсе меня вызвали к директору института и спросили — не могу ли я поехать работать уже сейчас? Диплом мне обещали прислать на место, если я хорошо проявлю себя. И я с радостью согласился, поскольку у меня было уже много идей, которые страстно хотелось воплотить на практике. И я даже не спросил, куда ехать — земля есть везде, а другое меня не интересовало. Опять, как и в школе, я не доучился до конца. Но это постоянное «скорей» меня радовало, соответствовало моему темпераменту и нетерпению.

По приезде в Алма-Ату нас, как степных жителей, поразили прежде всего горы, поднимающиеся сразу за городом и покрытые снегом. Я остро почувствовал, что начинается совсем новая жизнь. В министерстве Казахстана выяснилось, что в самом городе нужен только один человек, но на юге Казахстана, в Чимкенте формируется новая Южно-Казахстанская область и там нужны агрономы. Мы тряхнули в кепке жребий. Но выиграл не я. Жребий мне всегда доставался не лучший. Но это и сформировало меня. «Лучшим» мой жребий оказывался в конце! А поначалу мы, уже теперь двое, с моим другом Сергеем Быковцем, купили билеты в Чимкент.

Выйдя из вокзала в Чимкенте, мы с удивлением увидели голую степь. Что, интересно, мы здесь будем делать? И где жить? Стоял один-единственный дом азиатского типа, окруженный высоким глухим дувалом. Тут же мрачно стоял привязанный осел — и ничего больше. «Вот так приехали!» — горько засмеялся мой друг. Но приехавшие с нами пассажиры сказали, что нужно немного пройти вперед — и будет город. Это вызвало у нас недоверие, поскольку до самого горизонта никакого города не было видно. Но мы все же пошли, и вскоре прямо у нас под ногами открылась глубокая красивая долина. Между зелеными кронами виднелись железные крыши, покрашенные в самые разнообразные цвета. Мы обрадованно стали спускаться.

Город оказался очень приятный. Дома все были одноэтажные, и в каждом дворе был сад. Тротуары отделены от улицы бурными арыками и двумя рядами могучих деревьев, закрывающих пыльное небо, — они были гладкие, светло-серые и без коры, ранее таких я не видел. Все дома имели владельцев, и многие пускали к себе жильцов. Мы зашли с другом в понравившийся нам дом. Нас встретила полная седая женщина, как мы узнали, зубной врач. Фамилия ее была Колосенко, что нам, как агрономам, очень понравилось, о чем мы сразу же сказали ей, и она рассмеялась. Мужа у нее не было, была дочь, больная и прикованная к креслу, но очень веселая и образованная, и мы впоследствии очень подружились.

Мы узнали, что в городе есть хороший парк с большой сценой, где часто гастролируют театры. Нас прикрепили к столовой, но там, как и в магазинах, практически не было ничего. У нас в Областном Земельном Управлении был заместитель заведующего Осипов, в задачу которого входила организация самоснабжения. Он ездил по окрестностям и покупал фрукты, овощи, рис, вино. И только лишь изредка мясо. Это было удивительно для этих мест. Совсем рядом, под Ташкентом, наша семья спасалась от голода в двадцать втором году у одного из родственников матери. И в глазах у меня навсегда запечатлелась картина, как гнали баранов. Они шли как бы самостоятельно, плотной пыльной массой несколько дней подряд. Иногда только вдоль этого бесконечного потока скакал всадник, и потом снова шли только бараны. То была настоящая бесконечность! Но теперь баранов отобрали у хозяев и распродали по дешевке. Жители рассказывали, что еще совсем недавно можно было приобрести большого барана буквально за копейки. И вот результат. Казахи, которые кормились всегда при баранах, остались ни с чем. Но, находясь в городе, где жили в основном госслужащие, мы плохо пока представляли масштабы бедствия. К нам подселились еще двое, присланные из нашего же института. Однажды в воскресенье один из них принес бутылку водки и предложил тут же выпить. Я понимал, что на это уйдет весь день, а мне этого не хотелось. И я решил покончить со всем этим за одну минут, и больше на эту ерунду времени не тратить. «Да чего тут пить-то!» — сказал я, и тут же «винтом» выпил всю бутылку из горла. Мои друзья, радостно гоготавшие, как-то притихли. «Все! Я пошел домой!» — сказал я, забыв, правда, что я уже дома. В отделении, где я вскоре оказался, я горячо, но сбивчиво объяснял милиционерам, что выпил именно для того, чтобы с пьянством скорее покончить. Милиционеры хохотали, но, как ни странно, я их убедил, и они меня отпустили. Утром я уже и не думал об этом. С тех пор у меня к проблеме пьянства отношение пренебрежительное: такая чепуха, что даже обсуждения не стоит. И в понедельник я вышел на работу, без каких-либо мук и страданий, отнимающих у пьяниц столько времени и сил.

Наш начальник товарищ Арипов мне нравился. Этот пожилой человек всегда был целеустремлен и серьезен, и первое время я с удовольствием и даже жаром выполнял все его поручения. Особенно мне запомнилась одна поездка в дальний Сузакский район. Там только что было восстание басмачей против русских, и Арипов спросил меня, не боюсь ли я. Я сказал, что нужно научить казахов возделывать землю, и тогда они не будут восставать против нас. Арипов почему-то хмыкнул. Но ничего не сказал. Я был наивен и горячо верил в успех науки, которая спасет человечество от всех невзгод. С Сузакским районом не было никакой оперативной связи, поэтому надо было как-то добраться туда. У нас в Областном управлении шло составление плана области по заготовке кормов, однако не было никаких сведений из Сузакской области о численности и состоянии сенокосилок в районе. Я ехал с присущим мне в те годы энтузиазмом. Поезд шел по главной магистрали, соединяющей Россию и Среднюю Азию. Я знал, что дорогу эту строил мой отец, когда скрывался от ареста за связь с нашим сельским учителем и совместное с ним чтение запрещенной литературы. Это было еще до моего рождения! А теперь я ехал по этой дороге. Может быть, как раз это место насыпи, где я проезжаю, строил он? Кстати, и в советское время он отличался упрямством и склонностью к отрицанию банальных истин, которые повторяли все. Отчасти упрямство это передалось и мне…

Я сошел на маленькой станции, и передо мной широко раскинулась степь. В нужном мне направлении железной дороги не было. На самом горизонте просматривался невысокий хребет Ала-Тау, за который мне и надлежало попасть. На вокзале, где я представился уполномоченным Областного Земельного Управления, мне сказали, что завтра рано утром к Ала-Тау пойдет караван верблюдов, и я могу отправиться с ним. На верблюдах мне прежде ездить не приходилось. Хотя в Березовке у нас некоторые семьи держали верблюдов. И один упорный мужик даже пытался пахать на них, но был ими оплеван, над чем смеялась вся деревня. В общем, я знал, что верблюд — чрезвычайно своенравное и злое животное. Но тогда лишь вежливо поблагодарил смотрителя станции и стал ждать утра. Рано утром я пошел на базарную площадь и застал сборы каравана в самом разгаре. Про меня уже знали, и указали верблюда, на котором я могу поехать. Поскольку я впервые ехал на верблюде, я попросил показать, как именно на него можно сесть. Мне показали. И я полез на смирно лежавшего верблюда, подогнувшего под себя ноги. Потом, понукаемый казахом, предводителем каравана, верблюд резко встал, выпрямив лишь передние ноги. И меня мотнуло назад, но я удержался. Потом он так же резко выпрямил задние, и я упал грудью на передний его горб. И караван двинулся. После этого я многое еще испытал в жизни, но скажу, что нет ничего более выматывающего душу, чем езда на верблюде, день за днем. На ночных стоянках караванщики разжигали костер. Я сидел, стесняясь, в сторонке. Потом они присылали ко мне коротконогого чумазого мальчонку, который, тоже страшно смущаясь, выкрикивал одно слово: «Шай!» (что означало «чай») и убегал обратно. Я подходил к их казану, вежливо кланялся. Набирал в свою кружку кипятку, и уходил обратно. Вообще, стеснительность была одним из моих главных недостатков. Наша квартирная хозяйка говорила про меня: «Гера — он такой… Лишней воды не выпьет!» Такая моя характеристика мне запомнилась на всю жизнь и часто мешала. А в словах квартирной хозяйки я чувствовал досаду. Видимо, она надеялась на какие-то наши отношения с ее больной, но очень симпатичной дочерью — однако дальше дружеского общения я не шел. Наш караван поднимался в горы, и по ночам становилось все холодней. К счастью, я захватил солдатское одеяло и на ночевках спасался им.

Наконец мы доехали до городка Кентау. Оттуда я еще добирался верхом на лошади, что после езды на верблюде казалось мне счастьем. Сельский начальник этого района был необыкновенно высокий и злой казах. Когда я, согласно моей задаче, спросил у него про сенокосилки, он резко ответил мне, что никаких сенокосилок нет, поскольку заготовкой кормов никто не занимается, животноводство тут всегда было пастбищное и никаких запасов не делали. Все пастухи, раньше пасшие гигантские стада, принадлежавшие баям, теперь стали колхозниками и умирали от голода. Особенно я почувствовал это в южноказахстанском городке Аулетай, где я на следующий год руководил посевной. Я нарезал участки для посева и сеял прямо в образовавшиеся за зиму болота, чтобы была влага для семян. Вскоре болота пересыхали и я еще прикатывал их сверху катком, чтобы верхний слой был твердый и оставшаяся влага не испарялась. Однажды я, получив на неделю вперед огромный каравай хлеба (рука едва доставала до низу), нес его в гостиницу. Вдруг я услышал сзади быстрые шаги — какой-то человек гнался за мной. Я резко повернулся к нему лицом. Видимо, он хотел вырвать у меня каравай. Но из-за моего маневра промахнулся и, пробежав по инерции еще несколько шагов, упал в пыль. Когда я нагнулся к нему, он был уже мертв. Видимо, он был одним из несчастных, изголодавшихся людей, которые из степи добирались сюда, в надежде хоть чего-то поесть, и тут умирали. Рано утром по городу ехала специальная повозка, собиравшая по улицам умерших. В одно и то же время она проезжала мимо гостиницы, и из-под рогожи всегда свешивалась чья-то рука или нога.

Мои посевы ржи и ячменя взошли хорошо и дали небывалый для этих мест урожай. Но когда я вернулся в эти края зимой, меня охватило отчаяние. Казахи всегда были кочевники. А тут они были лишены юрт и поселены оседло в так называемых «зимовках». Это были хижины, сложенные в один кирпич из необожженной глины. В своих поездках мне не раз приходилось ночевать в этих насквозь промерзших сооружениях, в которых казахи теперь проводили короткую, малоснежную, но весьма суровую зиму. Кто-то грустно назвал эти хижины «ледяными дворцами», и название это распространилось. Все зерно, которое я с таким энтузиазмом учил их выращивать, безжалостно отбиралось и вывозилось. Стад у них давно не было: этот способ существования был признан «классово чуждым». Чтобы не умереть с голоду, они были вынуждены весь зимний день разыскивать в поле одиночные случайно оброненные зерна и к вечеру набирали их горстку на всю семью. Разводили прямо в хижине огонь, жарили эту горстку семян в казане и долго их грызли. Потом укладывались ногами к огню, и засыпали. При этом я, словно какой-то сказочник, рассказывал им о передовых методах земледелия, высоких урожаях и всеобщем изобилии. Из таких поездок я приезжал не слишком удовлетворенный. Арипов и не требовал от меня бодрых рапортов, он все прекрасно понимал. Мои друзья тоже все больше разочаровывались в своей работе. Зато все больше преуспевали по части развлечений.

Помню, как нам в Чимкент приехал Омский театр оперетты и выступал в парковом театре. Мы как-то быстро подружились с артистами и, главным образом, артистками. Однажды, когда после долгого совместного возлияния я решительно пошел домой, друзья мои, не сочтя нужным вовремя остановиться, угнали какой-то грузовик, и всю ночь вместе с актрисами с громкими воплями носились по главной улице. Наутро все они были арестованы. Правда, актрис почти сразу же отпустили, поскольку друзья мои мужественно взяли всю вину на себя. Дело назревало серьезное: грузовик оказался военный и даже какой-то секретный. Им грозил политический процесс. А чем это заканчивалось, мы уже знали. Их временно выпустили, мы посовещались, и я пошел к местному уполномоченному НКВД Сергею Кречетову. К счастью, мы вместе играли с ним в волейбол. Он был капитан сборной города, и мы с ним очень хорошо понимали друг друга на площадке. Он был хороший парень, и я объяснил ему, что никакой политической подоплеки в действиях ребят не было, одна только молодая дурь. Подчиненный Кречетова, человек пожилой и очень злобный, резко возражал, но нам удалось его подпоить, и дело замяли.

Однако вскоре произошло нечто гораздо более серьезное. Ночью раздался стук в окно. Я выглянул и увидел Петра Чугунова. Мы с ним вместе учились в институте, а потом он работал неподалеку от нас в Туркестане. Он сказал, что поругался со своим начальством и уехал, поскольку не согласен с тем, что делается. Он был голодный, усталый, немытый. Я дал ему умыться, накормил его. Мы проговорили всю ночь. Оба мы считали, что надо менять жизнь, и то, что мы здесь делаем по заданию государства, губит местное население.

Но оказалось, что выводы из ночного разговора мы сделали разные. Утром он ушел, сказав, что поедет к родителям в Гурьев. Я дал ему денег и еды. А через несколько дней Арипов собрал всех нас и сообщил, что молодой сотрудник из Туркестана Петр Чугунов арестован при попытке перехода турецкой границы, и органы разыскивают тех, с кем он встречался перед этим и кто ему помогал. «Хорошо, что его не было у нас», — как-то очень многозначительно произнес он. На очередной волейбольной тренировке мне показалось, что Кречетов мрачновато поглядывает на меня. Тучи сгущались. Но главное — я чувствовал полную бессмысленность своего существования, и все большее непонимание с моими коллегами. Я убеждался, что молодость с ее радостями кажется им вполне достаточным основанием для того, чтобы ни о чем больше не беспокоиться. Меня же такое положение дел решительно не устраивало. Чимкент был город благоустроенный и красивый. Но из него моя родная Березовка казалась мне раем — там у каждого человека каждый день был наполнен осмысленным трудом. Хотя я понимал, что и там сейчас идут те же разрушительные процессы. Смириться и жить, как все, далеко не заглядывая? Вот коллеги мои почти что счастливы радостям обычной жизни. Чего же хочу я?

Мои мучения отражались и на моей личной жизни. Все друзья уже нашли себе подруг, зачастую вполне привлекательных, и вскоре собирались обустроить нормальное существование. Я тоже встречался с женщиной, ее звали Мария, и она работала у нас в ОБЛЗУ бухгалтером. Она была разведена, у нее было двое детей и свой дом с вполне налаженным бытом. Ко мне она относилась хорошо. Мы гуляли с ней в парке, после чего она не раз приглашала меня к себе домой, но я каждый раз вежливо отклонял приглашение. Я понимал, что если брать на себя обязательства, то нужно оставаться здесь навсегда.

У нас в учреждении была подписка на «Сельскохозяйственную газету». И в очередном номере я увидел объявление о наборе в аспирантуру во Всесоюзном Институте Растениеводства в Ленинграде. И этот номер почему-то оказался у меня на столе. Теперь я думаю: не Арипов ли мне его подложил? С годами я все больше осознаю его роль в моей жизни. Он явно выделил меня из всех и надеялся что-то из меня сделать. Вообще, период жизни в Чимкенте я не стал бы окрашивать целиком негативно. Там я как-то отстоялся и многое понял. Главное — что в жизни всегда есть возможность поменять ее и подняться выше, но многие не видят этой ступени, или боятся ее, или ленятся, и в конце концов все их возможности сводятся к нулю. Я же не мог с этим смириться, и в отличие от многих имел желание и силу двигаться выше. И это я почувствовал именно там, за что я благодарен этому городу.

Я поговорил с моим другом Сергеем Быковцем, с которым мы вместе приехали сюда, и под моим влиянием он тоже решил ехать в Ленинград. Для меня было некоторой неожиданностью, что Арипов наотрез отказался нас отпустить. Поначалу я обиделся, но потом понял, что как начальник он абсолютно прав. Когда понимаешь мотивы своего противника — легче жить. Жизнь уже не кажется тебе сплошной несправедливостью — к сожалению, слишком многие скатываются к таким убеждениям, и их ждет судьба неудачников. А жизнь всегда оставляет какую-то щель. И надо суметь ею воспользоваться, пока крышка не захлопнулась. Так же произошло и тут. В те годы несанкционированное бегство с места работы могло закончиться весьма печально. Но, с другой стороны, дело с бегством Петра Чугунова за рубеж еще расследовалось, искали соучастников — об этом сказал мне Алексей Зуев, который работал в местном НКВД, хороший парень — мы с ним по воскресеньям играли в волейбол. Он сказал мне это в раздевалке, причем шепотом. Так что, может быть, здесь оставаться было еще опаснее, чем уезжать. Но как уехать, чтобы все выглядело естественно? Но тут — улыбка судьбы: именно нам с Быковцем пришли повестки — явиться в Алма-Ату на трехмесячные воинские сборы! Тут уж никакой Арипов не мог ничего сказать. Мы устроили прощальный вечер, который прошел очень весело. При этом я сумел договориться с наиболее душевным из моих друзей, Васей Захарченко, что если я ему напишу, он продаст принадлежащую мне мебель и вышлет деньги. Куда — я не стал уточнять, речь шла как бы об Алма-Ате, но хитрый Вася все понял, и подмигнул. Шаг наш, конечно, был отчаянный, но я понимал, что впервые за последние месяцы я делаю что-то нужное, и это придавало мне силы.

Перед самым отъездом я пригласил мою знакомую Марию на прогулку в городской парк. Мы разговаривали о разных пустяках. Потом я проводил ее до дома и поцеловал ей руку. Она посмотрела на меня и заплакала. Но уже ничто не могло поколебать моей решимости. Иногда я думаю, кем бы я стал, если бы остался в Чимкенте? И никакого применения моим научным идеям там не нахожу».

 

7. Третий путь

 

«…Иногда говорят: в СССР было только два рода людей: те, кого сажали, и те, кто сажал. Но есть третий путь — и большинство людей этим путем и шли, честно работали и многого добивались, как и все мои братья и сестры. А вот те слабодушные, которые сами ни на что не способны и чувствуют это, пытаются возвыситься, «опустив» целую эпоху. А на самом деле, жизнь нашей семьи получилась весьма выразительной и полезной. Все мы, выросшие в маленькой саманной избушке, оказались заметными людьми — хотя тревожные моменты, требующие рискованных действий, конечно же, были.

Уехав из Чимкента, в Алма-Ате не заходя ни в какой военкомат, мы с другом сразу же отправились на вокзал и купили билеты до Ленинграда с пересадкой в Москве. Там, пока мы любовались красотами московской вокзальной площади, которая показалась нам великолепной, у моего спутника украли чемодан со всеми вещами и деньгами. И пришлось мне принимать его на мой кошт.

Исаакиевская площадь в Ленинграде с огромным собором поразила меня. Мысль о том, что теперь я буду проходить тут каждый день, наполнила меня ликованием — ведь рядом в роскошном здании находился Всесоюзный Институт Растениеводства — цель нашей поездки. И действительно, на этой площади я бывал потом множество раз, можно сказать, что здесь состоялась моя судьба… А в первый раз нас с Быковцем приняли не особенно радостно, сказав, что мы приехали без всякого вызова и наши шансы крайне малы. Кроме того, приемные экзамены в аспирантуру начинались лишь через месяц. Но, видя наше искреннее огорчение, над нами сжалились и дали направление в общежитие, которое находилось на Саперном переулке. И мы поселились в доме, с которым у меня теперь тоже связано много воспоминаний. Так после тихой моей Березовки и сонного Чимкента я оказался в самом красивом месте одного из лучших городов мира — уже ради одного этого имело смысл стараться и рисковать.

Но ликование было недолгим. Вскоре кончились деньги. Кроме того, в ВИРе сообщили нам, что прибыло уже достаточно кандидатов в аспирантуру с самыми солидными рекомендациями, а поскольку мы не имеем даже официальных направлений, наши шансы практически равны нулю.

Казалось, надеяться было уже не на что. Возвращаться в Чимкент не имело смысла — там мог нас ждать только арест. Быковец предложил поехать в Саратов. Там было все знакомое и родное. Кроме того, многие наши соученики там работали и могли нам помочь. Мы уже купили билеты на поезд. Но почему-то в день отъезда я предложил съездить в Петергоф, посмотреть знаменитые фонтаны, и, несмотря на возражения Быковца, мы поехали. Там была уйма народа, настоящее столпотворение. Кстати, произошла и интересная встреча: в толпе у Самсона, раздирающего пасть льву, я вдруг увидел знакомого, Колю Антипенко. Только я раскрыл рот, как он мгновенно скрылся в толпе. Момент этот очень характерен для того времени. Коля учился с нами в институте, и вдруг пришли сведения, что отец его раскулачен и сослан. И в тот же день Коля исчез. И вот — появился в толпе в Петергофе, и испугался, увидев нас. А мы с Быковцем подробнейше осмотрели все фонтаны, и в результате опоздали на поезд. Я, с рюкзаком на спине, догнал последний вагон и схватился за поручень, но оглянулся на отставшего друга. Он стоял, тяжело дыша. И махал мне ладонью — мол, уезжай, я приеду следом… Но я почему-то разжал руки и отпустил поручень. Теперь я понимаю, что это оказалось самое главное действие в моей жизни…»

 

Ненадолго перебью воспоминания отца и воскликну: и в моей — тоже! Если бы отец уехал тогда — меня бы вообще не было на свете. Благодаря всему этому я не только родился и вырос, но еще и живу теперь на Большой Морской улице — той самой, что ведет к ВИРу!

Когда у отца погибла жена (моя мачеха), отец стал жить у меня, на Большой Морской, в моей семье. И я был горд, что смогу поселить отца на той самой улице, по которой он шел когда-то, полный надежд. И эти мечты его сбылись. И теперь из моей квартиры он за пять минут может дойти в ВИР, когда его приглашают иногда для консультаций! И я был рад, что хоть так мог отблагодарить его за то, что он сделал. Тогда, говорят, было время несвободы — а теперь, говорят, время свободы. Но вряд ли кто-то сейчас действует так смело и лихо, как тогда отец! В тридцать седьмом году, когда за десятиминутное опоздание сажали, бросить работу и рвануть из Чимкента в Ленинград, и сделать все, что хотел — это мощно.

Спасибо, батя! Снова даю слово тебе.

 

«…Мы пошли в кассу, вроде как покупать другие билеты, и здесь я вдруг сказал Быковцу, что остаюсь. Он стал убеждать меня, но в результате я вдруг пришел в ярость, рявкнул на него и ушел в общежитие. Моя невоспитанность и после часто подводила меня. Жена моя Алевтина говорила мне, что как я был деревенский вахлак, так и остался. Но зато я всегда знал, чего хочу. Разжав руки и отпустив поручень вагона, в котором менее решительный человек так бы и уехал, я получил то, что хотел.

Когда, проводив Быковца, который уехал в Саратов к своей невесте, я вернулся в общежитие, в почтовом ящике меня ждал денежный перевод. Мой друг Захарченко, которому я написал, ни на что не надеясь, продал-таки мою мебель и прислал деньги! Жизнь все-таки вознаграждает твои усилия. И вслед за мелкими удачами идут крупные. Вавилов, как настоящий ученый, верил не чужим бумажкам, а своим глазам — и после пятиминутного разговора со мной приказал зачислить меня в аспирантуру. Мечта моя сбылась! И не в последний раз.

Николай Вавилов был настоящий аристократ (хотя, как и его брат, великий физик, родом из волжских купцов). Он не только великолепно держался и одевался, но и замечательно, целеустремленно работал. Глядя на него, я понял, что аристократ — это не тот, кто бездельничает, а наоборот — кто наилучшим образом организует свой труд. Он объехал самые глухие, заброшенные уголки мира в поисках диких предков культурных растений, и составил из них самую лучшую мировую коллекцию, и теперь его всюду приглашали, чтобы послушать его. Человечество за время своего существования совершило великий подвиг — превратило с помощью селекции, то есть квалифицированного отбора, дикие растения в культурные, в рожь, пшеницу, кукурузу, и благодаря этому спаслось от голода и вымирания. Казалось бы — имея такие замечательные достижения — зачем теперь разыскивать «дикарей»?

Но эта мысль меня поразила уже давно: что-то приобретая, что-то при этом теряешь. Проблема пшеницы, которой я стал заниматься под руководством Вавилова, называлась «полегаемость». Лучшие сорта пшеницы — с высоким стеблем, тяжелым колосом, полегали под дождем и ветром, перепутывались, и очень трудно было убирать — только вручную, при уборке комбайном были огромные потери зерна, ссыпавшегося на землю. Для решения этой проблемы предстояло скрестить современную урожайную пшеницу с малорослым дичком, чтобы высота выведенного сорта уменьшилась, а колос остался таким же большим. Казалось, что это невозможно — у гибридов чаще всего получался и рост маленький, и колос мелкий. Дичок, более закаленный и жизнестойкий, побеждал. Но у некоторого числа гибридов получалось то, что надо — короткий стебель, хороший колос. Но почему? Надо попробовать другой дичок! От одного скрещивания получалось тысячи гибридов — причем разных, и все их надо было пронумеровать, вбить колышек с цифрой. Обходя теперь свои огромные поля, я иногда думал с усмешкой: вот теперь сколько земли у меня, никто из нас в Березовке столько не имел!

Вавилов часто приезжал на мои поля в Пушкине, смотрел гибриды, иногда подшучивал: «Ну — понял теперь, что такое наука? Это тебе не на волах пахать! Соображать нужно!» Пахал я в Березовке не на волах, а на лошадях — но именно с пахоты я, как говорится, завелся. Пахота — начало, а урожай — результат. Но что-то пока не получалось. Может быть — дело в том, что пока не найдено самое лучшее скрещивание, не найден «спасительный» дичок? Или — дело в том, что пшеница не характерна для Севера, и здесь у нас показывает не лучшие результаты? И Вавилов выслушал меня — и сразу же помог: возможности у него тогда были огромные. Он отправил меня в командировку на Закавказскую селекционную станцию, где пшеница росла в наилучших условиях.

Это и по сей день лучшее путешествие в моей жизни. Доехал на поезде до Одессы, и там впервые в жизни увидел море! Черное море! Сел на пароход и поехал на нем до Батума! Полное счастье: соленый ветерок, море сверкает, а я сижу на палубе, развалясь в шезлонге, отдыхаю! Потом вдруг дельфины появились, стали прыгать вокруг. Совершенно поразили меня, особенно один: долгое время перед самым носом корабля плыл, и с той же скоростью, и при этом, вроде, никаких усилий не прилагал, плавником не пошевелил. Показывал класс! Я подумал тогда: сколько чудес существует — и сколько еще тысячелетий нам пытаться их разгадать!

Приехали мы в Батум. Поразили меня там грузинские домики на крутых склонах. Оттуда доехал я до Тбилиси. Горы до неба, и что еще больше меня поразило — тоннели в них. Все может человек! От Тбилиси я, с приключениями, добрался до нашей селекционной станции Ганджа — уже далеко в Кавказских горах, посередине между Черным морем и Каспийским, на границе Грузии и Азербайджана. Вот в какую даль меня занесло — благодаря науке!

Стал я работать на этой станции — ходил, присматривался к посевам пшеницы, измерял длину колоса и стебля, записывал: совсем другая она тут вырастала, чем у нас. Но нам-то надо вырастить такую, чтобы у нас стояла, под северным ветром и дождем. И однажды утром вдруг прямо к краю поля подъезжает виллис, знаменитый, вавиловский — больше ни у кого тогда такого не видел. Неужели, думаю, Николай Иванович ко мне приехал? Выходит щеголеватый шофер Николая Ивановича, в кожаной куртке, шлеме, в очках. Оказалось — Вавилов на две недели уехал с научными целями в Англию, но, чтобы машина зря не простаивала, предоставил ее мне. Значит — верил, что я что-то могу. Задание: объехать все Закавказье, по указанному маршруту, разыскать, зафиксировать и собрать в посевах культурной пшеницы экземпляры дикого предка под названием тритикум персикум. Замечателен тем, что не болеет ни одной из болезней, присущих культурной пшенице, поэтому может быть полезен в проводимых мной скрещиваниях.

И я поехал! Одно из самых счастливых моих путешествий! Сказочная природа: горы, водопады, пальмы, а главное, интереснейшая работа, к которой я так стремился. Повезло? Но при этом и самому что-то делать надо. Иначе все твое везение будет сводиться к тому, что ты, с печки спрыгивая, будешь ногами прямо в валенки попадать. А вообще-то не такая легкая поездка была. На горных тропах не очень понятно было — тебя машина несет или ты ее.

Помню, как-то однажды дорога иссякла, сузилась. И дальше — скала выступает. Идет местный человек. Водитель спрашивает: «Дальше дорога есть?» Тот радостно отвечает: «Е-есть!» Я в нетерпении говорю — так поехали! И все — не было бы нас на этом свете! К счастью — водитель более осмотрительный оказался. Говорит прохожему: «Или — нет?» Тот так же радостно отвечает: «Не-ет!» Оказалось — он по-русски вообще не знал, но как гостеприимный хозяин, последнее слово повторял, для поддержания беседы. Пришлось возвращаться.

Спустились, все же, в Азербайджан. Евлах, Закаталы. Помню, приехали мы в Закатальский заповедник. Проезд туда был запрещен — но когда там узнали, чья машина, сразу пропустили. Вот так! Вавилова тогда вся страна знала — член ВЦИК, Всесоюзного Центрального Исполнительного Комитета!

В Закаталах давно, еще каким-то князем, были посажены многорядовые аллеи грецкого ореха… Вот уж где, в первый раз в жизни, я грецкого ореха поел всласть. Вкусный, чуть маслянистый, и похож, заметил я, на уменьшенный человеческий мозг… Но — это так. Главное — что я везде отыскивал в посевах пшеницы наш неказистый тритикум персикум. Уже глаз набил — сразу выхватывал. Шофер, помню, поражался такой быстроте. «Ну, понятно, — говорил, — Николай Иванович кого попало не пошлет!» Очень мне это было приятно слышать.

Потом привез он меня обратно в Ганджу, и мы дружески расстались. И он повез Николаю Ивановичу собранную коллекцию тритикум — к каждому пучку была привязана бирка: собрана на такой-то высоте, возле такой-то деревни, и стоял очередной номер. Пополнили знаменитую вавиловскую коллекцию, в которой было более четырехсот тысяч видов растений! Тут как раз вернулся директор селекстанции Якубцинер, и мы стали с ним изучать результаты скрещивания пшеницы с дичками.

На защите диссертации Вавилов моим оппонентом был. Новый сорт за годы аспирантуры я вывести не успел, но материал по гибридизации огромный собрал — и Вавилов сказал, что материала этого для защиты кандидатской более чем достаточно. Защитился отлично.

Отмечали в «Астории» — как раз наискосок от ВИРа, через Исаакиевскую площадь. Вавилов учил нас не только работать — но еще и жить по высшему разряду. И когда мы с ним в день защиты, разгоряченные, вышли из ресторана в сквер проветриться, я стал говорить Вавилову, что через три года на селекционной станции в Казани, куда направили меня, я выведу новый сорт. Вавилов, смеясь, говорил мне, что так быстро это мало кому удавалось. А я смог!

Оказалось, что я видел тогда Вавилова в последний раз — веселого, отлично одетого, уверенного в себе».

 

О дальнейших контактах с Вавиловым батя не рассказывал — впрочем, и так хватало событий!

И только в шестидесятые, когда я учился в институте, мне в руки попала книга, где я прочел: «Вавилов Николай Иванович был арестован в 1940 году по ложному обвинению. Умер в 1943 году в саратовской тюрьме от голода»…

Чем заслужил такую смерть человек, который всю жизнь думал о пропитании человечества?

«Куда же вела нас революция, происшедшая в нашей стране — если таких людей убивали? Так, может быть, революция — трагическая ошибка в истории России? — думал я. — И как бы все жили, если бы ее не произошло?»

И с тех пор во всем, что происходило, я искал ответа на этот — главный! — вопрос.

 

Продолжение следует…

1 Слова, сказанные перед казнью знаменитым деятелем Великой французской революции Жоржем Жаком Дантоном (1759-1794).