Штрафная мразь

Штрафная мразь

Повесть. Окончание

 

От выпитого самогона приятная истома растеклась по всему телу. Хотелось сидеть вот так всю жизнь, привалившись спиной к тёплой печке.

Подвыпивший старик нёс что-то про Первую мировую войну и про то, как он без малого не получил Георгиевский крест.

Клёпа быстро захмелел. Движения его стали резки, суетливы, правая рука беспокойно ощупывала трофейный нож, висящий на поясе. В нём прибавилось подозрительности, разговаривая, бросал быстрые, короткие взгляды в окна.

Через какое-то время он уже наливал себе сам, стукался стопкой о глечик, либо о свою тарелку и гнусаво требовал:

Гитару! Сизый, найди гитару… Я сейчас сбацаю Мурку!

Сизов спал, положив голову на стол.

Лученков договорился с хозяевами, что они дадут для штрафников мешок картошки, несколько тыкв с огорода. Не успел перетаскать всё в подводу, как перед окнами избы высветились фары крытой брезентом полуторки.

Старик подошёл к окну. Он мгновенно протрезвел, тревожно перекрестился.

Похоже ваши, краснозвёздные…

Договорить не успел.

В избу ввалились несколько бойцов. Солдаты как солдаты, те же шапки и пилотки, шинели и ватники, что и у штрафников. Только рожи чересчур гладкие, откормленные.

У изрядно выпившего Клёпы уже своё кино. Ему привиделось, что он в побеге, а солдаты сейчас будут его брать. Неизвестно, что привело Клёпу к этой мысли.

Может быть, сытый вид зашедших в избу бойцов, может, новенькие автоматы ППШ в их руках. Но их появление подействовало на Клёпу, как красная тряпка на быка.

А-аа! Суки краснопёрые! – закричал он. – Порву, падлы!

Стол отлетел в сторону. Проснувшийся Сизый схватил кочергу. Началась драка. Страшен в рукопашной русский солдат! Штрафники кулаками пробили себе дорогу к выходу из дома.

Через несколько минут Сизов, нахлёстывая лошадь вожжами, погнал её к лесу. Дорогa кaтилась вниз, повозкa тряслась и дребезжала.

Задохнувшийся Лученков упал на дно телеги, дышал хрипло с надрывом.

«Сука! Пить вредно! – подумал. – Надо бросать эту пагубную привычку».

Заметил, что нет Клёпы, спохватился:

Миха, где Миха?

Стой! Стоять фраера! – послышался за их спинами истошный крик. Придержав лошадь, они увидели бегущего за телегой Клёпу, который тащил в руках увесистый вещмешок.

Запрыгнув в телегу, он блаженно замер. Потом начал хохотать.

Вот б…! Чисто Ватерлоо! Жаль только, не прирезал никого!

Внезапно помрачнел. Было жалко самогон. Выпили только половину.

Глеб покосился на него подбитым глазом:

Сука ты, Клёпа! Тебе пить нельзя! Чего тебя повело? Какие мусора? Самая обыкновенная пехота, а ты на них в рукопашку. Скоро на тёплое гавно с ножом кидаться будешь!

Клёпа тем временем что-то бормотал и копался в вещмешке. Глухо гремела телега.

А вот мы сейчас и посмотрим, какая это пехота!

Он достал несколько банок тушёнки, белый хлеб и плитку шоколада. Восторженно потряс банками перед носом Лученкова.

Кого хотели надурить? Миху Клёпу?! Да я эту лягавую роту за версту чую! У них по приказу Берии спецпаёк с шоколадом. Б… буду!

* * *

Дивизия получила пополнение. Прибыли эшелоны с бойцами из маршевых рот и несколько закрытых вагонов со штрафниками из лагерей. Их привезли под конвоем.

Командир роты расписался в путевом листе и, пожав руку не совсем трезвому начальнику конвоя, отпустил сопровождающих.

Больше сотни вновь прибывших штрафников стояли в строю. Оставшихся в живых штрафников рассовали по всем взводам. Вместе с теми, кто выжил из прошлого состава, штатное количество бойцов роты перевалило за двести человек.

Никифор Гулыга, Клёпа и Лученков остались во взводе младшего лейтенанта Голубенко. Во взводе, состоящем из четырех отделений, было около полусотни бойцов, а в отделении больше десятка.

Пополнение капитан Половков всегда принимал самолично.

Штрафники в шинелях и бушлатах, с вещевыми мешками на спинах выстроились на площадке перед землянкой ротного.

Шеренга была длинной, и Половков в сопровождении командиров взводов медленно прошёлся вдоль строя, внимательно оглядывая новобранцев.

По внешнему виду пополнение было ещё то. Сплошь уркаганы. Незначительную часть составляли осужденные за преступления солдаты и сержанты. На правом фланге стояла группка блатняков с Дальстроевских командировок.

Урки знали друг друга не первый год. Держались уверенно.

Половкову уже доложили, что верховодил ими некто Зуев. Он уже отличился, избил штрафника, с которым его везли в одном вагоне.

Среди разного рода разжалованных армейцев и бывших зэка заметно выделялся человек лет тридцати, выше среднего роста, с лицом по-барски гладким и даже не по-фронтовому раскормленным.

На ногах не брезентовые, а офицерские, из хорошей кожи сапоги.

Командир роты остановился рядом с ним.

Фамилия? – Спросил резко и требовательно.

Майор… Боец-переменник Коновалов.

Половков уже слышал о том, что в роту пришёл разжалованный офицер. Прибыл самостоятельно, с приговором за хищение продуктов. Работник ресторанов.

Приговор трибунала был суров: десять лет лишения свободы, с разжалованием в рядовые и заменой заключения тремя месяцами штрафной роты. Всё произошло очень быстро, с бывшего майора даже не успели содрать сапоги.

Не положены рядовым бойцам хромовые сапоги. Да и ноги в носочках сотрёте. Сдайте на хранение в обоз! – не повышая голоса обронил Половков.

Сопрут же сапоги, товарищ капитан!

Обязательно сопрем, – бросил стоявший рядом жилистый штрафник.

Разговорчики! – оборвал ротный.– Фамилия?

Боец нехотя почесал колено.

Чья, моя? – штрафник оскалился. Диким весельем блеснули железные зубы. – Ну… боец-переменник Зуев.

У него ленивый, немного совиный взгляд. Но это первое обманчивое впечатление. Близко посаженные глаза и тонкий, чуть загнутый книзу нос выдавали в нём человека жестокого и упрямого.

Ротный подобрался.

Посмотрел так, словно выбирал место куда ударить. Взгляд стал словно бритва. Выбритое до синевы лицо побледнело.

Без «ну»! На первый раз делаю замечание. Следующий раз будете наказаны.

Штрафник в ответ по-собачьи вздёрнул верхнюю губу, снова обнажив сверкающий ряд железа.

Командир роты обернулся через плечо.

Старшина, подберите товарищу бывшему майору обмотки.

Есть, товарищ капитан!

Половков остановился, отступил несколько шагов назад и, окинув взглядом строй штрафников, прокричал:

Товарищи бойцы! Долго говорить не умею и не хочу. Запомните только одно. Каждый из нас виноват. Виноват не в том, что преступил закон. А в том, что враг топчет нашу землю. Вину будем смывать кровью, своей и чужой.

Повторяю один раз. Трусов и самострелов буду расстреливать на месте! Если курванусь я, можете расстрелять и меня!

Вольно! Разойдись!

* * *

В общем пополнение было как обычно. В основном жители сёл и хуторов. У большинства образование 4-5 классов. Почти все 1922-24 годов. Лишь человек двадцать уже повоевавших. Среди них разжалованный лейтенант-зенитчик, чья батарея сбила свой самолёт-разведчик. Сержант-танкист, с обгорелым лицом, утопивший во время переправы свой танк. Разухабистый старшина-интендант, промотавший казённое имущество.

В том же строю сержант Владимир Некрасов, награждённый за Сталинград орденом Ленина. В госпитале он, слегка выпив по случаю выздоровления и скорой выписки, чуть не пристрелил из трофейного «Вальтера» кладовщика, «потерявшего» его офицерские сапоги.

Сапоги после этого нашлись, а вот сам Некрасов получил месяц штрафной.

Для остальных всё было внове – строевая и стрелковая подготовка, оружие. Они не умели практически ничего – ни рыть окопы, ни ползать по-пластунски. Во что бы то ни стало за несколько дней из этих разрозненных людей нужно было сделать боевое подразделение.

Пользуясь передышкой, по приказу командира роты провели трёхдневную боевую подготовку.

Помковзвода, бывший старшина-разведчик Скиба, построил роту.

Сейчас мы, – сбивчиво заговорил он, – займемся приёмами… этой самой… тактико-строевой подготовки. Значица так: перебежки и переползания по-разному – и по-пластунски, на карачках, и… – окончательно сбившись, замялся Скиба. – Ну и вообще будем учиться, как надо в бою перебегать и переползать.

Старшина откашлялся, набрал полную грудь воздуха:

Первый взво-оооод! Два шага вперед! Ложись! – и, растягивая слова, пропел: – Огневая позиция – прямо сто метров, у куста. По- пластунски – вперед!

Матерясь и проклиная судьбу, штрафники поползли вперёд, задирая зады.

Ниже жопу! Ниже, – орал Скиба на штрафников. – Куда зад отклячил?! Оторвет осколком на хрен, будешь без жопы!

Но это не помогало. Всё было бесполезно.

Тогда Половков приказал натянуть колючую проволоку и ползать под ней. Острые колючки царапали спины, впивались в кожу, рвали телогрейки. Дело пошло. Теперь штрафники ползали старательно прижимаясь к земле.

Це ж, совсем другой табак!– Кричал помковзвода, – к земле надо прижиматься, как к мамкиной сиське. Она родная никогда не предаст. И защитит! И согреет! И в неё же нас закопают!

Пользуясь небольшой передышкой разбирали и собирали оружие, в том числе и трофейное, стреляли в цель, учили колоть штыком и бить прикладом.

Их вывели в поле и поставили в цепь. Бежать вперёд нужно было с криками «За Родину, вперед! Ура!». Сначала все бегали с удовольствием. Слышалось дружное «ура-аааа»!

Через час-другой бегать надоело. Все устали, пот бежал между лопаток.

Крики «Ура»! стали тише. Наконец смолкли совсем.

Клёпа захромал. Гулыга яростно матерился:

В рот коня коляпотя, и нахер я намазался на эту шнягу!

Клёпа глубокомысленно заметил:

Лучше всех в нашем колхозе работала лошадь, но председателем она всё же так и не стала…

Роту повели в поле – стрелять по мишеням.

Занятия проводил командир взвода Голубенко

Младший лейтенант молча обошёл строй.

Кто ещё не стрелял – два шага вперёд! – скомандовал он.

Никто не шевельнулся.

Ну!.. Кто ещё не стрелял? Говори смело.

Рота молчала.

Выходит, все стреляли. Отлично. Сейчас проверим. Вот ты стрелял? – неожиданно спросил он кривоногого крепыша с недобрым прищуром глаз.

Стрелял, лейтенант. Только не из винта… из обреза. Легавого из него завалил.

Как легавого? В своего стрелял?..

Так какой же он свой? .. – по лицу штрафника скользнула улыбка. – Легавый он и есть, легавый. Хуже фашиста!

Рота загомонила, зашевелилась.

Младший лейтенант махнул рукой. Приказал окапываться.

* * *

Штрафники лежали в неглубоких окопчиках. Перед каждым стоял фанерный щит, на котором чёрной краской был нарисован немецкий солдат в каске с рогами. Щиты стояли метров за пятьдесят от окопчика. Пули стрелков ложились неровно, а то и вовсе свистели мимо. Выстрелы громыхали громко, отдаваясь эхом в перелеске, черневшем на краю поля-стрельбища. Потом по очереди вели огонь из пулеметов по тем же самым мишеням, только теперь мишени стояли не в шеренгу, а были разбросаны по полю в беспорядке.

Стрелять штрафникам нравилось. Жаль, что только по мишеням. Давно уже хотелось стегануть в кого-нибудь, хоть в человека, хоть в чёрта, хоть в Бога!

От выстрелов с окрестных деревьев поднималось вспугнутое вороньё. Недовольно каркая, птицы кружили над полем.

От гранат все шарахались, как чёрт от ладана. Боялись.

Взвод сидел на пригорке, и младший лейтенант Голубенко рассказывал об устройстве гранаты.

В роте уже были недавно принятые на вооружение гранаты РГ-42, которые отличались предельно простой конструкцией, и взводный старался объяснить устройство гранаты таким же простым языком.

Запомните, товарищи переменники, цилиндрический корпус гранаты РГ-42 представляет собой тонкостенную консервную банку, внутри которой находится заряд взрывчатки массой 110 граммов. Радиус разлёта осколков составляет 25-30 метров.

Её использование настолько же просто, как и использование скалки в домашнем хозяйстве.

Тут вмешивался помкомвзвода:

Швыдченко, а ну не спать! Радуйтесь, фурманюги, что гениальные советские учёные оружейники придумали это чудо-оружие для таких раздолбаев, как вы.

Командир взвода, переждав смех, продолжал:

Ещё два года назад на вооружении Красной армии стояла граната РГ-33, в которой перед использованием нужно было взвести пружину в рукоятке, потом поставить на предохранитель, вложить в неё запал, а перед броском освободить предохранитель на ручке. За счёт взмаха внешняя часть рукоятки с ударником соскакивала с боевого взвода и накалывала капсюль запала.

Сколько из-за этой хитрой механики подорвалось бойцов, не перечесть. А здесь всё очень просто. Разогнул усики, дёрнул за колечко. Кинул. Ясно?

Голубенко подкинул гранату в воздухе. Ловко поймал её.

Скиба, продемонстрируйте!

Помощник командира взвода обозначил на бровке оврага вражеский окоп, отошёл на какое-то расстояние, побежал на воображаемого врага, выдернул кольцо и на ходу метнул гранату. Граната попала в окоп.

Ухнул взрыв, и фонтанчик чёрной земли поднялся над полем.

Чеку сорвал, сразу кидай, а то подорвёшься! Поняли, бесы? Швыдченко! Давай первый.

Штрафник с опаской взял в руки гранату. Примерился.

Скиба нетерпеливо толкнул его.

Давай, чего телишься? Немец ждать не будет!

Швыдченко рванул кольцо и швырнул гранату. Бросок был слабым, граната улетела недалеко, и взрыв прогремел совсем рядом – на штрафников посыпались комья земли.

Ты что, падло, нас подорвать хочешь!– кричал помковзвода. – Давай ещё разок!

Вечером, перед отбоем чистили оружие.

Лученков в очередной раз наматывал на кончик шомпола кусок тряпки, протирал ствол.

Рядом с ним Гулыга. Сразу было видно, что имеет тягу к оружию.

Гулыга разбирал винтовку, любовно протирал ветошью каждую деталь, собирал. Делал это с крестьянской обстоятельностью и деловитостью. Прищуривал глаз, смотрел на свет. Щёлкал курком. Пристрастие к оружию было у всех штрафников и офицеров. Командир первого взвода Васильев, кроме штатного «ТТ»,обзавёлся «Парабеллумом», который носил в кобуре на животе. У командира роты Половкова трофейный МП-40, его называли «Шмайсером».

Автомат за ним носил ординарец. Всё трофейное оружие положено было сдавать трофейщикам. Но по приказу Половкова его возили в обозе. Трофейные «Машиненгеверы» и «Шмайсеры» очень выручали в бою.

Гулыга качал головой, усмехался чему-то и вновь принимался за чистку. Лученков представил, как Гулыга собирается на дело. Чистит и драит свой наган, суёт его за пояс.

Чуть не засмеялся. Ещё два месяца назад Гулыга стрелял в красных милиционеров, теперь воюет за то, чтобы не кончалась Советская власть.

* * *

Рыжий горбоносый Паша Одессит, в прошлом промышлявший тем, что грабил состоятельных граждан, нарисовал на набитом соломой чучеле уязвимые места и натаскивал работать ножом, учил убивать человека вилкой, палкой, сапёрной лопаткой. Штрафники, радуясь как дети, кололи, резали, били, ползая и прыгая вокруг чучела. Бывший бандит громко материл тех, кто допускал ошибки.

Клёпа расспрашивал:

А куда лучше всего бить, чтобы сразу, на верочку? В сердце?

Паша мотал головой.

Ни в коем разе. Для того, чтобы бить в сердце, опыт нужен. С первого удара можешь не попасть, да и нож между ребер застрянет. Лучше в шею бей, в горло. Не можешь в шею, бей в живот, там точно не застрянет. Руки режь, от потери крови любой здоровяк быстро ослабеет. Вот помню, был я…

И Паша Одессит рассказывал очередной случай из своей богатой приключениями биографии.

В конце концов все поняли, что он большой любитель рассказать не только о том, как убивать, но и о своих довоенных подвигах на любовном фронте.

Все истории начинались одинаково.

Был я тогда проездом в Одессе. Шикарно одет, лопатник набит деньгами, возвращаюсь из театра. Иду по Молдованке, весна, каштаны в цвету.

По культурному захожу в ресторан. Передо мной за столиком сидит вот такая шмара! Вот с такими сиськами! – Паша показывал руками, какая грудь была у его подружки.

Следующая история повторялась в той же интерпретации. Другим было лишь место событий.

Приехал я в Киев, исключительно по делам. Иду из театра варьете, прохожу по Крещатику, а мне навстречу краля вот с таким шикарным бюстом!

Вокруг Паши постоянно собирался кружок почитателей его историй.

Лученкову его трёп уже стоял поперек горла, поэтому он отходил в сторону и просто курил в одиночестве.

Приходили мысли.

«Сколько мне еще отмеряно? День? Два? Месяц? Убьют или только ранят? Но это уже не угадаешь. Уехать бы куда-нибудь в тихую тёплую страну, где океан. И где гуляют красотки из рассказов Паши Одессита. Но куда и как?

В тишине слышался ехидный голос Клёпы.

А скажи-ка, дядя, за что ты к нам сам-то устроился?

И под громовой хохот следовал гордый ответ:

Да за то же самое. За любовь! Пренебрёг вниманием жены секретаря партийной организации, а она, сука мстительная, заявила, что я её хотел изнасиловать!

Штрафники недоверчиво смотрели на бывшего бандита. Был он носатый, заросший курчавым волосом с ног до шеи. А тут ещё выпирающая нижняя челюсть и свёрнутый в драке нос.

Но за свои приключения, подлинные или мнимые и за отчаянную лихость в роте его любили.

* * *

Был приказ Верховного не держать штрафников в тылу.

Рота получила приказ провести разведку боем.

Какая нахрен разведка боем, товарищ первый! – кричал Половков в трубку.– У меня людей нет!

Потом он долго слушал разгневанный голос на другом конце провода.

Слушаюсь! – сказал коротко. – Разрешите выполнять?

Капитан Половков сидел за столом перед распахнутой планшеткой и хмуро рассматривал карту.

Потом встал, заходил по землянке. Хусаинов видел, что ротный чем-то озабочен. Минут через десять вызвал к себе Васильева.

Утром немцы заняли Андреевку, – он указывал Васильеву на домишки, видневшиеся за перелеском. – Приказано их оттуда выбить.

Старший лейтенант Васильев молчал. Он сидел за столом, тяжело уронив руки на столешницу.

Половков психанул, подскочил к столу.

Ты, Саня, скажи хоть что-нибудь!

Васильев вздохнул, неодобрительно покосился на командира рота, заметил:

Что тут, скажешь. Людей мало, да и те устали. Побьют нас! Я тебе никогда не говорил. У меня отец был строителем, после Гражданской восстанавливал мосты через Днепр. И он очень редко рассказывал, как они расчищали завалы у быков мостов, поднимали вагоны-теплушки, а в них жили сомы. Сомы заплывали туда мальками и питались мертвечиной затонувших вместе с эшелоном красноармейцев. Они разъедались до такой степени, что не могли выплыть обратно через окошки теплушек обратно и жили в этих теплушках годами… Я тогда ещё пацаном думал, за что погибла такая уйма народа?..

Вот и сейчас положим людей ни за что ни про что…

И, встав из-за стола, добавил:

Ладно… Делать нечего. Пойду людей готовить. Соберу сержантов. Ты не тушуйся, если надо, все как один умрём. Или мы не большевики!

И ты тоже не переживай, этих положим – других пришлют, – крикнул Половков ему в спину. – Нам не привыкать.

Васильев ушёл, не оглянувшись. Скрипнула входная дверь, клубы холодного воздуха метнулись внутрь землянки.

* * *

Для бывшего майора Коновалова это был первый бой. Он внимательно прислушивался к старым опытным штрафникам, всерьёз надеясь выжить.

Снова придётся в штыковую, – пожаловался Клёпа.

Ага,– кивнул Гулыга, – делать нечего, опять придётся резать.

Коновалов напрягся и спросил вежливо:

А без рукопашной никак?

Это как без рукопашной? – покосился на него Клёпа.

Ну пустить вперёд танки. Или обработать артиллерией!

А вы что, товарищ бывший майор, крови боитесь? Обмороков случайно не бывает?– осклабился Клёпа.

Ты спроси, может быть, он ещё и по ночам ссытся! – заломил бровь Гулыга.

Остальные штрафники, учуяв развлечение, подтягивались поближе. Роли уже давно были распределены, нужно было лишь довести пассажира до кондиции.

А может быть, он толстовец? Или непротивленец? – слышались отовсюду смешки.

Друг друга они понимали с полуслова, подхватывали легко и непринужденно играли спектакль, выдержавший уже сотни представлений.

Коновалов лишь опасливо крутил головой, не понимая где шутят, а где говорят всерьёз.

Ладно, хорош! – оборвал веселье Гулыга.– Постебались маленько, атмосферку колыхнули – и хватит…

Вечером к Коновалову подобрался Швыдченко.

Ты, товарищ майор, ко мне поближе держись. Я в лагере выжил и здесь второй месяц уже воюю. Эту урлу не слухай. У них одно на уме. Напиться, нажраться да сдохнуть покрасивше, чтобы потом сказали – умер вором! Слухай меня.

Швыдченко оглянулся по сторонам.

В атаку, когда пойдём, ты беги, ори вместе со всеми, а потом вдруг споткнись – полежал, огляделся и назад побежал, как будто сдуру. Ротному на глаза не попадайся, а то он в бою бешеный, может и пристрелить.

Начальству глаза не мозоль, а то, как только попался, сразу тебе дело найдут. Блиндаж копать, или мертвяков закапывать, а то и вовсе с донесением бежать!

Ну а если выживешь, потом мне сапоги свои подаришь, – подытожил Швыдченко. – Я их на самогон обменяю.

Ночью перед самым рассветом группа разведчиков поползла к немецким позициям. Все двигались молча, след в след. Одеты налегке, под маскировочными костюмами только ватные брюки и телогрейки. Оружие – трофейные автоматы, ножи. Две сотни патронов россыпью в сидоре за плечами, четыре эргэдэшки и обычный мандраж перед боем.

Все были готовы к подвигу, только, ох как не хотелось умирать!

Половина группы была из бывших полицаев и власовцев. О себе они рассказывали мало. Может быть, опасались сболтнуть лишнего о своих «подвигах», а может быть, подозревали кого-то в стукачестве, а скорее всего, жизнь приучила их сто раз подумать, прежде чем что-то сказать.

Им решили устроить проверку боем, чтобы посмотреть, как будут драться. Первым полз Гулыга. Он оглядывался назад, делал страшное лицо и шипел:

Резче, суки! Резче ползём!

Сзади, на небольшом расстоянии, младший лейтенант Голубенко с немецким пулемётом МГ и вторым номером. Взводный стрелял в роте лучше всех.

Если власовцы решат перебежать к немцам, то лейтенант должен был положить их всех. Вместе с Гулыгой.

Голубенко чувствовал лёгкий мандраж. Вертел головой во все стороны, стараясь не пропустить момент, когда ему сунут в бочину нож.

Власовцы и полицаи не подвели. Чувствовалось, что прошли они хорошую боевую школу.

Подползли к колючей проволоке и дружно забросали её гранатами. Потом также дружно бросились в образовавшийся прорыв.

За ними следом пошла вся рота.

Лученков стрелял с колена. Пробегавший мимо штрафник схватился за лицо. Сквозь его пальцы бежала кровь, несколько мелких осколков рассекли шёки, перебили нос.

Лицо залито кровью, а штрафник радостно кричал, хрипел, захлёбываясь:

Искупил!.. Искупил кровью… Я искупил.

* * *

Раненых с передовой в тыл доставляли как попало. Если ранили, то ты никому не нужен. Спасайся сам, как можешь.

Тяжелее всего было тяжёлораненым. Чаще всего их вообще невозможно было вытянуть из-под обстрела. Но и для тех, кого вынесли с нейтральной полосы, страдания не кончались. Путь до санчасти был долог, а до госпиталя измерялся многими часами.

Но и достигнув госпитальных палаток, нужно было ждать, так как врачи не успевали обработать всех. Длинная очередь окровавленных носилок со стонущими, мечущимися в лихорадке или застывшими в шоке людьми была нескончаемой.

Раненые штрафники лежали на полу и на лавках. Кто стонал, кто бредил.

Тяжелораненые не выдерживали такого ожидания. Умирали.

…У Юрки Зенкина, лежащего на полу вместе с ранеными, перед глазами одна и та же картина. Через станицу идут измотанные переходами красноармейцы. На подводах везут раненых. Следом бегут отставшие, а им вслед уже рвутся снаряды немецких танков.

Потом вошли немцы – крепкие, загорелые. Стояла жара, и многие из них шли в одних трусах. Танки прорвали оборону там, где их не ждали, и многие остались в оккупации.

Примерно через неделю на смену немцам пришли румыны. Те были похожи на цыган, крикливые, громкие. Ходили по домам и меняли вещи на продукты. Однажды один из румын вошёл в их двор и вывёл корову Марту из сарая. Сколько бабушка ни плакала, ни просила, корову он так и не отдал.

Потом пришла Красная Армия. Кое-кого арестовали за сотрудничество с врагом. Объявили призыв и забрали весь двадцать пятый год.

Юрка хотел быть танкистом, но в личном деле стояла запись – «находился на оккупированной территории». Это клеймо. А смывать это клеймо требовалось кровью. Вот и отправили их всех по штрафным ротам.

В первом же бою, когда рота пошла в атаку, сгрудилось это пополнение из семнадцатилетних пацанов в кучу и закричало: «Ма-ма!.. Ма-а-а-мо-о-чка!»

Захлёбывались немецкие «машиненгеверы», и сдавали нервы у пулемётчиков.

Юрке в том бою повезло. Остался жив.

Взорвавшаяся под ногами мина оторвала ему стопу.

Придя в сознание, он подумал, что попал в ад. Раненые лежали на рассыпанной соломе, на собственных шинелях, на земляном полу. Лежали везде, где только можно. Крики, стоны, горячечный бред. Некоторые лежали неподвижно, пойди, пойми, живы или уже умерли. Посреди всего этого металась маленькая санитарка в грязном халате. На его глазах двое санитаров вынесли умершего. Выносили, перешагивая через лежащих. Тут же принесли нового раненого и вынесли ещё одного.

Единственным утешением была крыша над головой. Можно было лежать в тепле, не опасаясь, что тебя через час или два погонят в атаку.

Кроме того, Юрка уже знал, что если доживёт до госпиталя, то с таким ранением его комиссуют. А это значит, что он будет жить! Даже с одной ногой!

Он опустил веки. Его тошнило, страшно болела голова.

* * *

Немецкую мотопехоту, расположившуюся в деревне, обложили спереди и с флангов. После короткого, но кровопролитного боя немцы отошли.

Не столько военной мощью, сколько угрозой широкого наступления по всей линии фронта штрафники повлияли на планы немецкого командования.

Германские генералы знали, что если появились штрафники, то жди скорого наступления, и сочли благоразумным отойти, чтобы выровнять фронт.

В землянке командира роты пахло дымом и влажной одеждой. Чадила коптилка, изготовленная из тусклой гильзы артиллерийского снаряда с фитилём из клочка шинели. Скудный света падал на топчан, застеленный полушубком, и стол, на котором стоял телефонный аппарат. Он работал от сухой батареи. Для вызова надо было крутить ручку.

Уже пожилой, медлительный в движениях ординарец Ванников сидел на пустом снарядном ящике и, осторожно держа отсыревшую трубку полевого телефона, кричал:

Аллё! Аллё! Хвоздика!.. Хвоздика! Я Хвиалка! И де тоби носить? Уже целый час кручу эту шарманку! Цельную динаму можно запустить от этого телефона. Аллё! Прими донесение.

В мембране отсырел порошок, и Ванников то и дело протирал клапан рукавом мокрой шинели.

В трубке немилосердно трещало, и Ванников, кашляя, надрывал голос:

Убитых – двадцать восемь. Раненых – сорок. Сорок, кажу! Сорок!

Сквозь хрипение и треск с трудом пробирался голос Гвоздики.

Ага! Трое тяжёлые… мабуть, до завтра не доживут… Много?! А когда у нас мало было?

Эй, Ванников! Так, что ли, тебя?– пробилось сквозь треск.– Сводку принял. Как там у вас обстановка? Чего надо? В чём нужда?

Перекрикивая шумы, сипение и треск, Ванников почти орал:

Хвоздика!.. Хвоздика!.. Треба карандашей подкинуть.

Минут пять в трубке снова слышался один треск без голоса.

Аха! Передам… До побаченья!

Ванников положил телефонную трубку на аппарат. Смахнул рукой пот со лба. Он был назначен три дня назад вместо Хусаинова. У прежнего ординарца всегда было и выпить, и закусить, и покурить, и лошадь, и всё другое.

Теперь не было самого Хусаинова. Его убил снайпер, когда тот вышел из блиндажа. Ринат Хусаинов был отчаянный парень. На свердловской пересылке он однажды загнал под нары троих блатных, попытавшихся снять с него сапоги. Сапоги в лагере – это символ власти, состояния. Как и во всей России. А вот убило его как последнего фраера…

Ринат лежал, разметавшись в грязном снегу, тяжёлый, неживой, уткнувшись в хмурое небо расколотым пулей морщинистым лбом.

Убитого отнесли туда, где укрытые мягким снежком уже лежали другие убитые. Прикрыли его почерневшее лицо солдатской шапкой; шнурки на ушанке развязались: одно серо-зелёное шерстяное ухо оттопырилось, и замусоленная верёвочка беспомощно болталась из стороны в сторону. Ветер принёс колючие снежинки. Они уже не таяли на щеках, превращаясь в заснеженную корку

За три дня снайпер из нейтральной полосы убил ещё четверых, пока его не накрыли артиллерийским огнём

Пришёл командир роты, сунул озябшие руки к горячей буржуйке. Поморщился от того, что в тепле стало ломить замёрзшие пальцы.

Ванников сообщил довольным голосом:

Усё передал, товарищ капитан.

Ну! – спокойно сказал Половков и сел перематывать портянку. – Молодец! А чего сияешь как новый целковый?

Не дождавшись ответа, он уже раздражённо переспросил:

Ну? Чего сияешь?

Орден вам прийшов, товарищ капитан. Чи медаль… Трохи не расслышал.

Половков молчал. На какое-то мгновение в его душе плеснулась радость, но тут же вспомнилось, как хоронили капитана Егорова, погибшего в тот же день, когда вручали награды.

Торжественный день награждения был хмур, из неба сочился скудный дождь. И тут прилетел снаряд. Один. Взрывом убило Егорова, несколько солдат. Ранило осколком лошадь, на которой приехал Егоров.

«Мура это всё, – думал Половков. – Ордена, звания…»

Поздравляю, товарищ капитан! – сказал ординарец. – Треба обмыть по-русскому обычаю.

Потом обмывать будем, Ванников. После Победы. А сейчас воевать надо. Лучше сообрази пожрать чего-нибудь! – и, вытягивая по-журавлиному шею, капитан полез из землянки.

* * *

Донесение о результатах ночной разведки капитан Половков отправил в штаб полка в пять часов. В нём запрашивались ближайшая задача роты, связь и подкрепление соседями. Связной возвратился в семь тридцать с устным распоряжением – держаться. Когда стемнело, старшина и двое легко раненых штрафников притащили фляги с холодной кашей.

Держались ещё сутки, потом из штаба дивизии пришёл приказ: общей атаки на этом участке не будет.

Штрафникам предписывалось скрытно отойти и готовиться к атаке на новом направлении.

На позициях оставался лишь взвод Васильева. Он должен был имитировать подготовку штрафников к атаке. Взвод усилили двумя трофейными пулемётами МГ-34.

Рота начала отход. Отползали несколькими потоками. Командиры взводов ползли первыми, замыкали сержанты.

Немцы всю ночь освещали передовую осветительными ракетами. Опасаясь ночной атаки били из пулеметов на каждый шорох.

После боя в роту наведался Мотовилов.

Вызвал к себе в блиндаж командира второго взвода. Достал из кармана серебряный портсигар. Закурил.

Как воевали, лейтенант? Трусы, паникёры, самострелы есть?

Таких нет, только товарищ старший лейтенант. Только у меня это…– Младший лейтенант Голубенко замялся.

Чего это? – Нахмурился Мотовилов, поигрывая портсигаром. – Рожай скорей.

Во время обстрела, когда нас минами накрыло, обосрались двое.

Ну и что, что обосрались! – Мотовилов улыбнулся широко, белыми крупными зубами, засмеялся лёгким праздничным смехом. Русый чуб кучерявился под шапкой. – Не побежали ведь, лейтенант!

В землянку вошёл Половков, сказал Мотовилову:

Ну вот, Пётр Иваныч, и сходили мы в атаку. Только толку особого не вижу. Людей зря потеряли.

Старший лейтенант Мотовилов закурил. Курил он с облегчением, пуская дым через ноздри и щуря глаза.

Люде-еееей!? – протянул он со злостью.

В несколько затяжек докурил папиросу, затоптал окурок. Потом неожиданно захохотал:

Да какие же это люди! Штрафники, капитан. Вот ты после войны, наверное, мечтаешь институт окончить, семью завести, детишек с бабой нарожать! А у них три основных желания – водка, баба и чтобы конвой помилосердней!

Ты прикажи Васильеву, пусть тоже возвращается. У меня приказ комдива. Нехрен ему сидеть в тех немецких окопах.

Половков выматерился, хлопнул дверью. Вышел.

* * *

Уже под утро пошёл снег. На огромном вытоптанном поле стояла тишина. Вокруг, насколько хватало взгляда, расстилалось совершенно ровное, словно выбритое поле.

Крупные снежинки засыпали укрытый снегом окоп. Перед окопами лежали трупы штрафников, одетые в ватные штаны и телогрейки. В окопах серо-зелёные комочки немцев.

Позади окопа лежал на спине немецкий солдат. Молодой, простоволосый, в расстёгнутой шинели.

Его стиснутые ладони застыли на груди, словно он пытался прикрыть ими рану. Остекленевшие белёсые глаза спокойно и равнодушно смотрели в холодное небо. Плывущие облака отражались в них белыми мушками.

Его тело уже было таким же заледенелым, как и земля, на которой он лежал. Ни карабина, ни автомата при нём не было. Сапоги содрали сразу же после боя. Сквозь дырки в носках, проглядывали посиневшие пятки. Вывернутые наизнанку шинельные и брючные карманы опустело свисали по бокам.

На истоптанной сапогами грязной земле валялись брошенные фотографии.

Васильев выбрался из блиндажа, прошёлся вдоль разорённой траншеи, перешагивал через убитых.

Его закопчённое, заляпанное грязью лицо за ночь покрылось рыжей колкой щетиной. Угрюмые глаза, провалившиеся в черно темнеющие глазницы, покраснели и слезились.

Кругом валялось чужое вооружение, брошенные брезентовые ранцы.

На засохшие стебли полыни, неровный бруствер окопа и тела погибших солдат сыпались хлопья снега. Холодный ветер теребил пряди волос убитых, гнал по полю снежную позёмку.

Взводный поддел сапогом один из ранцев. Через расстёгнутый клапан посыпалось его содержимое – сухой паёк, смена белья, презервативы, какие-то таблетки.

Васильев засунул сухой паёк в карман телогрейки. Поднял с земли серую шерстяную рубаху. Такие носили большинство германских солдат. Ткань на вид была колючей и грубой. Но предвкушение тепла пересилило брезгливость. Быстро скинув с себя телогрейку и гимнастёрку, он переоделся в новое белье, радуясь приятной свежести ткани.

Отыскал в траншее сухое местечко, сел на опрокинутый ящик и штыком открыл валяющуюся тут же плоскую жестянку рыбных консервов. Поел, потом закурил, то и дело бросая из-под шапки быстрые взгляды по сторонам.

Где-то вдалеке были слышны редкие выстрелы – автоматные, винтовочные. Это могло означать что угодно. Что немцы отошли или готовящуюся атаку. Неопределенность угнетала лейтенанта. Он думал: «А если сейчас полезут? Не удержимся?..»

Вдруг со стороны раздался чей-то крик.

Из щелей и окопчиков высовывались и застывали в немом любопытстве головы в шапках и касках.

Остальные сидели на дне окопа в ватниках, шинелях, прижавшись друг к другу и подобрав под себя ноги в валенках, кирзовых сапогах или расползшихся ботинках, перевязанных проволокой. Подле них лежали патроны, бутылки с зажигательной смесью, винтовки. Штрафники готовились драться.

Васильев повернул голову и увидел, что к нему сбитой рысью спешит какой-то солдат. Винтовка елозила и вихлялась у него за спиной. Приклад норовил ударить по спине.

Солдат на бегу откидывал назад винтовку, но ремень снова сползал, и приклад больно бил по копчику.

В подбежавшем штрафнике, заросшем рыжей неопрятной щетиной, Васильев узнал связного Грачёва.

Спрыгнув в окоп, он низко опустил голову. Стоял перед Васильевым в своей короткой, обожжённой внизу шинели, и, отвернувшись от ветра, молчал.

Чего тебе?

Солдат шмыгнул носом.

Отходить приказано, товарищ старший лейтенант.

Васильев глотнул из фляжки. Спирт почти не чувствовался, но на душе сразу потеплело, захотелось курить и спать. Достал сигарету, понюхал и убрал обратно.

Матюкнулся.

Стратеги хреновы! Бездари, мать вашу… когда мы отступаем, то мы вперёд идём!

Взглянул на часы и затянул ремень на своём полушубке.

Потом, будто только заметив выглядывающего из траншеи Павлова, прикрикнул на него строго и буднично:

Чего смотришь? Собирай взвод! Отходим!

* * *

В штрафную роту прибыл разжалованный капитан. Фамилия Бешенков. До штрафной командовал батальоном. Капитан был полным отморозком. Воевал, не жалея ни своих, ни чужих.

Солдаты его боялись, офицеры сторонились. В полку и батальоне называли в соответствии с характером и фамилией, – Мишей Бешеным. Полутонов у него не было. Только чёрное. Или белое. Для него не существовало такого понятия, как жалость. Было только определение свой-чужой. С чужими он безжалостно расправлялся. А свои постепенно стали избегать общения.

После боя, напившись, он самолично расстрелял пленных. Всё бы ничего, мало ли их постреляли за всю войну, но попался на глаза члену Военного совета армии. Тот пообещал отдать под трибунал.

Бешенков в ответ пообещал прострелить его краснозвёздную большевистскую башку. Своё обещание подкрепил лязгом затвора «ТТ».

Капитана разжаловали, судили, дали десять лет.

В штрафной роте у него в первый же день произошла короткая стычка с ворами.

Помковзвода Павлов распорядился выставить охранение и ушёл на доклад в блиндаж к ротному.

Дежурить должен был Сизый. Но в землянке игрались золотые часы, найденные Клёпой в немецком блиндаже.

Увлечённый игрой Сизый под общий хохот послал бывшего капитана в охранение вместо себя.

Миша Бешенков встал, словно злая собака, вздёрнул верхнюю губу и сказал:

Иди сам, пидор!

Воры прекратили игру и с нескрываемым интересом стали разглядывать бунтаря, так, как взрослые смотрят на неразумное дитя.

Подогретый оскорблением Сизый ощерился железными зубами, выдернул из-за голенища нож:

Тварь позорная. За пидора ответишь, мусор!

Весь блиндаж застыл в гробовой тишине. Бешенков весь подобрался, сгорбился. Втянул голову в плечи и прислонился к стене, вытянув вперёд длинные руки. Под его чёрным, липким и обжигающим взглядом Сизый сжался.

Тут вернулся сержант Павлов, согнулся в три погибели, входя в дверь, занавешенную плащ-палаткой, и, сообразив, что назревает драка, погнал Сизого на мороз.

Тот стал закручивать портянки, сушившиеся у раскалённой железной бочки. Потом снял со стены винтовку, стал её протирать. В каску заправил ушанку, утрамбовывая её своей головой. Шапка была по голове, а каска мала.

Павлов сдвинул брови, угрожающе протянул:

Ну-уууу?

Сизый матернулся, но стерпел. Павлов его матерков не боялся. И тот, пряча нож, вышел из землянки, пообещав посадить глупого фраера на пику.

Штрафники, расстроенные тем, что представление не состоялось, отвернулись.

«Менжанулся Сизый… Надо его самого на перо»!

Разжалованный майор после этого случая задружил с Бешенковым. Один другому изливал душу. Вернее изливал Коновалов, а Бешенков слушал, молча думая о чём-то своём и посасывая самокрутку.

Публика тут оторви и брось, Миша. Не Красная армия, а шобла! – говорил Коновалов, кося взглядом по сторонам. – Многие по уголовке, кто убил, кто украл. И за хулиганство сидели, и по воинским статьям, кто за невыполнение приказа, кто за превышение власти, кто на старшего по званию руку поднял, кто за другие какие проступки. Деклассированный элемент в общем. Их сюда из лагерей эшелонами возят – не перевозят. Закон как в лагере – сплошь одно зверьё. А интеллигентных людей, кто за растрату как я, раз-два и обчёлся.

А бывший капитан думал о взводном Васильеве. Представлял, как пристрелит его во время атаки. Во время боя тот подгонял его пинками.

* * *

Через несколько дней в блиндаже столкнулись двое, взводный Васильев и бывший капитан. Они о чём-то говорили, упёршись друг в друга прямыми взглядами, цедя злые, тяжёлые и горькие, как махорка, слова.

Потом разжалованный капитан чуть вздрогнул, но сжал зубы и очень медленно процедил, почти не разжимая зубов:

Каждый поступает так, как считает нужным. Но зря ты так со мной. Зря! Не бережёшь ты себя. Совсем не бережёшь.

По его враз ожесточившемуся лицу было видно, что он ничего не забудет…

Старший лейтенант смотрел на него прищурившись и не вынимая правой руки из кармана.

Через несколько дней бывший капитан кинул гранату в землянку командира взвода. Васильев успел выскочить. Вестовой погиб. Штрафники скрутили Мишу Бешеного, дали ему по зубам.

Убью, суки-и-и! – визжал тот.

Штрафники, свирепея, волокли его по земле за ноги:

Ты… Ты из себя психоватого тут не корчь!

Больше в штрафной роте Мишу Бешеного никто не видел.

Говорили, что его за окопами пристрелил сам Половков.

Через неделю ударил мороз. Выпал обильный снег и укрыл траншеи, воронки, подбитую технику плотным одеялом.

Дни ужались, словно шагреневая кожа, и стали совсем короткие. Всё окружающее вокруг стало серо-белым, совсем неживым. Солнце целыми днями пряталось за серые тучи.

Ночью на нейтральной полосе раздался взрыв мины.

После взрыва проснулись в окопах с обеих сторон. Сначала пулемётчики прочесали из пулёметов всю нейтральную зону, затем со всех сторон взлетели ракеты. Со стороны траншей штрафников длинной очередью прошёлся по немцам «Максим». Звук его стрельбы нельзя было спутать ни с чем другим.

С немецкой стороны загавкал МГ-42.

На нейтральной полосе стало светло, над окопами пролетали пули – причем с обеих сторон.

Кто-то тикать надумал, – зевнул сидевший в охранении штрафник с большим родимым пятном на щеке. До штрафной роты он служил в полицейской команде города Житомира.

Ага, к немцам сейчас только за пулей бегать, – возразил другой, для тепла завязавший на манер башлыка на голове тёмный платок.

А вдруг это не к немцам, а наоборот от немцев? – тут же прицепился к нему бывший полицай.

Ага, от немцев… Разогнался. Я за всю войну не видел ни одного немецкого перебежчика. Слышал, конечно, что есть такие, но не видел. И правильно, а чего у немцев не служить? По утрам кофе пьют, говорят, что солдатам даже отпуска дают и баб для них прямо на передовую привозят.

Да уж! – штрафник скрипнул зубами. – Напились мы энтого кофию и хлеба тоже наелись. Сыты! По самую маковку!

Чего ж ты сам тогда не пришёл, а ждал, когда тебя в плен возьмут?

Скильки раз повторять, я сам сдался. Ешё и портфелю с важлывими документами прихватил!

Хлопцы! – закутанный в платок изобразил негодование. – Вы слыхали, что заявило это продавшее Родину существо?! Важные документы он притаранил! Да у тебя в портфеле были только журнал с голыми бабами и ведомость на получение овса для лошадей!

Перебежчики – это была ещё одна головная боль командиров и особистов.

Солдатская присяга, долг и приказ для большинства бойцов были основным критерием стойкости. Но чтобы побеждать, требовались ещё воинское мастерство и умелое руководство войсками. Приказ командира, матерок товарища, заградотряд с пулемётами за спиной способны были добавить мужества в сердце, но могли и окончательно подкосить колени.

Именно это и было основной причиной перехода к немцам.

У некоторых просто-напросто сдавали нервы. Зная, как бездумно, цепь за цепью, гонят роты в лобовые атаки и, понимая, что завтра они неизбежно погибнут, некоторые принимали решение – лучше уж сдаться в плен. Инстинкт самосохранения подсказывал – «живой трус лучше мёртвого героя». В плену, по крайней мере, не надо было ходить в атаки.

Бежали поодиночке, парами и даже небольшими группами. Заранее запасались листовками-пропусками и, превозмогая страх перед немцами, ползли на другую сторону. Немцев боялись, но ещё сильнее боялись своих

Немцы же в перебежчиков не стреляли, даже кричали:

«Иван, комм! Комм»!

Махали руками, показывали проходы, поддерживали огнём, отсекая группы преследования.

Ротным и взводным командирам грозил за беглецов трибунал. Штрафники злились, что за их счёт самые продуманные хотят отсидеться в безопасности. Играла свою роль и ненависть к предателям. Поэтому перебежчиков не щадили.

Расстреливали дезертиров без всякой жалости.

По приказу командования минировали поля у переднего края, создавали передвижные секреты из надежных солдат. Но помогало мало. И хотя знали, что шансов уцелеть при переходе немного, это не останавливало. Шансов остаться в живых при атаке было ещё меньше.

Идея уйти к немцам родилась у Бекетова, имевшего некрасивое погоняло – Сраный.

Глубокой ночью он горячо дышал в рябоватое лицо штрафника Валеева:

Доверься мне. Уйдём по-английски, не прощаясь!

Сидящий на корточках Валеев громко вздыхал.

Страшно!

Он был из татар, до войны работал в Москве дворником. Сел за то, что ночами грабил пьяных.

Бекетов грел в рукавах замёрзшие ладони. Одна пола его потёртой и прожжённой шинели была короче другой. Другая выглядела так, словно её вынули из под колёс полуторки. Перетянута узким брезентовым пояском. Кирзовые сапоги, с истёртыми переломами гармошки, сношенными каблуками. Спросил Валеева вроде со смешком:

Ты в Бога-то веришь, Ильдар?

В Аллаха верю… А тебе зачем? Тоже хочешь?

Меня ни твой Аллах, ни наш Иисус не услышат. А вот ты молись, потому что больше нам надеяться не на кого. Или немцы расстреляют, или краснозвёздные грохнут.

Бекетов был из блатных. Осенней слякотной ночью он с двумя приятелями загрузили угнанную полуторку мукой, крупами, консервами из поселкового магазина и отвезли всё на лесную заимку, где отыскать это могли только специально обученные собаки.

Всё было сделано тихо. Прирезанный Бекетовым сторож, тихонечко лежал в своей сторожке и молчал. Взятого в магазине должно было хватить до конца войны, но один из подельников проговорился по пьяной лавочке своей бабе. Та кому-то из подруги… в общем, в сторожку нагрянули легавые.

Подельники отстреливались из охотничьих ружей, бывших в сторожке. Бекетов во время перестрелки предусмотрительно спрятался в погребе. Когда подельников перестреляли, он вылез из погреба, высоко задрав руки вверх.

Его даже не били. Молоденький сержант, шмонавший его карманы в поисках оружия, подозрительно повёл носом.

Да он обделался, товарищ капитан!

Пожилой капитан, руководивший задержанием оказался философом.

Давай тащи его, потом разберёмся. Главное живым взяли, а обделался или не обделался это уже не важно! Помоем!

На допросе Бекетов отрицал убийство сторожа, валя всё на убитых подельников.

Дали ему десять лет.

В тюремной камере Бекетов, смеясь, рассказывал, как удалось провести легавых.

Зэки потешались над хитромудростью вора, но новое погоняло – Сраный пристало накрепко. Как банный лист.

Уже под утро, перед самым рассветом, Гулыга и Паша Одессит перетянули через бугор перед траншеей что-то буро-окровавленное, завёрнутое в шинель. Следом за воротник в окоп втянули грязного, перепуганного Валеева.

В окровавленную шинель был завёрнут Бекетов. Вернее то, что от него осталось.

Валеев, маленький, кривоногий, стоял на коленях и плакал, обращаясь непонятно к кому.

Я ему говорил!.. Говорил, не надо к немец ходить. Зачем пошёл?!

Появился командир взвода Васильев. Носком сапога откинул полу окровавленной шинели.

Жёлтым светом вспыхнула в ночном небе осветительная ракета.

Все увидели грязный, окровавленный обрубок без ног. Страшно белели перебитые кости.

Синтетический, словно неживой свет ракеты упал на оскаленные зубы бывшего штрафника Бекетова.

Старший лейтенант брезгливо вытер сапог о землю. Свернул неровную, толстую самокрутку.

Несколько раз сильно затянулся. Швырнул намокший, скрученный из газетной бумаги окурок на землю.

Валеев кинулся к его ногам. Пытался целовать сапоги.

Васильев побледнел:

Будь мужиком!

Кивнул штрафникам.

Увести это дерьмо!

* * *

Случившееся не прошло бесследно. Приезжал особист. Вызывал к себе штрафников, расспрашивал о том, кто ещё высказывал предательские настроения.

О чём-то долго беседовал с Половковым. Тот пожимал плечами.

А чего ты хотел? Это война! К тому же сам знаешь. Что за контингент. Остальные? Да как и во всей Красной армии. На бабу залезть, водки выпить, анекдот рассказать… Это они первые. А так ведь все за Советскую власть. И жизнь готовы за Родину… Свою, и чужой не жалко… Чего её жалеть, такую жизнь?

Мотовилов ему не угрожал. А вот командиру взвода Степанцову страху нагнал.

Тот ходил как в воду опущенный. За попытку перехода подчинённых к врагу он вполне и сам мог оказаться в штрафбате.

Но обошлось. Особист уехал. Офицеры облегчённо вздохнули.

* * *

Вопреки устоявшемуся правилу роту неожиданно расположили в селе.

К ротному Половкову завернул в гости его старый товарищ ещё по пехотным курсам, Толя Полховский. Когда-то вместе служили, а потом их пути-дорожки разошлись. Полховский после госпиталя получил назначение в соседний полк. По дороге решил заехать в хозяйство Половкова.

Он был в новой зимней шапке, ладной длинной шинели командирского покроя с разрезом, подпоясан кожаным командирским ремнём с пряжкою-звездой, и на ногах – начищенные яловые сапоги.

Всюду слонялись бойцы, – неслись крики, хохот, звуки губной гармошки, сочная матерщина.

Из какого-то двора блажил пропитый, хриплый голос: «батя родной приезжай с автоматом домой… к мамке ходит ефрейтор блатной…».

После сырых блиндажей, где сквозь накаты после взрывов сыпался песок и стылой хляби в вечно не просыхающих сапогах, прифронтовая деревня казалась далёким тылом.

Штрафники радовались постоянству горячей еды, тишине и находились в состоянии какой-то разнеженной, умиротворённой невесомости.

Несколько бойцов ремонтировали сельскую школу.

Соскучившись по мирному труду в охотку таскали ошкуренные брёвна и доски. Дружно стучали топоры, и визжали пилы.

Сидящий на крыше штрафник в совершенно рваном и грязном ватнике, весело скаля железные зубы, кричал стоящему внизу:

Майор! Твою царицу мать! Ты что топор держишь как комсомолка хрен?! И как только такой дурак до майора поднялся?!– Ничего в этой жизни не можешь! В рот тебе пароход!

Половков не обращал внимания. Да и Полховский тоже.

Это были обычные будни штрафной роты.

Заметив командира роты, бойцы притихли. Полховский обратил внимание на то, что попадающиеся им навстречу штрафники при виде офицеров старались принять строевой и подтянутый вид, прекращали галдеть и орать.

Побаиваются тебя, – усмехнулся Полховский.

Ну да, – ответил Половков. – Они меня здесь, а я их в бою.

Это как?

А вот так. Ты когда-нибудь пробовал отобрать кусок мяса у разъярённого зверя? Вот и они также. Дерзкие. Такие и Гитлера не испугаются. В рукопашной фашистов, как свиней, ножами режут. Если в горло вцепятся, уже не остановишь. Тут уж не попадайся им под горячую руку. Не будут разбирать свой или чужой! Стихия!

Через несколько минут подошли к избе, которую занимал ротный.

Ординарец притащил две солдатские кружки, тушёнку. Трофейным ножом открыл банку.

Половков вытянул из-под стола помятую алюминиевую фляжку, обшитую сукном.

Перекусим?.. – предложил Половков.

Это можно, – согласился гость. Заглянул в свою кружку. Спросил:

Водка?

Бери выше. Спирт! Давай за встречу!

Поочередно выдохнули. Полховский,с хрустом надкусил огурец.

Чистый ректификат. Пошёл, словно господь по душе босыми ножками! Хорошо вас снабжают.

После выпитого его щёки и шея покраснели, на лбу выступили крупные капли пота.

Половков поставил пустую кружку на стол. Махнул рукой.

Если бы снабжали!.. Это мой старшина неделю назад расстарался. Пока рота выкуривала фрицев, старшина загрузил телегу канистрами, поставил пулемёт и с отделением штрафников аллюром на станцию, там цистерна со спиртом стояла. А там уже все пьяные. Кругом стрельба, а бойцы пьют.

Выпустил ленту над головами.

Все назад! Поубиваю!

Набрал канистры, поджёг цистерну и в тыл. Бой кончился – «Вот теперь пейте!» Теперь как город берём, старшину вперёд пускаем. Знаем, что он обо всех позаботится.

Ну, давай, за Победу,– поднял Половков кружку.

Снова звякнула кружечная жесть.

Потёк разговор уставших от войны людей. Ситуацию на фронте не обсуждали. Вспоминали училище, ребят с которыми учились.

Внезапно Половков потёр пальцами переносицу.

Ты отступал в сорок первом, Толя?

Отступал. От самой границы. Своими глазами видел, как комиссары и политруки рвали документы и партбилеты, переодевались в гражданское. А в бой бросали батальоны из таких же сопляков, как я. И мы дрались, потом, когда уже не осталось ни патронов, ни сил, отходили. Не драпали, а отходили.

И потом, когда оказался среди своих, мне особист пистолетом в морду:

«Где письменный приказ на отход, сука волчья?!. Что?.. Нету?.. Говоришь, не драпал!? Сражался? Так, может, орден тебе, сука, за это на грудь повесить? Не хочешь?.. А что хочешь?.. Воевать?.. Тогда в штрафники».

Половков заметил у Полховского меж бровей две глубокие складки. Раньше их не было. Неунывающий живчик, всегда с хорошим настроением, будто под хмельком, сейчас он выглядел подавленным и злым.

Вот так из Котлубанского спецлагеря НКВД оказался я прямиком в отдельном штурмовом стрелковом батальоне. Численность батальона девятьсот человек, все офицеры. Даже повозочные, портные, повара, водители – все из разжалованных офицеров. Воевали рядовыми. У каждого срок – два месяца участия в боях, либо до награждения или до первого ранения. При наличии хорошей аттестации погоны возвращали. В случае гибели семья получала пенсию. За что меня туда? Почему? В чём была моя вина? Но тогда я считал, что мне повезло! И действительно повезло. В первом же бою ранило, и вот сейчас сижу перед тобой. Воюю!

От выпитой водки капитан Половков чуть порозовел, на лбу выступили мелкие капли пота. Он вынул носовой платок, аккуратно сложенный вчетверо, промокнул лоб. Потом закурил.

А я перед самой финской служил в Молдавии, на границе. Ночью подняли по тревоге. Куда неизвестно, но красноармейцев с вещмешками, командиров с личным оружием.

Видим, что эшелон идёт в сторону Ленинграда.

Потом показалась Карелия. А поезд идёт дальше, в теплушках топят печки. Уже зима, снегу по колено.

В дороге выдали рукавицы, зимнюю форму, лыжи с палками.

А я их раньше только на картинке видел. В Молдавии, где служили, и снега то не было. Начинаем понимать, что везут на войну.

Наконец приехали. Выгрузились. А кругом снег… много снега. Лес дремучий… Сосны. А морозы страшенные, под 45 градусов. Чубы потные в сосульки превращаются. А мы своих шинелишках кургузых, кирзовых сапогах с портянками.

Кухонь нету, застряли в снегу. Выдали сухой паёк, это кусок мёрзлого сала и такого же хлеба, которые не разрубишь топором. Макали его в горячую воду, ели вместо каши.

Привезли винтовки, а они все в солидоле – не протёртые. Смазка на морозе замёрзла, винтовки не стреляют. Первые обмороженные.

Двинулись маршем. Кругом лес. На соснах сидят финские кукушки.

Там меня и ранило.

Пока валялся в госпитале, там и думал, что так воевать нельзя и все эти лозунги про то, что будем бить врага на его территории, придумали идиоты.

А через два года новая война. И снова всё по новой.

Половков загасил окурок, вздохнул и спросил с горечью:

Ну скажи мне, Толя, если ты отступал в сорок первом, почему у нас всегда только один приказ «Ни шагу назад! Атаковать!» Почему?

Почему немцы могут воевать по-умному, а мы нет? Почему они врываются в землю, создают лабиринт траншей и укрытий, чтобы их не выкурить!

А мы атакуем, атакуем и атакуем… Получаем штабеля трупов и братских могил.

Полховский ничего не ответил. Половков помолчал немного, а потом снова вздохнул.

Три года уже воюем, а воевать так и не научились. Меня ведь и сейчас посылают брать высотки. Их до меня полком не могли взять. А я должен взять с неполной ротой. И как всегда, с генеральским напутствием: «Не возьмёшь высоту – расстреляю к едрёне матрёне!»

И я понимаю, что не шутит генерал. Самолично видел, как пьяный полковник застрелил своего ротного за то, что тот осмелился возразить, получив тупой и гибельный приказ.

Так и воюем, куём будущую победу. А кто будет землю пахать после победы, если сейчас всех под немецкими пулемётами положим?

Затронули и тему недавней попытки перехода штрафников к немцам.

Думаешь только у тебя бегут? – спрашивал захмелевший Полховский.

У него страшноватые глаза. Было видно, что горького в своей жизни он тоже хлебнул через край.

У нас на Брянском фронте перед Курской битвой контразведка даже спецоперацию провела. Подготовили специальную группу и под предлогом сдачи в плен отправили с поднятыми руками к немецким позициям. А когда те стали кричать «О русс! Русс! Иван, ком!», забросали немцев гранатами.

Немцев это отрезвило, и как только на следующий раз появились новые перебежчики, их просто покосили из пулемётов. Теперь боятся.

Половков усмехнулся.

А мои ничего не боятся. Как свежее пополнение, так бегут и бегут. Мы уже и брустверы минируем. Они это знают, но всё равно лезут, гады. Даже тактику специальную придумали. Ждут, когда рядом с окопом разорвётся снаряд или мина. Рядом с воронкой мин нет, разминировано всё в радиусе полтора-два метра. Перебежчик сидит в воронке, ждёт, когда немец рядом ещё мину положит. И так всю ночь. По нему, конечно же, стреляем. Или группу вдогон отправляем. Как на охоте!

А они знают, что стрелять в них будут те, с кем последний сухарь делил. Но всё равно бегут.

Без риска жить не могут! Вдруг проползу? И уйду, и жив буду. И лезут. Словно волки!

И я одним глазом за немцами слежу, а вторым – за своими жульманами!

Капитан, словно опомнившись, поискал глазами, не обращая внимания на сидевшего напротив Полховского, который спокойно слушал его.

Ладно, – негромко сказал Половков. – Развели тут философию… Тебе спать пора. А я посты проверю. Завтра утром будет машина к соседям. Я тебя разбужу.

Он нашёл на столе пустые кружки, поровну выплеснул остатки и, не дожидаясь Полховского, выпил залпом. Потом, нюхая кусок чёрного хлеба, вышел из избы.

* * *

В этот раз штрафникам повезло. Роту разместили на окраине хутора. Помывшись в старой полузавалившейся баньке и пользуясь временным затишьем, Клёпа изготовил колоду карт.

Большая часть взвода уже спала, расположившись прямо на полу хаты, куда натаскала соломы из ближайшей скирды.

Изба была без окон и дверей, но зато с крышей и печкой. Разбитые окна и выбитую дверь завесили от ветра и холода плащ-палатками. Столом служила широкая доска, которую положили на кирпичи. Вместо табуреток сидели на ящиках из-под мин.

Чтобы не застудиться, ящики накрыли тряпьём. Клёпа сидел на своей персональной подушке.

Лученков притащил с полевой кухни четыре котелка пшённой каши, буханку хлеба и фляжку водки. Удивился:

Миха, чего это ты о заднице своей так заботиться стал?

Клёпа засмущался.

Да геморрой у меня. Сижу долго!

На импровизированном столе лежала только что склеенная колода карт. Это была обычная самодельная колода, какими играют в тюрьмах и лагерях.

Их клеили из всего, что попадалось в руки. Книг, газет, журналов. Клей делали из пережёванного хлеба. Масти наносили при помощи краски, полученной из сажи или из химического карандаша.

Через бумажный трафарет на карту наносили узор – туз, король, дама, валет. Масти не различались по цвету – это было не нужно. На карте Туз пик, например, просто рисовали пики в противоположных углах карты.

Клёпа похлопывал по колоде своей грязной рукой с заусенцами вокруг ногтей. Для сегодняшней игры её раскрасили подобранным в немецком блиндаже цветным карандашом.

Играли Клёпа и Марик Мильготин.

Марик был чёрен лицом, смахивал на цыгана. Но к цыганам он не имел никакого о ношения, Марик был ассириец. Его земляки чистили обувь в Москве. Торговали на рынке мясом, занимались карманными и квартирными кражами.

Кличка у Марика была соответствующая – Слива. В роту прибыл с последним пополнением.

Был он артистичен, играл на гитаре, имел хорошо поставленный голос и прилично пел.

Пользовался успехом у женщин. Знакомился с какой нибудь зрелой состоятельной дамой, представлялся актёром цыганского театра «Ромэн». В течение нескольких дней жил в квартире влюблённой женщины. Ел, пил, а потом уходил, прихватив с собой золотые изделия, деньги, меха.

Он называл это – расстаться по-английски. Не прощаясь.

Он и сейчас, попыхивая зажатой в углу рта папиросой, мурлыкал себе под нос:

 

А что ты смотришь на меня в упор?

А я твоих не испугаюсь глаз,

Зараза!

Лучше кончим этот разговор,

А он у нас с тобой не в первый раз.

Так слушай:

Брось – бросай,

Да жалеть – жалеть не стану.

Я таких, как ты, сволочей

Мильон достану.

Знаю рано-рано-рано

Аль поздно

Приползёшь ко мне сама,

Зараза!

Брось-да-бросай,

Да жалеть-жалеть не стану.

Я таких, как ты, сволочей

Мильон достану.

Знаю рано-рано-рано

Аль поздно

Приползёшь ко мне сама

 

Марик, я ставлю свои кони. – Клёпа стрекотал порхающей в его руках колодой.

Все знали, что Клёпа – шулер, во время игры он «исполняет» – то есть жульничает так, что не прикопаешься.

Но Слива твёрдо верил в свой фарт, что не проиграет. К тому же, как и во всякой игре, он делал расчёт на свою ловкость.

Марик плюнул в ладонь – затушил папиросу и бросил её на грязный пол.

А я свой гнидник. Маманя сама вязала. Чистая ангорская шерсть.

Это вы не по-советски, Марик, – ёрничал Клёпа, быстро тасуя колоду. – При чём здесь ваша мамаша. В нём же ещё до вашего рождения откинули хвосты двадцать сидельцев.

Движения его пальцев обрели уверенность, лицо разгладилось, только в уголках бледных губ таилась тихая грусть.

Слива сидел напротив и с затаённым любопытством следил за движениями его рук.

Клёпа, вы я вижу, мастер. Не отвлекайтесь, не отвлекайтесь! Мешайте тщательнее.

Карты так и шуршали в руках Клёпы. Он улыбался:

Снимите шляпу.

И тогда тонкий изящный палец афериста сдвинул несколько грязных листков с верха колоды. Перед Мариком легла карта.

Он трижды, шутя, поплевал в сторону. Попросил.

Ещё!

Получив следующую, чуть дрогнул. Несколько секунд смотрел на неё, словно не веря, потом медленно произнёс.

Себе…

Почуявший смену настроения Клёпа ударился в лирические воспоминания.

Помню однажды катали мы в Сочи… Ах! Какая была игра!

Вы шпильте-шпильте, игровые! Не отвлекайтесь!– буркнул Гулыга.– А то ненароком луканутся отцы-командиры.

И посетовал:

Вот беда, собрались два плута. Хрен да уксус!

Всё. Вскрываемся. – Клёпа кинул на подушку карты. – Очко!

У Марика было две десятки.

Как же так, Клёпа? Как же так… – Непонимающе твердил он.– Я же видел…

Мало ли что вы видели, Марик – кокетничал Клёпа, вновь стрекоча ожившей в его руках колодой. – Может быть, у вас было временное помрачение рассудка? Откуда мы знаем!

Убили базар, Слива. Банк! – Гулыга встал. – Имеете, что ещё играть?

Гулыга… Дай отыграться. Я – честный вор…

Расчёт. – Гулыга спрятал глаза под набрякшими веками. Посуровел. – Был ты вор. А сейчас ружейная морда. Впрочем, как и я. Мильготин, снимайте гнидник.

Марик снял свитер. С тлеющей в зубах трофейной сигареты на татуированную волосатую грудь упал пепел. На шее висел шнурок. На нём нательный крест, и на нём еще какой-то мешочек.

Клёпа проявил заинтересованность. В его глазах азарт, лицо передёрнулось от жадности.

Марик, шо у вас на гайтане?

Фамильные драгоценности. Мама баронесса завещала перед кончиной.

Марик, не раздумывая, вытряхнул мешочек на одеяло. Там несколько обручальных колец, золотые коронки.

Што ж ты, сука, маму баронессу в гроб без зубов что ли положил?

Марик подумал и не ответил, лишь прикрыл глаза.

У него было устоявшееся правило – просто не отвечать на неприятные вопросы.

Фамильные цацки играются?

Мильготин прикрыл веки, полуспущенные над чёрными глазами, и согласно кивнул.

Через полчаса всё было закончено. Марик проиграл всё. Часы, золото, имеющиеся у него шмотки.

Играли на жизнь. Марик уже был готов на всё.

В случае выигрыша он получал всё проигранное назад. В случае проигрыша должен был поставить на кон свою жизнь.

Это был приговор, почти смертный. Но среди воров всегда высоко ценилось всякое проявление доблести и отваги, даже если оно происходило в самой уродливой, патологической форме.

Для того, чтобы продемонстрировать свой душок, способность проявить дерзкое пренебрежение к собственным жизни и судьбе, вор был готов совершить любой самый безрассудный поступок.

Через десять минут судьба Мильготина была решена. Гулыга встал.

Твердея смуглыми упрямыми скулами, равнодушно промолвил:

Без крови здесь не обойдёшься, Марик. Докажи, что ты не фраер!

Слива стоял понурый, как старая, изработавшаяся лошадь.

Он поднял глаза, взглянул на Гулыгу с тайной надеждой. Бывший вор сделал вид, что этого не заметил.

Он был весь в своих мыслях. Таким он и вышел из избы, необыкновенно сосредоточенным, перешагнувшим через свои внутренние сомнения.

В эту минуту другому человеку обрезали срок жизни…

* * *

Следующим утром всё было как обычно. С немецкой стороны изредка бил пулемёт. Постреливали из винтовок. Наши отвечали. Вдруг стрельба прекратилась с обеих сторон.

На бруствере в полный рост стоял солдат, без ватника, в расстёгнутой гимнастерке, из-под ворота которой выглядывала тельняшка. Это было что-то новое в скучных окопных буднях. Немцы притихли.

Штрафник вынул из кармана галифе портсигар, достал из него папиросу. Медленно размял её в пальцах, продул бумажный мундштук и сжал его зубами.

Это был Марик Мильготин.

После вчерашнего проигрыша ему присудили выкурить на бруствере папиросу. Он должен был стоять во весь рост и не пытаться уклониться от пуль.

Задыхающегося, бледного как смерть Марика подбадривали:

Не ссы, Слива, зато вором помрёшь!

Другие были восхищены:

Сука! И не падает!

Штрафники, особенно из уголовников, – народ беспощадный. Многолетняя жизнь в заключении и фронт не делают человека добрее.

Сливе повезло. Немцы, увидев сумасшедшего русского, решили, что, он хочет подать им какой-то сигнал и перестали стрелять.

Бесконечно испытывать судьбу Марик не захотел. Он сжёг папиросу за две затяжки.

Он так и скатился на дно окопа с прилипшим к нижней губе окурком. Задыхался, глаза безумные, матерился страшно:

В рот меня стегать! Я их Гитлера имел! Чуть не убили суки рваные!

А немцы разразились стрельбой из автоматов, пулеметов и минометов…

Но было уже поздно.

Избежав смерти, Мильготин был восстановлен в воровских правах и уже через минуту как ни в чем не бывало смеялся вместе с другими штрафниками.

Клёпа хлопал его по плечу.

Ну, Марик! Теперь вижу, что госпожа Удача – твоя родная тетя!

Вскоре случилось новое «ЧП».

Один из штрафников покончил с собой. Винтовка во рту. Сапог снят. Записка: «Совецка власть, я всё сделал, б…, как ты хотела»!

Двое штрафников совершили самострелы: с расстояния в несколько метров из винтовок прострелили друг другу руки. Самострельщиков называли – «СС».

Их не судили. Не было ни суда, ни трибунала. Не было последнего слова.

Такое каралось только расстрелом…

Составили акт на маленькой грязной бумажке.

Капитан Половков приказал построиться. Штрафники выстроились за окопами. По-зимнему тускло светило солнце. Где-то вдалеке ревели танки.

Вывели самострельщиков. Они стояли, опустив головы, в отсыревшей и грязной одежде, с чёрными коленями. Иногда перетаптываясь, размазывая по щекам выступивший обильный пот.

Ротный хмуро вглядывался в их лица.

Приговорённые к расстрелу были уже как мёртвые, – ничего не соображали.

Глаза и щёки у них ввалились, лица покрылись холодной испариной.

Один из приговорённых мелко дрожал, прижимая к груди перемотанную грязной тряпкой ладонь. На его худом, измождённом лице с глубокими складками рта – выражение терпеливой покорности.

Другой стоял молча, широко расставив ноги, в ватнике и сдвинутой на ухо шапке. От его лица уже отлила кровь.

Он был бледный, весь какой-то серый. Стоял, опустив в глаза в землю. Дрожащие губы сомкнулись, спрятав золотой зуб.

Капитан отступил на несколько шагов. Положил руку на кирзовую кобуру с пистолетом.

«От лица командования и именем Советской Родины… За членовредительство и оставление поля боя… приказываю – бойцов переменного состава Шульгу и Евсеева… расстрелять! Приговор привести в исполнение немедленно».

Шульга вздрогнул и, очевидно, уловил секундное сочувствие со стороны штрафников. Уловив настроение, он нашёл в себе силы побороться за ускользающую, вытекающую жизнь. Закричал надрывным, плачущим голосом:

–– Братва? За что?.. Суки краснопёрые сегодня нас, а завтра…

Но это уже было бесполезно. Никого не волновала чужая трагедия.

Капитан дёрнул щекой.

«Гах! Гах!» – дважды гавкнул его ТТ.

Людей швырнуло спинами в яму. Евсеев выгнулся всем телом и, загребая пальцами мокрую землю, медленно сполз головой вниз в уготованную ему могилу.

Шульга, мелко суча ногами, немо раскрывал рот, и из него выдувались красные комки, лопались, оставляя страшную багровую дорожку на подбородке.

Половков сделал ещё несколько выстрелов в лежащее на земле тело.

А вы как думали? – спросил он с усмешкой.

Она напоминала больше судорожный тик. Половков еще не отошёл от жестокого убийства.

У него в тот момент были страшноватые глаза. Будешь тут страшноватым – за несколько дней попытка перехода к немцам и два самострела.

Смотрите и запоминайте. Так будет с каждым, кто струсит. Если я сам дам слабину, стреляйте и меня.

Капитан помолчал.

Кто зароет? Добровольцы есть?

Рота молчала.

Ясно! Ты и ты… остаться! Остальные напра-а-во! Шагом марш.

* * *

Война полностью обесценивает человеческую жизнь, а смерть от своей пули – особенно. Она не даёт возможности что-либо изменить или защититься. Человек перестаёт быть человеком и становится самым обыкновенным расходным материалом, необходимым для ведения войны.

Расстрел зацепил всех в роте. Каждый переносил ощущение такой смерти на себя.

Эх, Рассея, Рассея, – говорил Гулыга.– Дожди косые… Всё стреляем… чужих… Тут же своих! Тех, кто выжил, снова судим. Колхозников за колоски, работяг за опоздание. Расшлёпываем своих, чтобы чужие боялись. Чужих, чтобы свои не бросились.
А потом жрём водку, чтобы паскудство это забыть.

Вот сегодня ротный достал волыну и шмальнул двоих.
А Шульга между прочим у матери последний остался. Двое других сынов в первый год полегли. Вот получается как в песне жиганской… Доколе коршуну кружить, доколе матери тужить?

Вздыхал Гулыга тяжело:

Скажу тебе так, людей в России никто и никогда не жалел. Собаку, кошку, лошадь пожалеть могут, а вот человека… ни-ни! И мы тоже… С вохрой спелись и сами как вохра стали.

Слушал Лученков вора и бандита Гулыгу и не верил собственным ушам. Похоже было на то, что тот всю душу себе искогтил на части, роняя за каждой фразой не мат, а тяжёлый вздох, как стон.

* * *

Бывший майор Коновалов уже почти месяц находился в штрафной роте.

Всё это время он воевал, ходил в атаки, ел с остальными штрафниками из одного котелка, спал, накрывшись одной шинелью.

Иногда на передовую попадали газеты, в которых призывали воевать за Родину.

Но это были пустые понятия, красивые фразы, ничего общего не имеющие с такой великой ценностью, как его жизнь.

Он понимал, что выжить все три месяца в условиях штрафной роты почти невозможно. Таких были единицы.

Нужно было как можно скорее придумать, как освободиться от штрафной. Пусть эту войну расхлебывают те, кому положено. Почему именно он должен отдавать свою единственную жизнь за такие призрачные ценности как социалистическая Родина? Там ничего, кроме обломков и теней.

Вечером Гулыгу вызвал к себе командир роты. В его блиндаже сидели майор Гуськов из штаба дивизии и командир взвода Голубенко. Внутри тесновато. Пол был устлан лапником. Большую часть блиндажа занимала бочка, приспособленная под печку. Вход завешивался плащ-палаткой – старым и проверенным красноармейским средством защиты от холода и непогоды.

На бочке стоял горячий, закопчённый чайник, и Гуськов прихлёбывал из кружки кипяток. На столе перед ним лежали маленькие кусочки колотого сахара. Пот выступил у него на лбу, на щеках, капал с подбородка. Командир роты курил папиросу, выпуская густые струи дыма.

Голубенко сидел рядом, шелестел расстеленной нa коленях кaртой.

Шумно вздохнув, майор оглядел Гулыгу.

Этот что ли? Да он же блатной ещё тот. Нельзя его в разведку.

Гуськов с грохотом поставил кружку на стол.

Ты приказ забыл, капитан? Уголовников в разведвыход не брать. Только бывших разведчиков с опытом разведпоисков.

Гулыга поправил на поясе нож.

Не сумлевайтесь гражданин начальник. Совецкай конвой пострашнее фашиста будет, а я и его оставлял без работы.

Ротный устало вздохнул:

А этот-то чем вам не нравится? Заводские кассы брал… В побег уходил. Опыт такой имеет, что нам и не снился.

Гуськов не сдавался.

А вдруг он к немцам уйдёт? Называется, пусти козла в огород.

Гулыга ощерился:

Ты за метлой следи, начальник. А то не посмотрю, что майор. Мне терять нечего.

Ладно, ладно. Не кипятитесь мужики.– Встал с места ротный. – Приказ я помню, отправлять штрафников в разведку только вместе с офицером из постоянного состава роты. Поэтому с разведчиками пойдёт младший лейтенант Голубенко. Но неформально за группу отвечает боец переменник Гулыга. Опыта у него на десять разведчиков.

Ладно, капитан, пусть так. Но если уйдут к немцам – пеняйте на себя,– коротко и с угрозой сказал майор.

Половков пожал плечами и ответил раздраженно:

Не до пужалок сейчас, товарищ майор.

Поглядев на громоздкий ручной пулемёт в руках Гулыги, добавил:

Оставь его. Возьмёшь с собой автомат.

Я своих ребят возьму, ротный?

Бери кого хочешь, главное – языка притащи.

К немцам не уйдёшь? – подал голос Гуськов.

Я вор, начальник. Немцы мне воровать всё равно не дадут… Так что не соскочу…

Гулыга вышел из блиндажа.

С гонором у тебя бойцы, капитан!– задумчиво сказал Гуськов.

С гонором,– согласился Полоков.– Зато воюют хорошо. Разрешите готовить группу к поиску, товарищ майор?

* * *

Группа собиралась в ночной разведвыход. Половков знал, что народ бывалый, сделают всё как надо.

Гулыга весь день готовился к поиску. Вёл наблюдение за нейтралкой, за передовой немецкой траншеей, просчитывал варианты подходов к немецким позициям, изучал складки рельефа местности. Обговаривались все детали взаимодействия в группе, направления движения на отходе, подстраховка, условные сигналы

Половков курил трофейную сигарету перед блиндажом. Рядом переминался с ноги на ногу младший лейтенант Голубенко.

Сделав торопливую затяжку и бросив недокуренную сигарету в ближайший сугроб, Половков взглянул на часы и шагнул к тщательно притворённой двери блиндажа. Резким движением Половков отбросил дверь в сторону, и та, ударившись о стенку, косо зависла на одной петле.

Строй людей! – приказал Гулыге, откидывая полог в проёме двери и входя в блиндаж. – Время!

Тот, одетый в белый маскхалат с провисшими коленями, обматывал автомат чистым бинтом, чтобы оружие не выделялось на белом снегу.

После коротенькой паузы, подчеркивающей его самостоятельность, он встал и негромко скомандовал:

Ша, братва! Выходи строиться!

Затопали сапоги, послышались голоса, и тут же, из тёмного проёма дверей, в ночную темноту выскользнуло несколько фигур, нагруженных вещмешками и оружием.

Без лишней суеты построились. Лейтенант Голубенко встал на правом фланге. На командирском ремне в твёрдой кожаной кобуре висели пистолет «ТТ», трофейный нож. За пазухой, как «НЗ» для себя, круглая, с острым ободком немецкая граната.

Рядом с лейтенантом штрафник Гулыга. Кроме них братья-бандиты, Лёха и Саня Семилаповы, карманник Гриша Дрокин.

У каждого за спиной автомат, в сумках – гранаты, за голяшками валенок – ножи.

В вещмешках и сумках запасные автоматные диски, патроны россыпью, на поясе фляги с водой. Нa рукaх тёплые овчинные рукaвицы нa тесёмке, продетой в рукава.

Младший лейтенант Голубенко собрался докладывать, но ротный нетерпеливым жестом руки оборвал его, спросив:

Задание всем понятно?

Так точно, товарищ капитан – за всех ответил Голубенко. Машинально поправил ремень на маскхалате, пробежался пальцами по кобуре, сумке с автоматными дисками. Проверил нож.

Вслед за ним разведчики ещё раз проверили снаряжение, всё ли на своих местах. Натянули на головы маскировочные капюшоны.

Холодный ветер сердито и зло дул в их лица, рвал ткань маскировочных халатов и трепал концы верёвочных завязок.

Подошли новый замполит капитан Покровский и старший лейтенант Васильев.

Покровский был в роте человеком новым. До штрафной служил в штабе армии. На передовую его отправили за связь с телефонисткой. На то, что офицеры имели ППЖ, начальство зачастую закрывало глаза. Но эта забеременела и просто так уезжать в тыл не захотела.

Написала телегу в политотдел. Выяснилось, что у Покровского есть жена, дочь. Дело раздули. Хотели припаять аморалку, бытовое разложение.

В штрафной роте к этому времени освободилась должность. Прежний замполит уехал в госпиталь.

Командование придумало тактически верный ход и сплавило Покровского к штрафникам.

Первое время капитан чувствовал себя не в своей тарелке. Понимал, что обращаться к штрафникам с рассказами про священный долг, присягу, Родину-мать не совсем по адресу.

Играть в карты, ходить в атаку и драться в рукопашной замполит не умел.

Что надо говорить разведчикам перед выходом, он тоже не знал. Покровский был в белом овчинном полушубке и с планшетом на боку. Полушубок перетянут блестящим кожаным ремнём На поясе желтела кобура ТТ, из натуральной кожи.

По армейским меркам одет по-пижонски. Коверкотовая гимнастёрка, широкие бриджи чуть приспущены к собранным в гармошку хромовым сапогам.

Сам холёный, упитанный, чисто выбритый. Говорил короткими, зычными фразами, будто не беседовал, а подавал команды.

Старший лейтенант Васильев в завязанной шапке, ватных тёплых штанах и валенках был похож на колхозника, собравшегося в лес за дровами.

Покровский уже прославился тем, что, прибыв в роту, сделал выговор Васильеву, за то, что его подчинённые ходят небритые и грязные. Самому-то, начищенному и блестящему, было невдомёк, что на передовой в чистых сапогах долго не выжить.

Васильев выслушал его молча, поджав губы. Потом огрызнулся.

У них ещё и вши имеются, товарищ капитан. А во время прошлой атаки двое от страха обоссались и обосрались. Но в атаку бежали и воевали как положено. Я одного даже к медали представил.

Капитан Покровский замолк. У Васильева тяжёлый, очень тяжёлый взгляд. Словно он в тебя целится.

Он выходил из окружения и вынес на себе знамя полка. С тех пор в его взгляде появилось что-то скрытное и опасное, как в глазах волка. Никогда не известно, когда он вцепится в глотку.

Замполит понял, что взял не тот тон. Достал из кармана пачку папирос. Васильев достал кисет.

Бери папиросы, – протянул ему пачку капитан.

Старший лейтенант поднял воротник своего старенького и побитого осколками полушубка, из дырок которого торчали клочья шерсти. Васильев считал его своим талисманом и упорно не хотел менять на новый.

Благодарю, товарищ капитан. Я к махре привычный. Она мягше!

На круглом лице Покровского, с крутым подбородком и красиво очерченными губами, появилось удивление.

Первый раз слышу о мягкости махорки. У нас папиросы тоже не постоянно, во время наступления бывает, что тылы отстают, приходилось курить что попало. Кашель такой, что кажется лёгкие сейчас выплюнешь.

Мы привыкшие,– через силу улыбнулся трижды до этого раненый лейтенант. – Папиросы это баловство для интеллигенции. Не накуришься ими.

Он достал из кисета клочок бумажки и стал заворачивать его вокруг указательного пальца, делая тонкий и длинный кулёчек. Завернув бумагу, провёл языком по краю листка. Потом тонкий хвостик взял в зубы и отсыпал из кисета табак в ладонь. Затянул шнурок, спрятал кисет в карман шинели и согнул кулёчек пополам. Получилось что-то вроде курительной трубки, в которую с ладони засыпал табак. При этом не уронил ни одной табачинки на снег. Верхний край козьей ножки защипнул.

И, выбив кусочек пламени из трофейной зажигалки, неторопливо прикурил. Затянулся, поднял голову и пустил тонкую струйку густого желтоватого дыма поверх головы капитана.

Вот, дескать, мы какие. Знай наших!

Тогда капитан пропустил скрытую колкость. С Васильевым с тех пор старался быть осторожным, видел, что с характером парень.

Сегодня замполит решил взять реванш.

Люди накормлены, товарищ старший лейтенант? – требовательным голосом спросил Покровский взводного.

Разведчики были из чужого взвода, вместе с ними шёл офицер, и Васильев формально не имел к разведвыходу никакого отношения.

Старший лейтенант скривился, отвернул лицо в сторону.

Перед выходом на задание разведчики никогда не ели. Все знали, что набитый желудок не способствует ловкости и не добавляет проворности. Кроме того, верили в то, что ранение в полный живот смертельно опасно.

Потом перекусим, – прохрипел Гулыга простуженным голосом. – Если будет чем кусать.

Без «языка» не возвращаться, – жёстко сказал Половков. – Ясно?

Ясно – тихо подтвердил Голубенко.

А теперь по глотку. За то, чтобы все вернулись… Живыми! Ванников!

Ординарец из-за спины передал фляжку. Разведчики прямо из горлышка хлебнули по нескольку глотков, утёрлись рукавами маскхалатов.

Старшим группы идёт рядовой Гулыга. Если он выбывает из строя, группу ведёт младший лейтенант Голубенко – сказал Половков. – Есть вопросы? Вопросов нет. Гулыга командуй!

Ну-ка! Попрыгали! – сурово приказал Гулыга и первым стал подпрыгивать, прислушиваясь к звукам.

Разведчики вслед за ним попрыгали на носочках. Ничего в их снаряжении не звякнуло, не брякнуло. Только снег хрустел под валенками.

Поднимающийся ветер сердито трепал застиранную бязь их маскировочных халатов и стегал по груди длинными концами завязок.

Вроде нормально, – бросил Гулыга. – Пойдём, помолясь. Я иду первым. За мной лейтенант, потом близнецы. Дрокин – замыкающим.

Ротный грубовато обнял каждого.

Давайте, мужики. Всем вернуться! Притащите языка и вернётесь живыми, буду лично ходатайствовать о том, чтобы досрочно сняли судимость и отправили вас в стрелковые роты.

Ладно, командир, – тихо сказал Гулыга. – Это теперь не ты, а боженька решать будет. Надеюсь, мы у него не самые последние твари. Поэтому пусть будет, как будет. Пошли, братва.

Гулыга сдвинул за спину автомат, мешком перевалился через бруствер и пошёл в темноту.

Остальные сгорбленно двинулись за ним следом в ложбинку, которая выводила к нейтралке. Плотная, как вата, темень поглотила шорох их шагов.

* * *

Перед нейтралкой Гулыга вполголоса сиповато скомандовал:

Ложись! На пузе за мной марш! – и опустился локтями в снег.

Разведчики по-пластунски двигались вперёд.

Снег был глубокий, рыхлый, словно перина с лебяжьим пухом, и морозно-жгучий. Он набивался во все отверстия маскировочного халата. Подтаивая, стекал в рукава, за пазуху и неприятно холодил тело. Пар шёл у разведчиков изо рта и ноздрей и окутывал лица лёгкой дымкой.

Пахло морозом, снегом, тревогой.

Всё вокруг сливалось в белой мгле, похожей на густой туман. Ориентироваться в темноте помогали немецкие ракеты и пулемётные очереди.

Через час они уткнулись в ряды проволочного заграждения. Перерезали колючую проволоку и подползли к серой ленте немецких окопов, которые в темноте почти сливались с заснеженным полем.

Периодически взлетали осветительные ракеты, расцвечивая ночь светом холодного пламени, и тогда разведчики утыкались разгорячёнными лицами в снег.

Пока всё было тихо. Разведчики затаились. Лежали, не дыша. Младшему лейтенанту Голубенко казалось, что у него перестало биться сердце.

Перед немецкой траншеей, в аккуратной разрытой ими снежной яме, лежало пять мешковатых тел в белых халатах, обсыпанных лёгким, хрустящим снегом.

В темноте мелькнул тусклый луч фонарика. Гулыга предостерегающе показал кулак – все затаились. Было морозно и тихо.

В немецкой траншее мелькнуло несколько теней, раздались хриплые голоса. Потом они стихли. В окопе стояла тишина. Где-то в стороне над бруствером торчал ствол крупнокалиберного пулемёта.

Гулыга подполз к Голубенко. В правой руке он волочил за собой по снегу автомат. Брезентовая сумка с автоматными дисками сбивалась с бедра под живот, и он то и дело рывком отбрасывал её за спину.

Ткнулся лицом к голове лейтенанта.

Во-он там блиндаж. Там офицеры. Надо ждать, когда кто-нибудь выйдет.

Через полчаса скрипнула дверь. В освещённом лампой дверном проёме мелькнула голова в офицерской фуражке.

Одной рукой немец придерживал ворот наброшенной на плечи шинели, а другой держал горящую сигарету.

Поёживаясь от холода, офицер пьяно выругался, бросил сигарету на дно окопа и, бормоча что-то себе под нос, принялся справлять малую нужду.

Гриша, со мной! Остальные страхуют! – прошипел Гулыга и бесшумно двинулся немцу за спину, вытягивая из рукава нож.

Немец уткнулся взглядом в свои сапоги, перепачканные в жёлтой глине, а когда обернулся и поднял глаза, потерял дар речи – на него смотрела небритая звериная рожа, а глаза отсвечивали сатанинским блеском. И таким же дьявольским блеском сверкнуло лезвие ножа.

* * *

Разведчики двигались один за другим. Впереди Голубенко, за ним Гулыга. Пленный обер-лейтенант полз за ними, опасливо косясь на Гришу Дрокина. Тот завистливо втягивал в себя винные пары, следовавшие за пленным, и мстительно колол его в ляжку острием финки.

Замыкали близнецы.

Метров через сто от немецких окопов наткнулись на замаскированный немецкий дозор. Младший лейтенант Голубенко заметил пулемёт и рядом сонных, скукожившихся от холода немцев. Впереди них лежал голый, не очень заснеженный склон с гривками бурьяна по межам. За склоном были нейтральная полоса и спасительная ложбина.

Отползать назад и менять маршрут было уже поздно. Через несколько минут должно было рассветать.

Распластанные на снегу штрафники ошеломлённо молчали, не в состоянии вымолвить слова. У каждого в такт с сердцем билась единственная теперь мысль – вроде удалось, ушли, а тут такая досада.

Взводный вопросительно оглянулся на Гулыгу. Тот кивнул головой.

Голубенко зубами содрал с руки трёхпалую рукавицу и, вырвав мокрыми пальцами чеку, чуть приподнявшись, бросил гранату в немецкий окоп.

Но в момент броска граната попала в рукавицу его маскировочного халата. Такое случалось, даже с опытными бойцами.

Это был конец.

Чтобы выжить, нужно было засунуть руку поглубже в сугроб. Оторвало бы кисть, пальцы, но был бы шанс остаться в живых.

Неопытный Голубенко сплоховал. Он стал судорожно трясти рукавом, надеясь выкинуть гранату из рукавицы – и раздался взрыв…

Огненный куст вырос перед немецким окопом, ослепил и оглушил. И тут же раздался страшный крик Голубенко.

Засвистели в чёрном небе мины, и взрывы заухали совсем рядом. Раз, два, три, четыре… С шипением взлетела белая ракета, и снова – раз, два, три…

И тут же пулемётные трассы, огненно прошивая темноту, стали сечь и рубить снежный наст по всему полю.

И после этого уже не понять что: вспышки света, разрывы гранат, трассирующие струи. Смешалось всё в одно кошмарное и безнадёжное – Это конец!

Гулыгу оглушило, посекло осколками. Лицо залило кровью… Но он, невзирая на боль, прохрипел:

Скорей назад. Отходим! Хватайте лейтенанта.

* * *

Перед рассветом группа вернулась обратно. В живых осталось двое, Гулыга и штрафник Дрокин. За собой они тащили изуродованное тело лейтенанта Голубенко. На мокрой, иссеченной осколками плащ-палатке волочился глянцево-сизый клубящийся моток чего-то, ещё недавно живого…

Близнецов не было. Они погибли, прикрывая отход группы. Пленный немец тоже был убит.

Тяжело дыша, Гулыга сел на дно окопа, рядом с убитым взводным. Шёл крупный снег. Он становился всё гуще. Таял на лицах живых и застывал снежной коркой на лице мёртвого лейтенанта.

Дайте закурить! – хрипло попросил Гулыга.

Ему сунули прикуренную самокрутку.

Мёртвыми глазами человека, только что пережившего собственную смерть он смотрел на то, как двое штрафников заворачивали в плащ-палатку тело Голубенко.

Он смотрел на их лица. Штрафники отводили глаза, чтобы не смотреть на то, что осталось от младшего лейтенанта.

Выдыхая махорочный дым, Гулыга произнёс:

Лучше бы я триппер подхватил. Задание не выполнил. Группу погубил. Амба!

Прибежали ротный и капитан Покровский.

Замполит тут же стал обвинять Гулыгу в срыве задания и гибели офицера.

А ты, вообще, пошёл!.. – взорвался Гулыга, злой после гибели группы и чудом избежавший смерти.

Ротный решительно оборвал перепалку.

Не время, товарищ капитан, нотации читать. А ты, Гулыга, голову пеплом не посыпай раньше времени. Разберутся!

Покровский, остывая, согласился:

Конечно разберутся, но рапорт я всё же подам!

Половков приблизился к замполиту вплотную, глянул на него сверху:

Ты хочешь произнести речь?! Давай пиши свой рапорт, пропагандист!

Контуженный Гриша Дрокин, разбитый и подавленный, в обвисшем на коленях халате молча стоял, привалившись к стенке окопа, и мучительно, с тошнотой, сплёвывал тягучую слюну.

Прямо из окопа его и Гулыгу без оружия отправили в тыл дивизии, в особый отдел, и в роту они не вернулись. Лученков увидел Гулыгу мельком, когда его уже уводили, и он, понурившись, шагал глядя в землю, точно готовясь боднуть головой впереди идущего незнакомого офицера.

Подошёл Клёпа. протянул ему фляжку:

На, глотни!

Глеб хлебнул из фляги, а когда глотку обожгло неразбавленным спиртом, почувствовал, как неспешная мягкая муть обволокла сознание.

И подумал равнодушно, а не всё ли равно, как помирать, от судьбы, как видно, не уйдёшь.

* * *

На другой день допрос проводил старший лейтенант Мотовилов.

Дрокин только мычал, закатывал глаза и норовил упасть на пол.

Тогда расстроенный отсутствием показаний Мотовилов приказал привести к нему второго.

Гулыгу выпихнули на свет, под лампочку, и он обнаружил обтянутый коричневым дермaтином стол, сидящего за ним Мотовилова, похожего на обрубок с погaсшей пaпиросой во рту.

Особист что-то писал перьевой ручкой, постоянно макая её в стоявшую на столе чернильницу с узким горлом.

Ну рассказывайте…– старший лейтенант аккуратно стряхнул пепел на листок бумаги. Поднял на арестованного штрафника красные, воспалённые от бессонницы глаза.

Гулыга мутно посмотрел на оперуполномоченного.

Что рассказывать, начальник?

Гражданин, старший лейтенант,– склонив голову набок поправил его оперуполномоченный. – Обращайтесь ко мне по форме… Гражданин, старший лейтенант.

Гулыга молчал. Смотрел на офицера дикими, ничего не понимающими глазами.

Расскажите для начала, как вы убили вашего командира младшего лейтенанта Голубенко и хотели перейти на сторону немцев… Именно это я и хочу…

Чего?.. – Гулыга привстал с табуретки. Выпучил глаза. Несколько секунд стоял молча, шевеля губами, словно рыба. Потом спросил изумлённо:

А больше ты ничего от меня не хочешь?

У него сдали нервы, и он закричал:

Я же всё тебе уже рассказал, начальник!

На шее Гулыги надулись вены. В грязной окровавленной гимнастёрке, он был похож на загнанного в угол волка.

Он резко осел на табуретку и застонал, захрипел сорванным голосом:

Пиши, сука, что я вас всех ненавижу! Всё вашу масть краснопёрую!

Права качаешь, мразь штрафная? – бесцветным голосом равнодушно спросил Мотовилов. – На бас меня берёшь? – Он встал, неторопливо поправил кобуру на ремне и вдруг тяжело ударил Гулыгу в висок.

Тот повалился навзничь вместе с табуреткой. Старший лейтенант неторопливо подошёл к распластанному на полу телу и начал бить его ногами в лицо, в живот, в пах…

Мотовилов бил молча и страшно, словно мстил личному врагу.

Звук подкованных каблуков больно бил в мозг. Было похоже, что растрёпанный и потный, перетянутый ремнями человек танцует какой-то страшный танец.

Тело штрафника Гулыги помимо его воли и сознания автоматически пыталось сжаться, увернуться от страшных ударов и вжаться в какую-нибудь малюсенькую щель. Наконец хромовый сапог впечатался в расквашенный рот штрафника.

У Гулыги перехватило дыхание, и он захлебнулся тягучей мутью, поглотившей все его чувства.

Танец закончился. Только что плясавший человек, громко и запалённо дыша, вытирал лицо аккуратно сложенным носовым платком.

Штрафник Гулыга перевернулся на спину, с хрипом втянул в себя воздух.

Мотовилов крикнул:

Конвой! Увести!

* * *

В подвале заводоуправления, приспособленном под тюремную камеру, сидели и лежали на полу несколько арестованных.

Двое сытых конвойных в тяжёлых яловых сапогах занесли избитого Гулыгу и бросили его на бетонный пол у двери.

Заскрежетала закрывающаяся дверь, и за спиной лязгнул засов.

Приспособленный под камеру подвал встретил Гулыгу насторожённой и вязкой тишиной. Но тишина была недолгой.

Сидящие в камере люди взяли его под руки и потащили в угол, где на полу была навалена солома и расстелено несколько шинелей. Гулыгу уложили на спину. Поставили рядом кружку с водой. Один из арестованных солдат, пожилой, небритый, пробормотал:

Ничего, оклемается. Меня по молодости и не так били.

Вернулся на своё место. Его дёрнули за полу шинели.

Тимофеич, давай рассказывай дальше.

Тот, кого назвали Тимофеичем, присел, подвернув под себя ногу. Вздохнул:

А чего тут рассказывать… Как комбеды у нас организовали, председателем сделался Никита Шубин. Первейший на селе лодырь и злыдень.

Сидевший рядом с ним на полу южанин – чернявый, лицо маленькое, а губы толстые, в пилотке натянутой на самые уши, свернул самокрутку и, затянувшись несколько раз, молча передал окурок своему товарищу, с неприятно синими глазами.

Тимофеич подождал, когда окурок добрался до него, бережливо затянулся и продолжил:

По мобилизации он попал в Красную армию, где-то воевал. То ли он за кем-то гонялся, то ли за ним гонялись, но попал к белякам в плен. Ну и те вроде как истыкали его всего штыками и шашками. Может, покуражиться хотели, поучить уму-разуму.
А может, и жизни лишить.

Но шкура у того Шубина была как у лепарды, вся в пятнах. Я сам в бане видел. Вот этот Шубин, получив власть, и начал злобствовать. Считал, что за свои муки ему положены от Советской власти небывалые почести и поблажки. Тех же, у кого хоть какой то достаток был, ненавидел страшно.

Бывало, сидит у себя в сельсовете ночью и решает – кого под арест, кого в распыл, а кого помиловать.

Но миловал не часто.

Если в семье была хоть одна корова, заставлял сдать. Если хозяин не отдавал скотину, отправлял в холодный амбар без воды и еды.

Упорствуешь и дальше, тогда всей семьёй с малыми детишками в Нарымский край.

Я после Гражданской в городе остался. На заводе работал. А у сестры в деревне отобрали единственную коровёнку. У неё детей четверо, мужа нет. А корову забрали и – в общественное стадо. Недоеные коровы мычат, сиськи надулись, а доить их некому. Сестра и другие бабы ходят вокруг сарая, а сделать ничего не могут У ворот охранник с ружьём.

Поплакала сестра, ушла. На другой день приходит, спрашивает председателя:

Как там моя Зорька?

А тот сидит на крылечке – курит, яйца чешет, скучно ему. Мужики в деревне с утра уже пьяные, никто не работает.

А никак. Зарезали её. Сходи в сельсовет, я скажу, тебе кусок мяса дадут.

Сестра пошла. Дали голову и требуху. Ну и на том Советской власти спасибо.

* * *

Снова заскрежетала, загремела дверь, и двое конвойных затащили в камеру бак с кашей.

Один из них, постарше, в повязанном поверх телогрейки грязном переднике накладывал кашу в алюминиевые миски. Другой, помоложе, стоял у стены с винтовкой в руках.

Гулыга зашевелился, повернулся на бок, всё тело стало чутким от ощущения боли и тревоги.

Покряхтывая, он сел.

Огляделся по сторонам. Выругался и потряс головой:

Ну вот, снова тюрьма.

Однако от осознания этого ему не стало легче.

Гулыга с трудом достал из кармана окурок цигарки. Сунул его в зубы. Прижимая большим пожелтевшим ногтем трут, долго высекал из «катюши» искру. Руки дрожали. Обломок напильника тупо лязгал о кремень. Наконец трут затлел. Гулыга затянулся. Пыхнул едучим дымом. Тут же закашлялся, держась руками за рёбра.

Я вот что думаю, мужики, – отдышавшись, сказал он.

Все замолчали. Повернулись к нему лицами.

И что же ты думаешь?– спросил молодой охранник с винтовкой.

А то и думаю, что я дурак! Самый настоящий дурище! Даже два раза.

Это почему же два раза?

А потому. Первый раз, что ружьё в руки взял и власть эту грёбаную защищать пошёл. Лежал бы сейчас на нарах, ан нет, полез под пули. Второй раз, потому что в немцев стрелял. А надо было сначала начальство своё перестрелять… Ну а теперь мне обратного хода нет.

Долгое тягостное молчание повисло в подвале. Гулыга курил, пуская клубы дыма, и все смотрели в пол. Прямо себе под ноги.

Потом молодой опомнился. Испуганно оглядел всех сидевших и уставился на Гулыгу.

Т-ты… т-ты что сейчас сказал?

Гулыга бросил окурок под ноги. Его глаза омрачились вдруг вспыхнувшей злобой.

То, что ты слышал, фраер дешёвый.

Лёг и обессилено вытянувшись, отвернулся лицом к стене.

Ему грезилось, что его ведут длинными гулкими тюремными коридорами. В конце коридора светятся забранные в решётку подслеповатые пыльные стекла. На решётке висит паутина. На потолке мерцают тусклые маленькие лампочки. По обеим сторонам коридора тянутся металлические двери камер с круглыми глазками и закрытыми деревянными окошечками-кормушками.

Лязгнул засов. Перед ним мрачное тесное помещение до отказа набитое людьми.

Гулыга окинул взглядом переполненную людьми камеру, поклонился:

«Доброго здоровьичка, человеки… Разрешите пройти простому русскому вору».

И люди боязливо расступались, давая ему пройти.

А потом опять зал судебных заседаний и судейские кресла с высокими спинками.

Он, Никифор Гулыга, дремлет на скамье подсудимых. И странно, что успевает ему даже присниться сон, цветной и яркий, словно лубочная картинка.

Он стоял на макушке заснеженной, голой сопки. Его окружала тьма и где-то в звёздной гуще, словно северное сияние, мерцало слабое зарево. Колючий, пронзительный ветер, сбивал с ног так, что звёзды дробились в глазах. Надо идти, крутилась в голове мысль. Там свет, там тепло. И припустил бегом, словно мальчишка по первому тонкому льду. Лицо ему залепило колючим снегом, шапка упала на землю. Её подхватило ветром и унесло.

Остановился Никифор Гулыга передохнуть и почувствовал, что ветер вдруг стих, как умер. А сияние исчезло, кругом голые заснеженные сопки. И небо над ними странное, мутно-зелёное, как болото.

А под ногами огненно-золотым светом мерцали остывающие черепа-головы. И земля под ногами была усыпана человеческими костями, сияющими, словно золотые самородки, с вкраплениями грязного кварца. Вот на этот свет от человечьих костей он и шёл.

И почувствовал он такой страх, словно его беззащитного пацанёнка первый раз бросили в тюрьму. Куда хоть я попал? Это же Колыма, гиблый край. Меня для расстрела сюда привезли.

«Я здесь! Стреляйте, стреляйте, суки!» – закричал он в тёмную, холодную пустоту. А из груди вырвался то ли стон, то ли писк. Но пустота страшная расслышала его отчаянный крик и отозвалась: вздохнула тяжко, словно топь болотная.

Тоска смертная навалилась на Гулыгу.

Громкий голос произносит повелительно: «Встать, суд идёт!»

По-хозяйски входит в зал толстый потный судья. За ним торопливо спешат двое заседателей, называемых кивалами.

Все встают.

Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики!

А потом бесконечные дни и ночи в осуждёнке да штрафном изоляторе, когда мерил шагами камеру, чтобы не сойти с ума от холода и тоски. От окна до двери, а потом обратно. Бережно курил запрятанный окурок и всё смотрел и смотрел в оконце на далёкое небо…

Доподлинно неизвестна дальнейшая судьба бывшего штрафника Никифора Гулыги.

Скорее всего его тихо пристрелили в одном из тюремных подвалов именем Советской власти. Или зарезали на этапе во время сучьей резни. А может быть, его душа поднялась по крутой голой сопке в чёрное небо и там, в ином мире, в нездешнем распадке вошёл он в золотистое марево. И вышел его встречать Архангел Михаил, и сказал: «Жизнь ты прожил грешную и страшную, Никифор… Но место твоё в раю, так как погиб ты смертью мученической за Отечество своё».

Сгинул Гулыга, хлебнувший горького до слёз. Пропал, прощёный Богом, так и не смыв своей вины перед Родиной. Такие люди как правило исчезали навсегда.

* * *

В штрафную роту вновь прибыло пополнение.

Среди вновь прибывших немало дядек вполне призывного возраста. Они и не скрывали, что, попав в окружение в сорок первом, разбрелись по местным хуторам и сёлам, где и осели до последнего времени.

Весной 1942 года, когда в результате успешного, но непродуманного наступления Красной армии вплоть до Харькова из освобождённых областей и районов полевыми военкоматами при запасных полках было призвано большое количество оставшегося там мужского населения. Однако вскоре не удержали занятых позиций и стали отступать, уводя за собой новобранцев. Во время суматохи часть из них разбежалась по своим хатам, оказавшимся на территории врага.

После Курской дуги 40-я армия снова наступала по тем же местам, снова работали полевые военкоматы, и дезертиры оказались призванными вторично. Прежняя документация на них сохранилась, поэтому нетрудно было установить факт преступления. Без суда, приказом командира полка таковым определялось три месяца штрафной роты. Так набиралась команда из 200-250 человек и передавалась в штрафную роту.

Следом за частями Красной Армии двигалась армия НКВД, которая занималась поисками тех, кто лютовал при немцах.

С такими не церемонились. Их вешали и расстреливали. Но оставались еще и те, кто пошёл на службу к врагу по принуждению. Те, кто лишь лизал врагу задницу, кланялся ему низенько, но в душегубствах участия не принимал. Таких ловили, судили и отправляли в штрафные роты.

Половков гонял во рту папиросу и, щурясь от папиросного дыма, листал личные дела новоприбывших штрафников. Боец Клепиков стоял за спиной, ожидая поручения.

На столе перед командиром роты ворох серых папок. Капитан, не глядя, взял верхнюю. Клёпа скосил глаза.

На обложке химическим карандашом выведена фамилия – Гриценко. Только вчера Клёпа играл с ним в буру.

А этот за что, товарищ капитан?

Половков придавил в консервной банке докуренную до мундштука папиросу и раскрыл папку.

Он у немцев в полиции служил.

Да ну? – изумился Клёпа. – Не может быть! Полицай? А с виду показался таким приличным человеком! Котлы мне вчера засадил!

Может. Говорят, перед тем как нашим сдаться, всю свою команду из пулемёта положил. Потому и не повесили.

Клёпа ворчал себе под нос.

Вот и верь после этого людям. Ещё вчера с ним ели вместе, а сегодня выяснилось, что он из полицаев.

Половков прикрикнул.

Хватить бухтеть. Давай ко мне этого полицая! Надо посмотреть, что за овощ!

Клёпа вышел. Через десять минут бывший полицай Гриценко, стоя перед Половковым, уже рассказывал свою историю.

Жил на Украине. В самом начале войны добровольцем ушёл в армию.

В первом же бою его часть попала в окружение, и Гриценко решил пробираться к своим. Однако Красная армия отступала так стремительно, что за фронтом он не поспевал. Тогда плюнув на всё, решил пробираться в родные места.

Когда дошёл до родного Кировограда, там были немцы. Несколько недель Гриценко отсиживался в подвале, а потом, убедившись, что немцы пришли всерьёз и надолго, выбрался из подвала и пошёл служить в полицию. Служил хорошо и даже получил от немцев какую-то медаль. Прошло около года, и в городе стала слышна канонада. Красная армия стремительно наступала. Тогда Гриценко расстрелял из пулемёта всё отделение полиции вместе с начальником и сдался в плен.

* * *

Не уходил из головы Лученкова штрафник Гулыга.

Хотелось думать, что разобрались с ним по справедливости и уже воюет где-нибудь в другой роте.

Однажды улучил время, подкараулил замполита.

Капитан Покровский как всегда казался щёголем, в обмундировании чистом, в ремнях командирских.

Но выглядел всё же неважно. Синяки под глазами, щеки вдавленные. Видать, досталось за месяц на передовой.

У Лученкова мелькнула мысль, лучше бы капитан в телогреечку оделся – неприметней было бы.

Торопливо одёрнул телогрейку, поправил ремень и, приняв «смирно», отчеканил:

Товарищ комиссар, разрешите обратиться?

Замполит любил, когда к нему так обращались. Словно к чапаевскому Фурманову.

Пожалуйста, – запросто, без тени обычной строгости сказал Покровский. – Обращайтесь, если есть с чем.

Видно было, что он не прочь пошутить и, может, даже угостить папироской. Правда, Лученкову было не до курева, его мучили другие вопросы.

Товарищ капитан, а вы не помните Гулыгу? Со мной во взводе был.

А почему вы спрашиваете, боец? – нахмурился замполит бдительно. Взглянул пристально.

Да просто так интересуюсь… В одном лагере были… Потом воевали вместе. Хороший солдат… был. Храбрый. Интересусь… чем кончилось?

Покровский минуту молчал, размышляя. Затем махнул рукой:

Разберутся с вашим знакомым. У нас органы не ошибаются. Идите!

У Лученкова перехватило горло. Сразу стало холодно и неловко, как будто спросил о чём-то постыдном. Захотелось выругаться, но он стиснул зубы.

Подошёл Клёпа. Злобно звякнул о приклад винтовки металлическими ножнами трофейного ножа – сдвинул их за спину.

Я вас давно хочу спросить, товарищ капитан.

Замполит поощрительно улыбнулся:

Спрашивайте, товарищ боец.

Скажи, начальник, – выдохнул Клёпа, горбясь, как лагерник.– Ну почему наша жизнь такая сука?

Улыбка у него была точь-в-точь такая, как и три месяца назад на лагерном плацу. Не улыбка, а оскал, как у кобеля перед дракой.

Н-ну б…ство, н-ну б…ство! – отойдя от замполита, бешено шипел Клёпа. – Сплели героическому человеку лапти отцы командиры-комиссары и теперь говорят, что всё правильно, органы не ошибаются!

Лученков почувствовал, что в его груди ожил и зашевелилась обида. Он стоял, сумрачно смотря на снег, с прижатым ко рту кулаком, сотрясаясь от беззвучного кашля. Где-то вдалеке слышалось бренчанье консервных банок, прицепленных на колючую проволоку. Мягкие фиолетовые снежинки спокойно и плавно струились на землю.

* * *

Разных людей собирала война в штрафные роты. И судьбы штрафников тоже были разными, в основном трагическими, также, как и у любого другого воина, не щадившего живота своего ради Отечества,

Но воевали штрафники отчаянно. Не потому что в штрафные роты набирали лучших. Совсем даже наоборот…

Иногда с очередным пополнением приходили откровенные подонки, которые и здесь пытались урвать своё, в том числе и ценой чужой жизни.

Но деваться было некуда. Сзади родное государство с трибуналами и пулемётами, впереди немцы с пушками и автоматами. Потому, чтобы выжить самому, приходилось драться.

К концу второго месяца погибли многие из тех, кто пришёл с Лученковым одним этапом. Уже не было в живых Гулыги, Мамая, Пушкарёнка, Хусаинова.

Сизову вырвало осколком бок, Сане Васину перебило руку, Мухе осколок попал в живот, а Ахтямову оторвало ногу.

Из стариков в роте оставались лишь – Клёпа, Лученков, Швыдченко, Паша Одессит, Аркаша Гельман.

В следующем бою погиб Клёпа. Его раздавил немецкий танк.

Т–III мог бы остановить Коновалов, у которого в ячейке лежали две противотанковые гранаты. Но он испугался. Струсил. Спрятался на дне окопа. Танк прошёл мимо.

Проутюжил ячейку, из которой Клёпа бил из пулемёта, и пошёл дальше. На то, что осталось от Клёпы, было страшно смотреть. Облепленного мокрой землёй и снегом, его переломало и раздавило. Вместо головы было месиво спутанных волос, крови и еще чего-то серого. Лишь в приоткрытом рту тускло отсвечивали металлические зубы.

На войне часто говорят, что человек чувствует свою смерть. Это правда. Даже не чувствует, скорее, кличет. Когда человек ломается, устаёт жить в земле и воде, в холоде и постоянном нервном напряжении, когда его телом овладевает страх, это притупляет инстинкты. Лишает психологической силы, отчего уходит и сила физическая. Проводимость нервов и реакция мозга снижаются. Человек теряет те самые секунды, которые только и позволяют выживать. Делает не совсем то, что должен.

Он понимает, что в нём что-то не так, понимает, что это значит, и от этого ломается ещё больше. Всё время находится в каком-то полусонном состоянии, перестаёт думать, не вылезает из апатии или страха, нереальности существования – и принимает свою гибель как единственный из вариантов. И больше его не интересует уже ничего.

От такого человека за версту тянет смертью. Все знают, что он умрёт. Но сделать никто ничего не может.

Клёпа тоже чувствовал. За два дня стал тихий. Перестал шутить. Забросил карты.

Лученков стоял на коленях, сметая с лица покойного колючую мёрзлую землю, и слёзы текли по его обмороженным щекам.

Теперь ты, Миха, свободен. Ни решёток для тебя, ни заборов…

Подошёл Васильев, приказал:

Приволоките мне эту суку!

Коновалов вёл себя, как ни в чём не бывало.

Тварь! Б…! – закричал Васильев и ударил его ногой. – Из-за тебя человек погиб!

Не хотел я… – заныл Коновалов.

Васильев сплюнул:

В следующий раз, сука, в атаку впереди всех побежишь!

Кто-то из штрафников сказал осуждающе:

Вот завсегда у нас так. Покойников жалеть проще. Живых жалеть не умеем.

* * *

Аркаша Гельман подружился с Тимуром Джураевым, прибывшим с последним пополнением.

Джураев лет двадцати пяти, широкоплечий, темноглазый осетин, с сильно развитой мускулатурой. Полная противоположность интеллигентному и худосочному Гельману. Отправлен в штрафную за измену Родине, иными словами, за пребывание в плену и службу у немцев.

Ты, Аркаша, человек умный, должен меня рассудить! – говорил он, обращаясь к своему товарищу. – Перед самой войной поступил я в пехотное училище, поучился с годик, а тут, бац, война. Прицепили мне кубик на петлицы и – вперёд, командовать взводом. Год я честно провоевал, получил лейтенанта, две железяки на грудь повесили. А тут армия попадает в котёл, окружение, плен. Что от меня зависело? Да ничего! Стреляться не стал. Кто же умирать хочет? Думал, представится случай, сбегу, снова воевать буду.

Отправили в лагерь военнопленных. А там судьба одна, смерть от голодухи или от болезней. Дохли мы от всего – от тифа, от поноса, от простуды. Родина от нас отказалась. Сталин сказал, что мы все изменники и предатели.

А тут стали агитаторы вербовать русских военнопленных в немецкие вспомогательные части. Я со своим товарищем, тоже офицером, договорился завербоваться, получить оружие, а потом уйти к своим. Поначалу немцы нам не доверяли и контролировали конкретно. Так что бежать было нельзя. А потом слухи стали доходить, что тех, кто немецкую форму на себя надел, на той стороне к стенке ставили без разговоров. Немца могли пожалеть, а нашего брата – нет!

Ну и служили мы немцам, не за совесть, а за страх. А тут назначили нам нового командира роты, бывшего майора. Собрал всех, кому доверял, и поведал, что советское командование специально его к нам забросило. Ну мы и обрадовались. Ясное дело, что умирать за Великую Германию никто не хотел.

Стали ждать подходящего случая.

Тут вскорости бросили нас против партизан. Мы немецких офицеров перебили и к своим. Воевали. Потом соединились с Красной Армией. Нашему майору орден Красной Звезды, а нас всех в лагерь и оттуда в штрафную.

Ты вот только скажи мне, Аркаша, в чём я виноват и что мне надо было сделать? Как поступить? Не пошёл бы к немцам – сдох бы от голода. Остался бы у немцев, расстреляли свои. Что не так я сделал? – сорвался на крик Джураев. Судя по всему его волновало мнение его друга.

Всё так, Тимур – спокойно отвечал Аркаша.– Пропал бы ты в плену, сказали бы, что сдался в плен и умер изменником. Если бы убили свои, остался бы предателем. А погибнешь в штрафной, для семьи и всех остальных останешься героем.

Этот разговор повторялся между друзьями изо дня в день. При этом лицо Гельмана светилось внутренним убеждением, и казалось, что он гораздо взрослее и мудрее своего товарища.

* * *

Ночью штрафников выдвинули на передний край в окопы, которые раньше занимал стрелковый батальон.

Вскоре после этого появились все признаки скорого наступления. Было усилено наблюдение за обороной противника. В окопах незнакомые офицеры озабоченно вглядывались через стереотрубу в немецкие позиции, старательно делали пометки на своих картах. Особое внимание уделяли пулеметным гнёздам.

До первой линии немецкой линии обороны всего метров двести-триста. Нейтральной полосы фактически не было. Из немецких окопов слышалась русская речь.

Они кричали что-то из своих траншей. Вдруг лицо одного из штрафников передёрнуло судорогой, он резко развернулся и ушёл по ходу сообщения в блиндаж. После боя рассказал, что услышал голос своего товарища, с кем вместе был в плену. На следующий день штрафники пошли в атаку, русские в немецкой форме ожесточённо сопротивлялись.

В вермахте были итальянские части, испанские, румынские. Против Красной Армии воевали мадьяры, чехи, финны, болгары. Были французы, которые приезжали воевать как на вахту.

Бывших красноармейцев и командиров тоже хватало. Кто-то ломался в лагере военнопленных, кто-то сам переходил на сторону врага. Немцы называли их легионеры. Они получали такой же солдатский паёк, как и немцы, но меньшее денежное содержание. Воевали против своих вчерашних товарищей уже в немецкой форме. Из татар, украинцев, кавказских народностей создавались отдельные национальные формирования.

После боя стали сортировать пленных. Отделили от немцев большую группу русских, украинцев, белорусов, азиатов и начали их бить. Пощады они не просили. Да вряд ли кто-нибудь бы их пощадил…

Вечером позвонил замполит полка.

Половков, у меня тут военный корреспондент сидит. Очень с тобой хочет встретиться. Говорит, что воевали вместе.

Как его фамилия?

Жураховский! Знаешь такого?

Жураховский…

Как же не помнить Костю, если тащил его раненого на себе летом 41 года.

Конечно помню. Давай присылай его ко мне.

Ладно пришлю. Только ты там, в личной беседе, смотри, не вдавайся в особенности своего подразделения. Понял? И пистолетик мне подбери какой-нибудь небольшой. Тонька просит.

Половков знал, что замполит полка живёт со связисткой с полкового узла связи, то ли Тоней, то ли Соней. Точно, Тоней.

Командир штрафной роты не подчинялся командованию полка. Но обострять отношений не хотел. У замполита было своё начальство – политотдельское, партийное. Поэтому успокоил.

Ладно, Иваныч. Будет тебе пистолетик. Завтра пришлю бойца.

Тот обрадовался.

Вот и ладушки. Давай, конец связи!

Вечером, из полка, в сопровождении автоматчика пришёл капитан в мешковатой шинели. Был он как и два с половиной года назад сутул, небрит, в круглых очках-велосипедах на носу.

Сидели в жарко натопленном блиндаже. Вспоминали отступление сорок первого. Жаркую выжженную степь.

Вот скажи мне, Костя, – теребил его Половков.– Ты же инженер человеческих душ. Скажи мне, почему русские стреляют в русских? Об этом не говорят, но я-то встречал у немцев бывших наших. И не каких-то там бывших белогвардейцев, а тех, с кем вместе воевал. А теперь они у немцев воюют. Почему? Скажи, зачем им это?

Корреспондент задумался.

Объяснить, конечно, можно просто. Дескать, народ у нас паскудный. Чей верх, за того и народ!

Но что такое народ? Это ведь и Иисус Христос, и Иуда одновременно. Просит помиловать Вараву,– и ратует за распятие Иисуса. Любит праведников, но охотно идёт за негодяями. Что же касается того, почему воюют у немцев… Так не все же попадали в плен, будучи ранеными или без сознания. Были и такие, кто просто сдавался, видя безнадёжность дальнейшего сопротивления, будучи в окружении и этим, возможно, сохраняли себе жизнь. А дальше больше, коготок увяз… Были и те, которые добровольно переходили к врагу, ненавидя наш строй, ради власти или только для сохранения жизни.

Разволновавшись Жураховский стал сворачивать самокрутку. Половков пододвинул ему пачку трофейных сигарет в жёлто-зелёной упаковке. Костя отодвинул пачку рукой.

Не курю я эту хрень! Слабоваты. Такое ощущение будто вату куришь. Я уж лучше махорку.

Ловко оторвал хвостик. Послюнявил края. Прикурил. Выпустил струю дыма.

Но на войне меняется народ. Учится различать, кто ему друг, а кто враг. Учится быть терпимее к тем, кто случайно оступился.

Половков хмыкнул.

Ну да! Ну да! Я ведь тоже никогда не думал, что буду есть из одного котелка с ворами и убийцами.

А ты не боишься, что они выстрелят тебе в спину?

Боюсь! Но стрельнут они меня только в одном случае, если я стану хуже и подлее, чем они. Понял меня?

* * *

Наступил декабрь. Остатки штрафной роты вновь отвели в тыл. Расположили в лесочке, в палатках. По ночам было особенно холодно.

Эх вы, сидельцы горемыки! – проворчал штрафник из недавнего пополнения. – В Сибири вы не жили, на снегу не спали. Привыкли, что начальство о вас думает. Одни слова, мы – каторжа-аааане!

Перед сном постелил лапник, сверху расстелил плащ-палатку.

Скомандовал:

Лягайте, хлопцы! Да потеснее друг к другу. Кусучих нету!

Сверху накрыл ещё одной плащ-палаткой.

Всё, теперь никаких простужений и даже без соплей. Будете спать, как у тёщи на перинах. Радуйтесь, что не в окопах спите.

Но тёплое бельё у старшины всё же затребовали. А как же иначе? Положено, значит, отдай! Тот расстарался, повёз интендантам трофеи.

На армейском складе старшину встретили так, словно он приехал с приказом от командующего армией.

В этот же день привёз тёплое белье. Кальсоны и нательные рубашки тут же обменяли на самогон.

Каждому досталось по алюминиевой кружке. Полную жестяную канистру занесли в офицерский блиндаж.

Освобождали трёх легкораненых штрафников, как проливших кровь и искупивших вину.

Среди них Паша Одессит.

Во время боя он уничтожил пулемётный расчёт. Ротный послал представление на орден Красной Звезды.

Пашка присел на корточки, собирая свое нехитрое барахлишко в вещмешок.

Ну вот, кажись, и всё.

Захлестнул петлю на горловине вещмешка, кинул свой тощий сидорок за спину. Сказал:

Прощевайте мужики. Вряд ли уже свидимся. Хотя…

Подошёл взводный, прощаясь, обнял, прижал к себе на секунду и отошёл. Подтянулись остальные штрафники, им никто не мешал.

И тот, на котором уже не было вины, пошёл широким уверенным шагом честного человека. Ушёл, не оглядываясь на провожавших его с понурыми лицами штрафников. У оставшихся глаза как у брошенных детей.

На сердце – тоска. Совсем не такая, когда друзей хоронил. Чёрная, нехорошая.

Душу царапает мохнатый зверёк зависти. Усилием воли Лученков задавил в себе эту зверушку, свернул ей шею. Стал думать о том, что это ещё не всё, война не кончилась и Пашка идёт не к тёще на блины, а в обыкновенную стрелковую роту, где гибнут не меньше. Кажется, зависть ушла…

Но радость не приходила: чужое, оно чужое и есть…

* * *

За неделю до нового, 1944 года, когда в морозном воздухе стояла тишина, и воздух был такой ароматный, пахнущий снегом, какой бывает только на Рождество, ночью пришло пополнение – озябшие парни с хмурыми лицами. Ушанки натянуты на самые брови, у всех опущены уши. Топтались у землянки старшины, получали обмундирование – валенки, тулупы, меховые рукавицы.

Задавали вопросы:

Что за командировка?

Тут все командировки одинаковые. Передок!

А бабы здесь есть?

У старшины очень серьёзное лицо. Даже не похоже, что шутит.

А как же! Есть одна. Машкой зовут. Да вон она бежит. Наверное, вас увидела. Познакомиться хочет.

Вновь прибывшие переглядываются. В это время, скрипя полозьями, подъезжают сани. В них впряжена ротная мохноногая кобылка Машка.

Вновь прибывшие штрафники переглядываются.

А хлеба по скольку дают?

По восемьсот!

И приварок?

И приварок.

А наркомовские?

Тоже!

Ну мля! Слава богу… Попали на курорт!

И молодые, хмурые лица разглаживаются, довольно улыбаются. Потом их выстраивают, выкрикивают фамилии и уводят на передовую.

Ночью снова бой.

Во время ночной атаки был тяжело ранен капитан Половков.

Его зацепило уже у самых немецких окопов. Атака захлебнулась, и штрафники откатились назад. Уже в своих окопах выяснилось, что командир роты остался на нейтралке. Сразу же группа бойцов вместе с лейтенантом Степанцовым поползли вытаскивать ротного. Зоя материлась и рвалась вместе с ними. Старший лейтенант Васильев приказал запереть её в землянке. Она продолжала рыдать и царапала бойцов, пытаясь вырваться и уйти вместе с группой. Назад никто не вернулся. Немцы обстреливали позиции штрафников из миномётов и прошивали их очередями из пулемётов.

С нейтральной полосы раздавались громкие крики и стоны раненых. В блиндаже из трубки полевого телефона рвался мат комдива. Он не соблюдал никаких позывных, не соблюдал никакой маскировки. Он просто орал:

Найдите мне Половкова! Живого или мёртвого, б…! У меня всё! Вперёд на хрен!

Капитана Половкова и тех, кто остался жив, пытались вытащить всю ночь. На помощь отправили ещё одну группу добровольцев.

Назад приползли всего лишь двое легкораненых.

На следующее утро рота снова пошла в атаку. Её поддерживала артиллерия и минометы. Зоя вырвалась из землянки и побежала догонять роту. В руках у неё была только сумка с медикаментами.

Немцы открыли огонь. Бой шёл весь день. Когда стемнело, остатки роты снова вернулись в свои окопы. Капитана Половкова не нашли. Вдобавок потеряли Зою.

Комдив сорванным голосом приказал прекратить атаковать.

«Если так будем воевать, то в атаку скоро придётся идти самому вместе со штабом. Людей не останется!» – сказал он.

Уже под утро наблюдатель в бинокль увидел едва заметное движение на нейтральной полосе в сторону окопов штрафников.

Зоя тащила ротного!

Она нашла его без сознания. Постелила плащ-палатку рядом и перекатила на неё его тело.

Потом намотала на запястье руки угол плащ-палатки и волоком потащила раненого за собой.

Командир штрафной роты лежал на спине.

Она двигалась, как большая гусеница, медленно пуская волну движения по своему телу. На несколько сантиметров подтягивала к себе плащ-палатку. Потом сгибалась в пояснице, толкаясь ногами и перебирая локтями, передвигалась вперёд на насколько сантиметров.

Долго отдыхала перед следующим рывком плащ-палатки на себя. Было не ясно, то ли она маскируется, то ли ранена и движется из последних сил.

С обеих сторон замерли, гадая, дотянет или нет. Немцы прекратили стрелять, только пускали осветительные ракеты, словно освещая ей путь.

Желающих ползти навстречу пришлось удерживать.

Куда-ааа?! – хрипел Васильев. – А ну сидеть! Как только вылезете на бруствер, немцы вас всех накроют минами. А так, может быть, не тронут.

Уже перед самым бруствером из трашеи выскочили двое штрафников и затянули Зою с ротным в окоп.

Немцы открыли бешеный огонь вслед.

Половков был ещё жив. Пули перебили ему ноги. Ватные брюки набухли от крови, открытые глаза не мигая смотрели в небо. Он был без сознания.

Зоя была смертельно ранена в спину. Её даже не успели перевязать. В последнюю секунду она заслонила от пули любимого человека. И он остался жить.

Её смерть была случайной и глупой. Но кто сказал, что на войне бывают умные смерти? Любая смерть человека глупа и противоестественна. Вдвойне глупа, если погибает молодая, полная сил женщина.

Зоя лежала рядом с блиндажом, на земле напитавшейся её кровью, накрытая немецким одеялом, измазанным глиной и кровью.

Из блиндажа, пригнувшись, вышел старший лейтенант Мотовилов. Скользнул равнодушным взглядом по тёмному пятну на одеяле, нахмурился и двинулся в сторону сваленных в кучу мёртвых тел, где уже хозяйничала похоронная команда.

Капитана Половкова в тот же день отправили в госпиталь. Штрафники похоронили санинструктора Зою в отдельной могиле. В ближайшей деревне разобрали сарай. Из досок сбили гроб.

Хоронили в зимний морозный день. У выкопанной ямы сгрудились штрафники, глядели хмуро на гроб, оббитый красным ситцем. Впереди комкал в руках шапку старший лейтенант Васильев. Весь этот разномастный, чумазый, люд, несколько часов назад вышедший из боя, полураздетый, несчастный и лишённый всего, искренне горевал по погибшей женщине. Васильев, выпрямляясь, разжал обветренные, до черноты спёкшиеся губы.

Товарищи, бойцы! – Васильев обвёл всех воспалёнными больными глазами – сегодня мы хороним нашего боевого товарища, нашу сестру, не пожалевшую своей жизни ради спасения нашего командира! – Васильеву не хватало воздуха. На телогрейке, с правой стороны был вырван клок, из него торчала вата, чёрная от запекшийся крови.

Но он не замечал этого. Воспалённые губы и больные, ярко блестящие глаза действовали на штрафников пуще всяких слов. – Прощай, сестричка! Мы отомстим!.. Обязательно отомстим, – облизывая губы, сипло продолжал он. – Ах, Зоя, Зоя!.. – Васильев закачался.

Пронзённые чужим горем, все кругом притихли. Ударил нестройный залп. Четверо бойцов взялись за связанные вместе обмотки, стали медленно опускать гроб в яму.

Падал пушистый снег, к крышке гроба прилипали снежинки.

 

На могилу тихо падают снежинки.

Свечи поминальные я зажгу надежде –

Больше не смогу я счастья ждать, как прежде…

 

Санитарная сумка и тетрадка со стихами – всё, что осталось от молодой женщины.

Говорили, что у них с Половковым начиналась любовь… Но на войне любовные истории редко бывают с хорошим концом.

Эти потери стали трагедией для всех. Зою, несмотря на грубость и матерщину, в роте любили. Она заботилась о каждом.

Капитана Половков уважали. Он как мог берёг роту, и солдат-штрафников, и офицеров. Сопротивлялся давлению начальства, глупым и вредным приказам.. И вот их не стало. Рота осиротела.

Роту принял старший лейтенант Помников. Он прибыл в новенькой отутюженной форме, при золотых погонах. По его приказу выстроили роту.

Штрафники стояли нa морозе, нa ветру. Были одеты в трофейные брезентовые сапоги, ботиночки, тощие шинельки, телогрейки без воротников. Многие без рукавиц, красные от холода кулаки упрятaны в рукaвa. Посинели губы, щёки. От мороза побелели носы. Уши покрыты чёрными коростaми.

Новый командир что-то долго говорил, вышагивая вдоль строя. И кто-то из строя выкрикнул, мол, заканчивай, покормил бы лучше. Новый ротный в мгновение вскипел:

Кто? Застрелю! Выходи!

В ответ – мат. Штрафники народ сплочённый. Ряды сомкнули. Помников выхватил пистолет, выстрелил на голос. Кому-то из штрафников пуля прошла сквозь бок, отрикошетила, попала ещё кому-то в ногу.

Раненых отправили в медсанбат.

Потом их освободили как проливших кровь. Штрафники жаловаться не стали. Скандал замяли.

Власть у командира штрафной роты была большая. Под предлогом неподчинения он мог расстрелять, избить, добавить срок.

Когда ротой командовал Половков, властью он не злоупотреблял.

Но новый командир не знал, что не кончится это добром. Если замордованный жизнью колхозник считал такое отношение к себе в порядке вещей, то со штрафниками рано или поздно всё могло закончиться очень плохо.

* * *

Однажды в траншеях появился какой-то очкастый подполковник из политотдела дивизии.

Офицер, чистенький, только что из тыла, увидел Зуева.

«Почему не приветствуете, товарищ боец?»

Зуев психанул, ощерил чёрные от чифира зубы.

Что-о-о?!– и пошёл на него, скалясь, как зверь. Тот попятился и схватился за кобуру.

Штрафник, тыча пальцем в кобуру – «Да у тебя там ложка вместо пистолета! Ложка! Чтобы жрать!.. Только вынь, я тебе горло перегрызу. Ну, вынь, вынь!»

Офицер попятился и ушёл. Видать, пожаловался ротному.

Тот примчался, мстительно прошёлся вдоль позиций роты, наорал на подчинённых.

Вы где окоп вырыли, вашу перемать?! Какой отсюда обзор?! Где сектора обстрела?!

Раздал взыскания. Немцы, заметив шевеление на позициях штрафников, засадили в их сторону длинную пулемётную очередь. Все пригнулись, закрутили головами. На позициях произошла вспышка активности, но всё быстро стихло – народ попрятался по своим ячейкам.

После обстрела ротный поспешил удалиться.

Подумаешь, штрафники! – говорил Помников подполковнику в своём блиндаже.

Только название страшное, на самом деле обыкновенная уголовная мразь, как говорит Мотовилов.

Повернулся к двери, раздражённо крикнул:

Ванников! Ставь самовар, накрывай на стол! Одна нога здесь, другая там.

Пока ординарец открывал банки с тушёнкой, выпили по кружке. Помников рассказывал гостю.

Я до штрафной стрелковой ротой командовал. Знаете, как я её в кулаке держал?

Командир штрафной пьяно рассмеялся.

У меня если кто-то проштрафился, я на него рапорта не писал. И наряды вне очереди тоже не объявлял. Зачем? Расстрелял пару человек перед строем – и порядок! Боялись меня, но зато уважали!

У офицеров на фронте были особые права, иные, чем в мирное время. Они имели право расстрелять солдата без следствия и суда по первому подозрению в измене или за невыполнение приказа, не утруждая себя доказательствами.

* * *

Через несколько дней, прямо перед Новым годом пятеро нетрезвых штрафников ушли в самоволку. Рассчитывали поймать машину, доехать до города или посёлка, затариться спиртным, а там как пойдёт.

Самовольщиков вёл Зуев. Его кипучая энергия требовала выхода.

День был не холодный, сильно облачный. Малосветлый. Машину ждали в кустах на дороге.

Рёв задыхающегося на подъёмах мотора возник неожиданно.

Зуев послушал, сказал уверенно:

«Студер». Тормозим!

Трехосный, крытый брезентом «Студебеккер» выскочил из-за пригорка и, набирая скорость, лихо срезал угол. Выруливая, водитель увидел прямо перед капотом машины стоящего солдата. Это был Зуев.

Водитель нажал на тормоз. На обледеневшей дороге грузовик занесло, он проюзил по мокрой дороге и остановился. От разогретого мотора пахнуло запахом выхлопных газов.

Зуев мягким кошачьим шагом подошёл к машине, распахнул дверцу.

Ишь, хадюка, ряшку наел,– укоризненно заметил он, глядя на сжавшегося в кабине от страха интенданта.

С-сука, потная, –– Зуев поставил на подножку ногу в сером от грязи кирзовом сапоге. Его голос окреп, –– народ голодает. А ты!..

Взбешённый тем, что его чуть не сбили, выволок лейтенанта наружу. Бросил его рядом с колесом.

Всё отъездился, мусор!

Лейтенант поднял глаза, они были белые, как слизь.

Зуев вытащил из его кобуры пистолет «ТТ». Сунул в свой карман галифе.

Ты себе ещё найдёшь. Забираю для твоего спокойствия. А то ещё палить начнёшь с перепугу.

Скрипнула дверца. Водитель прежде высунул руки, сказал просяще:

Братцы, я сдаюсь!

Хорошо, что сдаёшься. Довезёшь нас до города. Ферштейн?

Довезу! Довезу! – закивал головой перепуганный водитель.

Зуев свистнул.

Братва, давай в машину. С ветерком поедем.

Штрафники сноровисто усаживались в кузов.

Лейтенант, ползи в лес! – весело распоряжался Зуев. – Там жди. На обратном пути заберём!

Лейтенант сел на землю. Не спуская глаз с Зуева, повторял как заведённый:

Вас же под трибунал! В штрафную!

Не пугай ежа голым задом, – огрызнулся Зуев. – Мы и так в штрафной! Ползи отсюда, гад!

Сел рядом с водителем, хлопнул дверцей. Кинул взгляд на показания приборов. Бензобак был почти полон. Взревел мотор, и громоздкий «Студебеккер», пахнув отработанным бензином, рванулся вперёд.

Весь день сыпал снежок, притрушивая подледеневшее шоссе. Опасаясь наледи ехали медленно.

Штрафники орали песни и перекрикивались с Зуевым. Тот скалил зубы и курил трофейные сигареты.

По обеим сторонам дороги темнели то ли сосны, то ли ели. Время тихо дотекало к сумеркам. Темнело.

Изредка виднелись убогие домики. Мелькали названия населённых пунктов, поваленные на землю электрические столбы.

Впереди показались огни населённого пункта, слегка приподнявшие покров темноты. Машина сбавила ход, попозла на малой скорости, осторожно переваливаюсь по разбитой дороге. Свет впереди таил опасность, она, как холод, проникала в замёрзшие души штрафников.

Перед самым въездом в посёлок их ждал пост армейского заградотряда.

Заметив стоявший в стороне от дороги пулемёт и залёгших солдат, Зуев рванул у водителя руль и закричал:

Газу! Газу дай, сука!

Машина взревела и помчалась по глубоким рытвинам, не разбирая дороги.

Фары выхватили из мрака вооружённых солдат, бегущих к дороге.

По скатам полоснула пулемётная очередь. Водитель резко вывернул руль и ударил по тормозам. «Студебеккер» осел и снижая скорость пошёл юзом.

Машина вздрогнула. Остановилась.

Штрафники начали выпрыгивать из кузова. Солдаты рванули к машине.

Зуев приложился головой к стойке кабины. Выругался и потряс головой.

Ошалело спросил водителя:

Что это было?

Ответа не последовало, тот лишь медленно, словно во сне, вытер засаленным рукавом телогрейки кровь с лица.

Штрафников пинками и прикладами заставили лечь на землю.

Часть из них были пьяные в стельку. С наколками на руках. Урки урками.

Всех втащили в кузов, связали поясным ремнями руки и бросили на пол кузова. Автоматчики расположились по углам, и грузовик с арестованными штрафниками двинулся в расположенный рядом запасной полк НКВД, где штрафников поместили под стражу.

Мотовилова ранним утром вызвали в штаб дивизии.

Получив нагоняй, он взбешённый отправился на позиции штрафников.

Ты почему, б…, не доложил мне о самовольщиках?! – заорал он с порога на Помникова – Сам в штрафную захотел? Я тебе, б…, устрою!

Помников от полученной взбучки пришёл в ярость.

Серым мёрзлым утром построил роту. Холодное зимнее солнце тускло и грустно светило через заиндевевшие ветви деревьев, израненных в ходе недавних боев.

Лёгкий ветерок гнал позёмку по снежному насту. Штрафники построились в четыре шеренги. Многие из бойцов были небриты, в рваных телогрейках и шинелях.

У каждого на плече винтовка или автомат. На ремнях и за голенищами сапог – ножи. Выучка ротного Половкова не прошла даром.

Помников понял, что мордовать себя не дадут. В бешенстве ковырнул снег носком сапога.

Покрыл штрафников отборным матом. Потом обернулся к командиру первого взвода.

Всем чистить оружие. Никаких пьянок. Увижу хоть одного выпившего, всем добавлю по месяцу штрафбата. Я вас научу Родину любить, мать вашу!.. – обматерив роту, он ушёл в свой блиндаж.

* * *

Пришла новогодняя ночь. Подвывал ветер, шуршала позёмка. В небе вместо луны – тусклое её подобие, будто жирное пятно на серой оберточной бумаге.

Штрафники сидели в землянке, слушали, как завывает ветер. Мрачные и нахохленные, молча глядели на бессильно бьющееся, бесцветное пламя в железной печке, курили, сквозь губу цыкали слюной. Огонь жадно облизывал сырые дрова, на торцах поленьев пузырилась жёлтая пена.

Аркаша Гельман отодвинул покрытый инеем полог плащ-палатки и выбрался из землянки. Впереди лежал открытый, обильно засыпанный снегом участок. Темнота заполнила всё пространство и встретила Гельмана глухим беззвучием.

Казалось, что со стороны немецких окопов кто-то крадётся, оттуда доносились еле слышные шорохи. Оттого за каждой тенью чудилось что-то живое.

А потом вдруг стали мерещиться и звуки – перебежки в ночи, стуканье да шаги.

Морозный воздух лез под шинель, вытесняя остатки тепла. Следом за ним из землянки выбрался немолодой штрафник Осип Вилесов. Они должны были сменить пулемётный расчёт.

Вилесов постоял несколько минут, окидывая глазами обсыпанное звёздами небо.

Гельман с тоской вспомнил спёртое тепло землянки, наполненное запахами портянок, махорочного дыма, дыханием десятка человек. Вспыхнула и повисла осветительная ракета. Стараясь не двигаться, чтобы подольше сохранить приятное тепло, он оглядел нейтральную зону. В мертвенно-бледном свете ракеты к немецким позициям тянулся пологий скат, засыпанный белым снегом.

Дежурный пулемётчик, маленький и вертлявый, услышав за спиной шум, оглянулся. Увидев Аркашу, потопал ногами, согреваясь. Ничуть не смущась, продолжил рассказывать анекдот своему помощнику.

Гельман не дал ему договорить.

Хорош бакланить! Смена.

И враз осипшим на морозе голосом спросил:

Как тут, тихо?

Второй номер снова засмеялся.

Конечно, тихо. Фрицы на гармошках играют и песни поют. Новый год – сам бог велел гулять!

Ладно валите. Чтобы вами здесь не отсвечивало.

Загребая снег валенками пулемётчики пошли спать в блиндаж.

Гельман повернулся лицом к нейтральной полосе. Прислушался. Ещё одна ракета белой струйкой взмыла вверх, раскрылась, расцвела в огромный светящийся конус и, покачиваясь, стала спускаться.

Впереди было тихо и черно.

В тишине слышалась лишь тоскливая мелодия нескольких губных гармошек, звучащих с немецкой стороны.

«Празднуют, наверное, – подумал Аркаша о немцах. – У немцев должно быть праздничный ужин. Сосиски с тушёной капустой. А может быть, и гусь с яблоками!»

Только вот, наверное, им тоже несладко, если такая музыка у них невесёлая.

* * *

В морозном воздухе висели слухи о скором наступлении, хотя ничем не подкреплялись. Иногда немцы предпринимали атаки, но откатывались назад.

Прошла неделя, ничего не менялось. Война больше напоминала позиционную. Штрафная рота стояла на месте, словно обычное подразделение, поступало пополнение, шла вялая перестрелка.

Но и без наступлений были ежедневные потери от миномётного огня, снайперов да и просто от шальных пуль, которые запросто летали туда сюда. Налетали «юнкерсы». После налёта оставались огромные воронки, и их использовали вместо братских могил, в которых хоронили убитых. Лученков подумал, вот и хорошо, что пробомбили. Теперь могилы копать не надо и зарыть легко – земля, развороченная вокруг воронок, мягкая. А убитым всё равно где лежать.

Зимний день короток, словно синичкин нос. Не успели штрафники оглянуться и опомниться, как навалились зимние сумерки.

Немцы по всегдашней привычке с наступлением темноты стали пускать ракеты. Аркаша Гельман сидел в землянке взводного, тесал топором досочку от снарядного ящика, ворчал:

«В баню бы сейчас, а то вши зажрали. Жизнь солдатская, будь она проклята! Скребутся бойцы до крови. Никак не выведешь…»

Лейтенант ещё засветло ушёл к ротному, сказал, что, наверно, завтра прибудет пополнение, а это значит, что скоро наступление. И опять «штрафники вперёд»! И опять всё по-новой. Хорошо, что хоть немцы ещё молчат, не кидают мины.

Не успел он додумать эту мысль, как завизжала первая мина, за ней другая, и пошло…

В землянке вроде бы безопасно, но всё равно приятного мало, когда бесконечный визг в ушах. В землянку заскочил штрафник из недавнего пополнения.

Где лейтенант? Задело меня, – и руку свою окровавленную, с разодранным рукавом телогрейки для убедительности протянул. – Не повезло мне. Повоевать не успел.

Давай перевяжу, – вызвался Аркаша и начал стягивать со штрафника телогрейку. Осколком располосовало локоть, торчала кость. Кровища!

Но штрафник был не слишком огорчён. Понимал, что пара месяцев в госпитале ему обеспечены. Два месяца на фронте это много. Очень много. Порой целая жизнь! А потом его ждал перевод в нормальную, не штрафную часть.

Ладно, корешок. Благодарствую! Скажешь лейтенанту, дескать, боец-переменник Битов отбыл в санбат по случаю геройского ранения, – сказал штрафник, когда Гельман затянул повязку.

Бывай… Желаю и тебе, а чего – сам знаешь, – и заторопился из землянки.

Теперь, если сможет, в тыл побежит бегом. Очень уж раненые боятся, как бы не добило. По-человечески это очень понятно. Все хотят жить.

Аркаша закурил, и вдруг на него навалилась такая тоска, какой до этого никогда не испытывал. Заныло в груди – не продохнуть. И сразу мысль: неужели случится в эту ночь что-нибудь страшное?

Видать, накаркал, потому как следом поднялась такая стрельба, что Аркаша выскочил из блиндажа и увидел перед собой немецких солдат. Растянувшись цепью, к их окопу бежало около взвода немцев.

Гельман увидел, что держит в руках топор, которым в землянке разбивал снарядные ящики.

За пулемётом сидел Коновалов.

Вцепившись в ручки пулемёта он начал стрелять почти в упор. Немцы остановились, словно наткнулись на стену. Цепь залегла.

Тут же раздался тонкий нарастающий свист – «пиу–уууу»! Свист приблизился к траншеям и завершился первым пристрелочным взрывом: «Грах-ххх!» Следом за ним рвануло ещё несколько взрывов. «Грах! Грах!»

Это били немецкие миномёты. Мины рвались на бруствере и прямо в окопе.

Земля вокруг дрожала, и мёрзлые стенки окопа начали трескаться и осыпаться.

Появились раненые и убитые. Крупный осколок попал в кожух пулемёта. Из него бил пар, как из самовара, и Коновалов, обжигаясь, неизвестно для чего сбросил пулемёт на дно окопа. Тут же присел сам, съёжившись в комок, стараясь стать как можно менее заметным.

Немецкая цепь снова поднялась и бросилась вперёд. Она была уже порядком поредевшая и уже не такая ровная, как несколько минут назад, но упорно приближалась к траншее штрафной роты.

До нее оставалось уже около тридцати метров. Было видно, как немцы нагибаются, на ходу выдергивая из-за голенищ сапог длинные ручки гранат и вывинчивают колпачки взрывателей.

У Гельмана мелькнула мысль, что через пять-десять шагов атакующие немцы забросают их траншею гранатами. А потом уже начнётся рукопашная в их траншее.

Подчиняясь инстинкту самосохранения, он лёг на дно траншеи. Теперь оставалась лишь одна надежда, что немцы, посчитав его мёртвым, уйдут дальше.

Рванул взрыв гранаты. Следом за ним другой. Аркашу осыпало комьями земли. В траншее резко и ядовито завоняло сгоревшей взрывчаткой.

В окоп спрыгнул немецкий солдат, в его руках коротко рекотнул автомат, и солдат побежал дальше.

Перед ним поднялся Коновалов. Испуганно вздёрнул вверх руки.

Не стреляй! Нихт шисен! Сдаюсь!

Короткая очередь ударила его в грудь. Отбросила к стенке окопа.

Какая-то необъяснимая сила подхватила Гельмана.

А-аааа! – закричал он, поднимаясь на ноги и бросаясь следом за немцем. Гельман бежал, ничего не видя перед собой и крича «А-аааа!», пока хватало сил.

Воздух кончался, и он глотал его широко разинутым ртом, вновь выдыхая его в тягучем крике. Неожиданно перед ним показалась широкая спина в серо-зелёной шинели.

Ничего не успев сообразить, Гельман ударил топором в спину, прямо в перекрещенные ремни.

Немец споткнулся и неожиданно исчез.

Где-то рядом кричали сорванными, напряжёнными голосами, что-то звенело, и не переставая вспарывали воздух автоматные очереди.

Огонь! Пулемёт, мать вашу!.. Отсекай, – кричал кто-то из штрафников.

Но пулемёт молчал и теснимые со всех сторон остатки взвода, отстреливаясь, стали пятиться к блиндажу.

Над головой Гельмана обжигающе ударила очередь. Он упал на дно окопа и на четвереньках побежал в сторону блиндажа. В руки попала чья-то винтовка. Рядом упал кто-то из штрафников, кто-то перепрыгнул через него.

Аркашу больно ударили по голове сапогом, но он сумел вскочить и прижаться спиной к стенке окопа.

Он несколько раз выстрелил в оскаленный вспышками сумрак и пятясь ввалился в сумрак блиндажа.

В темноте, хрипя и яростно матерясь, дрались врукопашную, ломали друг другу руки, душили, рвали зубами, выдавливали глаза, раздирали рты, кромсали ножами, били пальцами, лопатами, прикладами. Кто плакал, кто кричал, кто стонал, а кто ругался – разобрать уже было невозможно. Аркаша слышал только протяжный звериный рев.

Он ударил кого-то прикладом в лицо, споткнулся и упал на что-то мягкое, пахнувшее свежей парной кровью.

Через мгновение его с такой силой ударили по голове, что на какое-то время он потерял сознание и уткнулся лицом в липкий пол.

Остатки взвода, укрывшиеся в блиндаже, несмотря на отчаянное сопротивление, доживали последние минуты. Четверо тяжело раненых лежали в полной темноте, ворочались. Оказать им помощь было некому, они скрипел зубами и вскрикивали от боли.

Гельман пришёл в себя, в темноте начал искать оружие. Нашёл пару гранат. Связал их вместе куском, оторванным от своей гимнастёрки. Спросил:

Как помирать будем? По-тихому или с музыкой?

Никто не ответил.

Аркаша вздохнул:

Значит, с музыкой, так веселее…

Вконец обессилив, он лёг на земляной пол и прекратил шевелиться. По крайней мере, отступила боль, и стала накатывать дремотная слабость. Он не чувствовал уже боли. На душе становилось легко, и он лишь хотел, чтобы его не тревожили.

Очередь снаружи прошила дверь. Раздалась немецкая речь.

Гельман положил себе на грудь гранаты. Улыбнулся.

Кажется, пора…

* * *

Аркаша Гельман подорвал гранатой себя и нескольких немцев в захваченном блиндаже.

Командир взвода подошёл к командиру роты и «заикнулся», надо дескать к Герою или к ордену представить. Ротный махнул рукой:

«Одним проштрафившимся жидом меньше стало!»

Аркашу Гельмана в роте любили. Штрафники говорили, мы вот умираем, захлёбываясь дерьмом и кровью. А у Аркаши лёгкая смерть была, без злобы…

Слова командира роты обозлили штрафников.

Через несколько дней не поднялись в атаку. Когда роту отвели в тыл, пятерых, на кого указал Мотовилов, арестовали.

Допрос проходил в присутствии замполита.

Почему не поднялись в атаку?

Потому что мы – не собаки! – прорвалось у одного из штрафников, и шары его глаз прокатились яростно под веками. – Если мы гибнем за Родину, мы хотим, чтобы к нам хоть после смерти относились как к людям!

По приказу командования все пятеро штрафников были расстреляны.

Как очертить ту меру жестокости, которая была необходима, чтобы победить? Необходима ли она? Всегда ли? Наверное, никто не сможет определить достаточное количество зла, необходимого для Победы. Ни оправдать, ни опровергнуть…

* * *

Солнца не было. Только сквозь тучи что-то просвечивало, словно выйти стеснялось или тоже побаивалось немецких самолетов.

В один из дней к Лученкову подошёл Тимур Джураев.

Разговор есть.

На передовой уединиться непросто, всё время на виду.

Джураев закурил.

Сизое облачко дыма повисло в морозном воздухе.

Скоро в атаку пойдём. Глеб, это последний шанс. Иначе он нас угробит. Пока не поздно, надо заделать его наглухо!

Лученков ковырнул ботинком мёрзлую землю.

Посмотрел на Джураева очень пристально. Тот не шутил.

Тимур, я тебя правильно понял? Мы говорим об одном и том же?

Тот затянулся дымом, потом до хруста сжал пальцы.

Давай кинем жребий. И писец ему… Погиб в бою… От вражеской пули. Аркашу я ему не прощу!

Оба нервно курили потом успокоились. Мандраж отошёл. Осталась только отчаянная решимость.

Глеб докурил и выбросил окурок:

Давай.

Повернулся спиной. Джураев зажал в кулаке патрон от трофейного пистолета.

Готово!

Лученков кивнул на левую руку.

Здесь!

Патрон оказался в правой.

Ну, значит, так Бог решил, – заключил Глеб.

Ты только это… Раньше времени не базарь никому! – попросил Тимур.

Не ссы! – успокоил его Лученков. Вспомнил Гулыгу.– Когда это преступный мир дешёвым был?

За неполных три месяца нахождения на передовой его характер крепко изменился. Он стал замечать в себе новые черты, которые раньше в нём не водились.

Ожесточился. На многое стал смотреть по-другому. Сам порой не верил, что ему всего двадцать. Прибавилось злости, уверенности. На лице ранний налёт ожесточённости, которую приобретают лишь на передовой.

Кругом снег, линии траншей. Мороз.

«Неужели существует какая-то другая жизнь? Другой мир? Другие отношения? Увижу ли я когда-нибудь это?»

Ничего нет и не будет. Всю оставшуюся жизнь – снег, шинель, винтовка и сухарь в кармане шинели.

В душе, словно чёрная туча на горизонте, висела тревога. Что будет с ним дальше?.. Как ляжет его карта? Как сложится жизнь?

* * *

Лученков зашёл в землянку, прислушался к разговору.

Только получили пополнение, приезжает к нам командир дивизии, генерал-майор Борцов. Мы у себя в роте даже полковников-подполковников не видели, а тут сам командир дивизии со всей своей свитой.

Выстроили батальон, почти четыре сотни бойцов, четыре роты, у каждой стоит командир роты, за спиной замполит. Тишина такая, что слышен каждый шорох.

Командир дивизии молчит. Зато начальник политотдела дивизии толкает пламенную речь, дескать, только наш батальон может прорвать оборону противника.

А под конец заявляет:

«Родина верит в вас! От ваших храбрости и стойкости зависят судьба армии и успех наступления. Вам надо не только пробить оборону, но и держать её. Держать столько, сколько потребуется».

Типа мы комсомольцы-добровольцы и сейчас же от таких речей должны проникнуться патриотизмом!

Только я чувствую запах жареного и говорю сам себе, словно матрос Валя Беспрозванный из героической киноленты «Мы из Кронштадта»: «мне кажется, барон, вам готовится неприятность».

Ну а дальше комиссар дивизии, как обычно, задаёт стандартный вопрос, который партейное начальство всегда держит в рукаве, перед тем как бросить нас на пулемёты.

У кого будут просьбы и пожелания.

Полковник, наверное, думал, что мы все сейчас начнём проситься в партию. Писать заявления типа, если погибну, считайте меня коммунистом!

Но все уже поняли, что весь этот шухер неспроста. Один Бог знает, сколько немцы там всего наставили и на какую глубину!

Догадываемся, что на верную смертушку нас посылают. Молчим.

Выходит один боец, морда здоровенная, бандитская. Штрафник бывший.

Обращается не к начальнику политотдела, а прямо к командиру дивизии. Дескать, понимаем меру ответственности и поэтому просим выдать перед атакой не по сто грамм, по поллитре на рыло!

Все молчат, ждут, что ответит комдив.

Тот усмехнулся, потом помрачнел, наверное, вспомнил, что нам предстоит. Пообещал, будет водка. Правда, не сказал, что по поллитра на рыло. Все обрадовались. Вроде как и помирать уже не так страшно.

Вечером вместо водки привезли спирт. Кто пил, кто письма писал. Многие догадывались, что убьют. Если ты на передке находишься, то чуйка вырабатывается, что или убьют или ранят.

Ну а на рассвете ударила артиллерия. Основательно поработала.

Только затихло, мы пошли в атаку.

Идём цепями как белые в фильме «Чапаев», все четыреста человек. Немцы почти не стреляли. Наверное, приходили в себя. Мы – «Уря–яяя!», побежали.

Вдруг под ногами стали рваться мины. Поняли, эти суки не сказали нам, что будем наступать по заминированному полю.

Деваться некуда. Ложиться на минном пользе нельзя. Как потом выбираться? Назад тоже нельзя. Или расстреляют, или в штрафную. Вот и пёрли вперёд. Высоту заняли, а потом ещё двое суток удерживали. Так я получил «Красную звезду». Потом её у меня отобрали.

Смотри-ка, вроде не штрафники, а прямо как у нас, – сказал кто-то.– Водка. Атака. Только вот нас на мины ещё не посылали. Бог миловал.

Смотри! Накаркаешь! – замахали на него руками.

Да я вроде не глазливый! – засмеялся тот. – Да и вообще. Не может такого быть, чтобы во всей армии было одно и то же, своих бойцов – на мины!

* * *

А ведь таки прав оказался орденоносец! Накаркал!

Генералам вероятно постоянно казалось, что стоит только бросить в бой еще одну дивизию, накрутить хвост подчинённым, как враг дрогнет и побежит. При этом никто не брал в расчёт, что люди вымотались, техники осталось мало, да и та нуждается в ремонте, что резервная дивизия не дотягивает и до половины штатной численности. Тылы отстали, коммуникации растянуты, и тоненький ручеёк горючего и боеприпасов не в состоянии удовлетворить даже сильно сокращённые противником текущие потребности войск.

А сами войска уже давно кормятся с «бабкиного аттестата». Между тем ещё вчера отступавший противник уже закрепился на заранее оборудованных и выгодных для обороны позициях, подтянул резервы, и проблем со снабжением у него нет.

На этот раз для осознания ситуации потребовалось всего две недели. И то только потому, что в начале третьей недели немцы сами предприняли попытку контрнаступления. Именно попытку, продвижение немцев измерялось километрами, и через неделю они выдохлись окончательно. Наступила оперативная пауза, обе стороны рыли окопы, накапливали боеприпасы и восполняли потери в людях.

* * *

Вечером на передовую вновь привезли водку. На рассвете, после артподготовки должна была начаться атака. Всех пулемётчиков раскидали по взводам.

За полчаса до начала атаки раздали водку, изготовились, но команды не было.

Минул час, другой… Пошёл снег. Белые хлопья падали на застывших людей, на застывшую землю, укрывая её белоснежным одеялом. Утренние часы прошли в напряжённом ожидании.

Помников рассматривал немецкие позиции в бинокль. Поднявшийся ветер кидал ему в лицо застывшие снежинки, ротный наклонял голову, но тут же снова приставлял к глазам бинокль и смотрел вперёд.

Впереди лежало заваленное снегом поле. Оно было заминировано. Ночью сапёры должны были сделать небольшой проход возле березового колка. В него и собирались войти штрафники.

Потом передали приказ : «Атака отменяется». И вдруг, уже около десяти часов, появился Васильев, обежал цепь и сказал, что поступил новый приказ: «Атака через пятнадцать минут. Без артподготовки!»

Кто отстанет, ротный обещал лично пристрелить. Раненых не подбирать. Есть санитары. И не ложиться. Кто ляжет, будет приравнен к дезертирам.

Ровно через пятнадцать минут в полной тишине рота пошла в атаку.

Спокойно пошла, как на работу. И как всегда молча, без криков «Ура!».

Зимний, замёрзший лес молча смотрел на то, как две сотни привычных к вечной нужде русских мужиков встают в холодной мутной хмари раннего утра. Как они карабкаются и лезут из заледенелых, заметённых снегом окопов, бегут прижимаясь к засыпанному снегом берёзовому колку, загребая рваными сапогами уставшую израненную взрывами землю. Казалось, что это сама мать-Россия поднялась в атаку и сейчас распахнёт свой морщинистый рот и закричит матерно, завоет страшно.

Большая часть из них не видела и не получала от своей страны ничего хорошего. Но выросшие в бараках и крестьянских избах, часто не евшие досыта, они искренне верили в то, что эта жизнь и есть самая лучшая на свете.

Немецкие пулемёты молчали.

Дай бог… Лишь бы не сглазить! – задыхаясь от бега, молил Лученков.

Не дал! Или кто-то сглазил. Под ногами одного из бойцов рвануло, тело подбросило вверх и тяжело шмякнуло на заснеженную землю. Еще один взрыв. За ним третий, и тут же замолотил тяжёлый станковый пулемет. Часть людей продолжала бежать, другие метались, падали, часть залегла на тропе, пытаясь спрятаться за плоскими камнями.

Офицеры и кто-то из сержантов пинали и поднимали бойцов. Грохнул еще один взрыв, и обрубок тела отлетел на несколько метров.

Мины! – закричали штрафники. – Мины!… Куда нас загнали? Братва!..

Но деваться было некуда. Штрафники оказались между молотом и наковальней.

Как оказалось, мины с нейтральной полосы снять не успели. Передний край остался заминированным.

Но у бойцов штрафной роты не было выбора. Они обязаны были кровью искупить свою вину.

И рота пошла в атаку прямо по минному полю.

Это было тяжело! Страшно!

Проходов в минном поле никто не знает. Плотный пулеметный огонь. На снегу красные пятна. Взрывы! Взрывы! Много погибших.

Кто-то из мусульман сел среди взрывов и начал молиться.

Лученков продолжал бежать… впереди и сзади бежали ленинградский студент Васьков… татарин Шарафутдинов, сбоку бывший московский таксист Зозуля.

Взрыв рванул рядом с Пашей Ефтеевым, рыжим, горбоносым, похожим на осетина. Не хромая он пробежал несколько метров и упал с отбитой разрывом пяткой.

Вырвались вперёд. Лесок оказался позади.

Волна бегущих захлестнула немецкие позиции.

Скоротечный встречный бой. Немцы странные, не похожие на арийцев. Коричневые лица, узкие глаза.

Мля-яя, да это калмыки! – задышливо выдохнул кто-то из штрафников, вывернув карманы убитого им немца. Бросил на застывшую мёрзлую землю солдатскую книжку – «Зольдбух».

Брезгливо вытер о телогрейку руку: Галзан Насунов… национальный легион.

Были в немецкой армии и такие формирования. А что тут необычного?

В Красной армии тоже служили всякие – китайцы… и чехи… и латышские стрелки.

Форма на калмыках была немецкая, а петлицы свои. У офицера – пилотка с жёлтой кокардой. Оружие – винтовки Манлихера с примкнутыми ножевыми штыками и автоматы системы «кирали». Серьёзная штука с магазином на 40 усиленных «маузеровских» патронов калибра 9,0 миллиметра. Пробивает тело насквозь. Но очереди автоматов и треск выстрелов быстро захлебнулись.

Судя по всему, немцы не верили в то, что русские будут наступать по минному полю. Слишком уж диким было такое предположение. Поэтому и держали на этом направлении всего лишь калмыцкую роту. Впоследствии оказалось, что в этот день её должна была сменить немецкая часть. Калмыки просто расслабились. Именно это их и погубило.

Калмыки – жилистые, вёрткие. Но вошедшие в раж штрафники их просто перекололи и перерезали в первой траншее, пока они не успели толком занять позиции.

Лученкову врезались в память страшные слова.

Тут пятеро сдались.

На кой хрен они нам? Куда их девать? Вали всех!

И следом короткие автоматные очереди.

* * *

К вечеру закрепились в отбитых у противника окопах.

Помников спрыгнул в окоп, наполовину заметённый снегом, прислушался к звукам затихающего боя, и сказал Ванникову, неотлучно маячившему у него за спиной:

Вызывай штаб дивизии.

Первый!.. Первый.. Высоту взяли. Окапываемся. Потери…

Помников посмотрел на лежащие перед брустверами окопов и на всем предполье тела штрафников.

Вспомнил взлетающие вверх окровавленные ошмётки. Поёжился.

Потери значительные! До трети личного состава. Уточняем.

Как ведут себя немцы?

Пока тихо. Но сейчас ударят. Дайте поддержку. Своими силами не удержусь!

Приказываю держаться!

Есть держаться, товарищ первый. Но не будет поддержки – долго не протянем. Поддержку давайте.

Будет! Всё будет. Конец связи!

Штрафники молча долбили закаменевшую землю, понимая, что скоро начнётся бой, и только от глубины окопа будет зависеть продолжительность их жизней.

К рассвету каждый из ста восьмидесяти оставшихся в живых штрафников выдолбил для себя узкий окоп, похожий на пенал.

За спиной оборудовали ротный наблюдательный пункт, вырыли укрытия для пулемётов и противотанковых ружей.

Склон высоты был достаточно крутым, с флангов высоту защищал длинный прерывистый овраг и узкая промоина.

Танки могли двигаться только по склону; поняв это, командир роты распорядился закопать в снегу на пути следования танков бутылки с зажигательной смесью.

Обычно штрафники шарахались от них, как чёрт от ладана. При попадании случайной пули или просто от неосторожности жидкость прожигала человека насквозь. Но Лученков спрятал пару бутылок в вырытую нору.

Через некоторое время страшный, как обвал, налёт артиллерии обрушился на траншеи.

Штрафники стояли в обороне, выдерживая беспрерывные артиллерийские и минометные обстрелы, которые прекращались только на ночь, но ночью требовалось вести постоянный беспокоящий огонь в сторону немцев, как сказал ротный – «чтобы не спали», боеприпасов хватало. Днём прятались от мин и снарядов в нишах, вырытых в стенках траншеи, но это не спасало от мин.

Рота, завешенная жёлтым толовым дымом притаилась, пережидала налёт. Позиции находились у немцев как на ладони. Рота несла потери. Несколько раз немцы атаковали. Помощь не приходила, и приказа на отход тоже не было. Приказ только один – «Стоять насмерть!»

Почти сутки, в непрерывном тяжелейшем бою штрафники удерживали позиции. Потом не стало и связи.

Рано утром, после короткого, но интенсивного артобстрела, вдали услышали рёв двигателей.

В окопах всполошились, вскинули головы и увидели в рассветном сумраке чёрные точки танков. Помников прижался к стенке окопа, приставил бинокль к глазам – танки ползли ромбом.

Полдесятка воняющих гарью машин вынырнули из темноты и двинулись к позициям штрафников.

Танки!..

Танки!..

Помников отнял бинокль от глаз, закричал:

Бронебойщики! Приготовиться к отражению танковой атаки!

Он побежал по ходу сообщения туда, где находился взвод бронебойщиков.

Стрелять только по моей команде!

Машины набирали скорость, но издали казалось, что они ползли медленно, переваливаясь с пригорка на пригорок. Впереди колонны, подпрыгивая, как мячик, катился маленький лёгкий танк. Он словно разведывал дорогу: стоило ему чуть отклониться вправо или влево, как сейчас же вся ромбовая колонна меняла курс.

Танки открыли огонь. Первые снаряды разорвались перед бруствером окопов. На штрафников посыпались комья земли.

Замерли расчёты бронебойщиков. Стрелки, не отрывал глаз от прицела, прильнули к ложам длинных, неповоротливых противотанковых ружей.

Пора… – шепнул Помников и закричал. – Давай!

Стрелки одновременно дёрнули спусковые крючки. Ружья подпрыгнули, грозно тявкнули, изрыгнув пламя.

Танки продолжали ползти.

Вновь тявкнули противотанковые ружья, но уже мало убедительно. Лученков осторожно выглянул из окопа.

Наступающие танки шли быстро, удачно маневрировали и вели постоянный беглый огонь. За ними пригнувшись бежали серые фигурки.

Заработали станковые пулеметы, захлопали винтовочные выстрелы. Оборона оживала, давила пехоту, не давая ей подойти к окопам штрафников. Танки рванулись вперёд, стремясь броней прикрыть своих пехотинцев и раздавить огневые точки. Ухали танковые пушки, ревели моторы.

Взрывы звучали сухим треском, подкидывая вверх комки грязного снега и мёрзлой земли. Пулемётные очереди прошивали склон. Один из штрафников выскочил из ячейки и быстро пополз в тыл. Очередь крупнокалиберного пулемёта ударила его в спину.

Лученков чувствовал, что все мысли и страхи ушли, остались только прорезь прицела и мушка. Приклад пулемёта привычно толкнулся в плечо. Пулемётная очередь ударила по жидкой цепи. Несколько человек упало.

Противотанковые ружья хлопали непрерывно. Целились торопливо, спешили – выстрел… еще выстрел! Мимо! Дымная гарь ползла над окопами, над полем.

Целиться лучше, сучьи дети! Ну-ууу!– закричал Помников.

Внезапно, наткнувшись на участок из бутылок с горючей смесью, загорелся первый танк.

Немцы продолжали бежать по грязному снегу, умело прячась в воронках и за танками. Подбитый танк продолжал разгораться. Откинулся люк. Но никто оттуда не вылез. А еще через мгновение внутри танка рванул несильный взрыв, и рыжее клочковатое пламя повалило из моторной части и откинутого люка, окутывая мёртвую машину облаком чёрного дыма.

Оставшиеся танки, маневрируя и время от времени меняя позиции, продолжали стрелять длинными очередями, поддерживая атаку своей пехоты. Через несколько минут ещё две машины подбили бронебойщики.

* * *

Клубился дым отработанного бензина, урчали и ревели моторы, трещали пулеметы. Атакующие немцы бежали небольшими группами. Штрафники уже видели их лица, перекошенные в крике рты, плюющиеся огнём автоматы и плоские жала штыков на карабинах.

Лученков высунулся из щели и увидел, как ещё один Т-IV крутится на месте, засыпая гусеницами щель Джураева и его помощника.

Но второй номер расчёта остался жив. После того, как танк, выпустив облако сизого дымы, покатил дальше, приземистый татарин Шарафутдинов с залитым кровью лицом схватил сразу четыре гранаты. Связал их ремнём.

Потом молча полез из окопа, барахтаясь в месиве земли и снега, пропитанном кровью.

В полубреду, что-то крича на родном языке он бросился вслед за танком.

Его тело перечеркнула пулеметная очередь. Пробитый целой строчкой, в дымившейся телогрейке, он всё же не хотел умирать. Когда расстегнули телогрейку, увидели, что из пулевых отверстий на груди толчками выбивается кровь, а под спиной натекла целая чёрная лужа.

Рядом с траншеей рванул взрыв.

От разорвавшегося снаряда у Лученкова шумело в голове, из носа и ушей шла кровь.

Эй! Есть кто живой? – позвал он.

Но его голос дрожал и хрипел. Глеб едва услышал себя сам. Он оглянулся вокруг и увидел опрокинутый, покорёженный пулемёт.

Потом заметил сидящего на дне окопа Зозулю, который обе­ими руками держался за свою голову.

Контуженный и полуоглохший Лученков подобрал пулемёт и стряхнул с него куски земли. Он был словно не в себе. Его трясло, из носа тянулась чёрная застывшая струйка.

Ничего не соображая, он машинально открыл ствольную коробку, дунул в неё и закрыл обратно.

Внезапно в его уши ворвался страшный грохот. Что-то завывало и лязгало совсем рядом с ним. В первый момент он поду­мал, что на него катится огромный и страшный зверь. И жутко при этом воет. Было что-то ритмичное и подавляющее волю в разрывающих воздух звуках. Это не был вой зверя.

Метрах в десяти от него полз немецкий танк. Он наезжал гусеницами на окоп или отрытую ячейку. Разворачивался на одном месте, обрушивая стены окопа и заваливая комьями земли ещё живых и уже мёртвых людей. Затем медленно и неумолимо полз дальше. Скрежет, скрип огромного двигателя, всё нарастал и нарастал.

Нигде не было спасения солдатам в окопах, ячейках и норах. Обрушивающаяся земля засыпала погребала их заживо. Те, кому удавалось выбраться из могилы, протирали глаза, выковыривали землю из ушей, выкашливали её из почерневших ртов.

Те, кому не хватило сил выбраться, остались в своих могилах навсегда. Раскапывать их не было сил и времени.

Лязг танковых гусениц разрывал череп, и внезапно Лученков понял, что через какие то полчаса танк всех похоронит заживо!..

В его голове засела и билась одна и та же мысль: «Он же сейчас всех нас…»

Взгляд упал на связку гранат. Скрученные проволокой РГ-42 в лучшем случае могли порвать гусеницу. Где-то была бутылка с зажигательной смесью.

Пойду я, – Лученков показал жестом. – Один. Если убьют… тогда ты.

Он заглянул в безумные глаза Зозули с чёрной обречённостью. Нашарил в норе бутылку, зачем-то вытер её о рукав и, легко наклонившись, пополз к танку.

Над головой свистели пули. Глеб вжимался в землю. Земля ведь она такая надежная, всегда укроет и от пуль, и от осколков, и от взрывной волны.

Внезапно вспомнились слова старшины Скибы:

К земле жмитесь, хлопцы, как к мамкиной сиське. Она родная никогда не предаст. И защитит! И согреет!

Сам Скиба не спасся. Остался лежать вместе со своим расчётом, раздавленный танком. Не защитила его родная земля.

Танков боялись все. Танковая атака это страшная штука. Не боялись её, наверное, только дураки.

Когда нужно было уничтожить танк противотанковой гранатой или бутылкой с зажигательной смесью, у многих красноармейцев сдавали нервы. И тогда швыряли они тяжёлые гранаты как Бог на душу положит.

Иногда сами же гибли от собственных осколков. Иногда не выдержав поднимались на ноги, чтобы броситься на танк одним рывком, и очереди из башенных пулеметов кромсали и рвали их тела.

Для воспламенения жидкости не нужно было поджигать бутылку. Она загоралась сама, только лишь разбивалось бутылочное стекло.

Бутылка упала на корму танка, возле башни. Лученкову даже показалось, что он услышал звон разбитого стекла.

Липкая и густая, как патока, жидкость потекла по броне над моторным отделением.

Сначала серые, а потом чёрные клубы дыма потянулись вслед за машиной. Огонь медленно разгорался. Откинулся люк, и из него начал вылезать танкист.

У Лученкова звенело в ушах. Опустив взгляд, он обнаружил, что под рукой у него лежит чья-то винтовка. Танкист уже начал перевалиться через край люка. Лученков подтянул к себе винтовку за ствол, готовый вскочить на ноги, и в это время рванул взрыв. Взорвался боекомплект.

Над подбитым танком рванулись столб огня и облако дыма. Вверх взметнулась сорванная башня, похожая издали на шапку, сорванную ветром с чьей-то головы.

Через несколько минут танк превратился в огненный клубок, чёрный дым от горящего топлива и масла штопором поднимался в блёклое зимнее небо.

Увидев, как вспыхнул впереди идущий танк, оставшийся
Т-III, пятясь и отстреливаясь, ушёл обратно.

Замолчал пулемёт, и Лученков вернулся к ячейке.

Своего первого номера он нашёл там же, где и оставил. Ручной пулемёт оказался исправным, у Зозули перебита рука.

Лученкову вдруг захотелось завыть. По-волчьи, по-собачьи. Вдруг оказалось, что не было у него здесь человека ближе. Теперь он здесь совсем один, без родных, друзей, да еще и в самой передней ячейке.

* * *

Осколки с фырчаньем шлёпались в снег. Сапёрных лопаток не было. Зозуля стал зарываться руками. Снег был рыхлый, осыпался, и ему никак не удавалось спрятать хотя бы голову.

Подбежал ротный. Несколько раз крикнул взбешённо:

Встать! Встать!

Прозвучало так, будто несколько раз ударили по крышке гроба.

Зозуля снизу вверх смотрел на своего ротного… Телогрейка у того порвалась, измазана кровью, лицо белое, перекошенное.

Я ранен! – Зозуля прикрывал голову руками.

Помников наставил на него автомат.

Пристрелю, сучий рот! – от злости его голос сорвался. Ротный почти хрипел, бешено вращая глазами. – Вперёд! – его голос слетел почти на фальцет.

Зозуля молча и обречённо смотрел на автоматный ствол.

Лученков потянулся к винтовке.

Негромко хлопнул выстрел, и Помников упал. Лученков не видел, откуда прозвучал выстрел, но готов был поклясться, что стрелял не он.

Мелькнула мысль – отвёл Господь!

Оглянувшись он увидел пробегавшего мимо воронки Швыдченко.

Глаза их встретились на мгновение, и Швыдченко побежал дальше.

* * *

Какой-то промежуток боя просто выпал из его памяти. Лученкова контузило, в ушах стоял звон, он терял равновесие и шатался, как пьяный. Но всё равно лихорадочно стрелял, бежал, падал, поднимался. Снова стрелял.

Мимо пробежал взводный Васильев.

Он был без каски. Из порванной телогрейки торчали клочья ваты. В руках у него был немецкий автомат МП-40. На ремне болталась пустая брезентовая кобура. Видно его зацепило осколками, но он продолжал стрелять, что-то кричал.

На третьи сутки поняв, что прорыва на этом участке не будет, немцы отвели войска.

Бой утих.

Обожжённые, чёрные от копоти люди пили воду, жадно глотали снег, без сил падали на землю.

Уродливыми горбами торчали сгоревшие танки. Рядом с ними чернел растопленный грязный снег, обожжённые сгоревшие люди. Источала свои запахи изрытая взрывами, переполосованная танками, иссечённая железом земля.

В воздухе висел приторно-сладкий дух жареного человечьего мяса, не перебиваемый смрадом стреляных гильз и дымным чадом сгоревших танков.

Отдышавшись, несколько человек в окровавленных, разодранных телогрейках собирали и сваливали в одну кучу оружие. Санитары искали среди мёртвых тех, кто ещё дышал. Укладывали на плащ-палатки и несли в разбитую землянку.

Подожжённый Лученковым танк уже не казался страшным. Без башни он стал меньше, осел, превратившись в закопчённую железную глыбу.

На чёрном снегу лежали те, кто еще два дня назад составлял штрафную роту. Глядя на мёртвые тела, Лученков думал: «Ну вот… теперь с них судимость и снята…»

Его трясло, глаза слезились. На губах солоноватый привкус крови. Он сидел на бруствере и не мог свернуть цигарку. Ходуном ходили руки, сыпался табак, рвалась бумага. Попытался языком склеить газетные края самокрутки, но во рту пересохло. В горле стоял шершавый ком.

Подошёл замполит Покровский. У него был полуоторван погон, из носа тянулась чёрная застывшая струйка. Но капитан не замечал этого.

У Лученкова кружилась голова – видимо, сказывался взрыв. Он тряхнул головой, чтобы прояснить мысли, и услышал слова замполита:

Почти никого не осталось, побили всех, – словно пожаловался тот.

Язык не слушался, и Покровский кое-как выговорил:

Ты хорошо дрался, Лученков. Буду писать представление, чтобы тебя освободили.

Глеб сглотнул, но комок в горле остался. Он моргнул, но слёзы мешали ему смотреть.

Потом капитана увели в санбат.

Во, комиссар! – сплюнув, устало бросил штрафник, одетый в телогрейку с выгоревшей дырой на спине. – Прямо Фурманов у Чапаева, душа-человек! Только вот что-то раньше я в нём душевности не замечал.

Вокруг остались лежать трупы штрафников и немцев. Штрафников было много. Нашли командира роты. Он лежал в воронке лицом вниз.

Тот же самый штрафник в прожжённой телогрейке сплюнул на землю.

Туда ему и дорога. Жаль, что эту суку нельзя вылечить, а то я бы его ещё раз убил. Плохо, что расплата дешевле греха!

Пролетел двухфузеляжный самолёт разведчик «фокке-вульф», называмый «Рама». Неожиданно, из-под его брюха вывалился какой-то бесформенный ком, сразу же рассыпавшийся на тысячи мелких точек. Они падали вниз и превращались в серые снежинки. На позиции роты, как в замедленном кино, падали листовки. Их несло ветром, волокло по серому от пороховой гари снегу.

Прямо перед Лученковым упал серый листок, на котором были изображены убитые красноармейцы. Из-за них выглядывала голова Сталина – с большими усами и испуганным взглядом из-под мохнатых бровей. Под ним – стишок:

 

«Ни шагу назад!», приказал тебе Сталин,

А сам уж давно убежал за Урал,

Штаны он от страха свои замарал.

 

И далее: «Русский солдат! Сдавайся в плен! Фюрер гарантирует тебе жизнь и возвращение к семье».

Поумнели немцы. Раньше они писали:

 

Бей жида-политрука, рожа просит кирпича!

 

Листовки падали на грязный, перепачканный мазутом и взрывами снег.

Из-за этих-то листовок раньше переживал капитан Половков. Потом рыл землю ротный Помников. Вынюхивал старший лейтенант Мотовилов.

«Нет больше Половкова. Погиб Помников. И сам я не сегодня, так завтра-послезавтра буду освобождён», – думал про себя Лученков.

Краем глаза он заметил, как стоявший в стороне Швыдченко, оглянувшись по сторонам быстрым ударом ладони накрыл листовку и сунул её за пазуху.

Лученков отвернулся. Его это не касалось. У каждого была своя судьба.

* * *

Старший лейтенант Васильев пересчитывал живых. На полянке собрали остатки роты. Двенадцать измученных, небритых, в грязных, разодранных ватниках, увешанных оружием человек. Строить их взводный не стал, встали полукругом, поглядывали и гадали, что сейчас скажет лейтенант.

Товарищи,– начал он. – Мужики… Спасибо вам за то, что выстояли. За то, что не дрогнули… и победили. Буду ходатайствовать о том, чтобы всем, кто участвовал в бою, сняли судимость. А сейчас отдыхайте.

Оставшиеся в живых уже распотрошили немецкие ранцы и хлебнули шнапсу. Тела погибших сложили в воронку и на небольшом могильном холмике поставили деревянную пирамидку с жестяной звездой.

Ударил нестройный залп из пяти винтовок. Бойцы закинули винтовки за спины, пошли помянуть тем, что оставалось во фляжках.

Лученкова остановил Игорь Васьков.

Глеб, б…! Ты когда мне лопатку отдашь! – бывший интеллигентный студент матерился словно биндюжник, угрюмо смотрел по сторонам, словно искал, на ком бы выместить злость. Он был контужен, голова тряслась. Неожиданно сел на землю и заплакал.

Суки! За что они нас? За что они нас, Глеб? – Лученков обнимал его за плечи, совал в руки самокрутку. Утешал.

Нормально, Игорёк. Всё нормально. Мы же штрафная мразь, у нас и судьба такая.

Васьков сидел и плакал. Слёзы текли по его грязному, небритому лицу, собирались на подбородке и терялись в преждевременных морщинах.

Их окликнул отделенный.

Лученков! Васьков! Приказ не слышали или примёрзли? Строиться. Уходим!

Слышал. Слышал я ваш хренов приказ, – пробормотал Глеб. – Пойдём, Игорь!

Закинув на плечо вещмешок и подобрав оружие, он на пару секунд остановился. Бросил последний взгляд на свеженасыпанный неприметный холмик и заспешил вслед за уходящими остатками роты.

Уже позже, в тылу, куда их отвели для переформирования, штрафники узнали, что атака была запланирована как отвлекающий маневр. Своим прорывом они должны были создать у немцев впечатление, что именно в данном месте наносится главный удар. Заставить противника снять с других участков танки и мотопехоту и перебросить их на этот участок для отражения атаки и ликвидации прорыва.

Немцы «клюнули» на приманку и действительно ввели в бой на данном участке крупные силы.

Из двухсот двадцати штрафников в строю осталось двенадцать. Остальные были убиты или тяжело ранены.

Штрафная рота была принесена в жертву с целью обеспечить удачное наступление для всей армии.

* * *

Но когда одна беда прошла стороной не затронув тебя, а судьба всё равно требует своего, всё равно выпадет другая напасть.

В глубине груди жило слабое предчувствие того, что эта напасть притаилась где-то за углом. Как было не внять этому чувству.

Уже поздно вечером Лученков почувствовал на затылке чей-то взгляд. Он обернулся – на него смотрел Швыдченко. Он даже усмехнулся ему едва приметно. Дескать, знаю. Это ты стрелял в Помникова.

Лученков вздрогнул, шагнул было к Швыдченко, словно хотел что-то сказать, но тот отвернулся, прошёл мимо.

Утром всех оставшихся в живых вывели с передовой и отправили в 18-й ОПРОС для восстановления в званиях и в правах. Командование должно было заполнить боевые характеристики, после этого выдавали погоны и распределяли по обычным частям.

Сидя на поваленном дереве, Лученков перематывал портянку. Неожиданно он вздрогнул. Поднял голову. Напротив него стоял старший лейтенант Мотовилов. За его спиной переминались двое автоматчиков. Рядом с ними – Швыдченко.

Всегда чисто выбритое лицо Мотовилова на этот раз было покрыто красными пятнами. Бешеной ненавистью горели глаза.

Встать! – выдохнул он. Сделал шаг вперёд и вдруг неожиданно ударил Глеба в лицо. Заснеженная земля мелькнула у того перед глазами. Опираясь на винтовку он медленно встал, непонимающе и онемело взглянул в гневную пропасть зрачков старшего лейтинанта.

Мотовилов, присев на корточки, рылся в его вещмешке. Достал несколько листовок, завёрнутых в запасные портянки.

Где взял? – спросил мрачно, – нашёл? Или в плен собрался, вражина?

Лученков уже знал, что в такой ситуации все объяснения звучат как оправдание.

Гнев захлестнул ему разум.

Ну и сука ты, Швыдченко – вытирая рукавом кровь, выдохнул Глеб. – Гнида кумовская!

Почти не отдавая отчёта своим действиям, он, затаив дыхание от боли в голове, изо всей силы рванулся к Швыдченко.

Автоматчики вскинули оружие, старший лейтенант нарочито заметным движением положил ладонь на кобуру ТТ.

На пулю нарываешься, щ-щщщенок!? Думаешь, пристрелим прямо здесь?

Лученков стоял, бессильно опустив руки, и молча ждал выстрела – в грудь или лицо.

Уткнувшись взглядом в глаза офицера, он увидел в них убеждённость: выстрелит не задумываясь.

Лученкову вдруг стало всё равно. Слишком долго он жил в ожидании смерти. Ресурс организма иссяк. Ярость и гнев неожиданно прошли, и его охватило безразличие.

Уже не было ни злости, ни обиды, а только осознание непоправимости случившегося.

Кругом стояли бойцы, и на их лицах читалась растерянность. Такие же ощущения были и у Лученкова. Никакого ощущения вины. Может быть, это отрезвило Мотовилова. Он убрал руку с кобуры «ТТ». Дёрнул шеей.

Арестовать!

Круто гнёшь, начальник, – с угрозой бросил кто-то из штрафников.

Видя, что вокруг воцарилась тишина и его слова не были услышаны, Мотовилов властно крикнул:

Ты, что, сука, оглох?! – Я кому сказал!.. – И снова лапнул кобуру.

Двое бойцов из полка, сопровождавших Мотовилова, оглядываясь по сторонам, подошли к Лученкову. Один из них забрал у него винтовку, другой угрожающе передёрнул затвор автомата, спросил:

Ещё оружие есть?

Видно было, что они побаиваются штрафников, поглядывая на них настороженно.

Лученков подобрал упавшую шапку, огляделся, затем чуть поколебался и резко наклонившись выдернул из-за голенища финку.

Краем глаза успел заметить, как подобрался, побледнел Мотовилов. На мгновение затих шум и смолкли разговоры. Тень испуга мелькнула на лицах конвоиров.

Но это длилось всего мгновение.

Стоять, где стоишь, падло! – крикнул ему старший из конвоиров.

Лученков бросил нож в снег, сказал сумрачно:

Ну что, пошли что ли!

Ангел смерти, только, что пролетевший над ними, вновь скрылся за широкими, сверкающими снегом просторами. Полетел по угрюмой, измученной войной и несчастьями стране, где каждый день умирали и умирали люди.

Конвоиры разразились испуганной матерщиной:

В рот меня каляпотя! Чуть не порешил, сука!

Его вывели на занесённую снегом тропинку и погнали по ней. В нескольких шагах впереди шёл Мотовилов. Он шёл молча и не оглядываясь.

Сзади, переговариваясь и посмеиваясь, шли конвоиры. У них были сосредоточенные лица.

Лученков шёл без ремня, в рваной телогрейке без пуговиц, и в голове билась одна единственная мысль: «Конец»!

В который уже раз за свою недолгую жизнь он вновь и вновь приходил к этой мысли, и она уже наполняла его всеобъемлющей скорбью.

«Ну и хорошо, – думал он. – Сколько же можно мучиться? Раз и всё. Тем более, что это говорят не больно…»

* * *

Лученков сидел в землянке, переоборудованной для этого случая под арестантскую.

В углу лежал ворох соломы. На ней стреляные автоматные гильзы. Поодаль белела промасленная обёртка, то ли от маргарина, то ли от индивидуального медицинского пакета.

Тут же котелок с водой. Для оправки предназначалась немецкая солдатская каска. Возле вермахтовского орла вмятина от осколка. Такие каски десятками валялись на поле боя, окровавленные, прострелянные и бойцы их пинали ногами.

В землянке было холодно, словно не только холодный воздух, но и промёрзшие земляные стены вытягивали из тела тепло.

Лученков осторожно, чтобы не поднять шума, достал из кармана кусок чёрного сухаря, запихнул его за щёку. Лёг на солому, поглубже натянул ушанку с завязанными под подбородком ушами, скрестил руки на груди, засунув ладони под мышки, склонил голову, стараясь дышать за ворот телогрейки. Так было теплее. Затих и стал медленно и аккуратно рассасывать сухарик.

Усталость и внутреннее отупение сковывали мозг. То ли важный стержень сломался в душе, то ли наступил предел душевных сил, и потому лежал он, скрючившись в углу блиндажа, в прожжённой грязной телогрейке, в бесцветных, чиненых-перечиненых ватных штанах, в дырявых сапогах, стащенных с убитого немца, лежал, и в голове лениво билась только одна мысль:

Расстреляют!.. Расстреляют…

Перед глазами вставали не те, кого он убил и кто погиб на его глазах, а расстрелянные Шульга и Евсеев.

«Это быстро, – думал он, одновременно ощущая биение пульса в висках. – Одно мгновение… и ничего уже не будет, ни боли, ни страха!»

Эта мысль наполняла тело свинцовой тяжестью, сковывала его, и не было сил сопротивляться в поисках выхода. И всё же надо было что-то делать, искать спасения.

С этой мыслью он задремал, свернувшись в клубок в углу землянки.

Кажется, он даже заснул – будто шёл, шёл по шаткому льду и упал в прорубь, – но в проруби оказалась не вода, а земля – причём, горячая, словно разогретая, и очень душная.

Спал в этой душной земле.

Потом лежал, закрыв глаза, и пытался ничего не слышать, ничего не понимать, ничего не помнить.

«А вот я сейчас открою глаза и увижу маму, – молил он. – И окажется, что я дома, и мне двенадцать лет, и меня ждёт варенье, и паук поймал в углу муху, и она там жужжит, и я придвину стул и, привстав на цыпочки, буду смотреть, как он там наматывает на неё паутину, чтоб потом утащить добычу в щель. А мать скажет: «Сынок, неужели тебе не жалко муху! Господи, что ж она так жужжит!»

И совершенно неожиданно в сон ворвался долгий свистящий звук:

Ши-ш-ш-р-р-ш-ш-ш…

И взрыв – тр-р-рах!.. Лоп-лоп-лоп… И еще – тр-р-рах! Тр-р-рах!.. Шр-рик!

В голове мелькнула одна-единственная мысль: «Что это»?

Новый взрыв отбросил его к двери. Блиндаж вздрогнул и осел. Показалось, что сейчас обвалится потолок.

По спине забарабанили комочки земли.

Началась пулемётная и винтовочная стрельба. Она была слышна в одной стороне, потом – в другой. Где-то громыхали разрывы мин. Но кто там? Наши? А если немцы?

Снова взрыв. Завоняло сгоревшим тротилом. Пыльным, удушливым смрадом забило дыхание. Во рту, в глазах, ушах – песок и земля. Неужели всё-таки прорвались немцы?

Выставив впереди себя обе руки и ощупывая ими стены тесного блиндажа, он на коленях пополз к светящемуся проёму, где до взрыва находилась дверь в блиндаж. Сейчас там зияла дыра. Отплёвываясь и моргая, ослабевший, безумный, пытаясь ухватиться за дрожащую землю он выполз наружу.

Глаза были запорошены песком. Руки ходили ходуном. Рот был сух.

Стоя на коленях, трясущимися руками сгребал с земли снег, глотал его с жадностью, дрожа и кашляя.

Прямо перед входом, на вырванной с корнем сосне обвис мёртвый боец, сплошь осыпанный мелкими комьями земли. Лицо убитого уткнулось в хвою. Из грязного воротa шинели торчала худая мальчишеская шея.

На стриженом зaтылке чернело пятно подсыхающей крови.

С большим усилием Лученков встал на ноги. Его всего вело, словно пьяного, кидaло из стороны в сторону, в голове взрывалось и гудело.

Среди перебитых и поваленных деревьев, в переломанном кустарнике, на закопчённом гарью рыхлом снегу вповалку лежали тела бойцов и командиров.

Их было много. Может, десять, может быть, двадцать или даже больше… Разорванные и исковерканные снарядными взрывами, побитые осколками. На подтаявшем снегу лужицы замерзающей крови, оторванные части тел, перевёрнутая кухня. Воронки, комья земли на снегу, едкий запах сгоревшего тротила.

Лученков сначала шёл, а потом побежал через лес. Бежал он недолго, пока было дыхание.

Пот катился градом по его лицу, и сердце трепыхалось где-то в горле. Ему не хватало воздуха, и он с хрипом втягивал его открытым ртом.

Остановившись, чтобы поправить шапку, он дотронулся до лба. Лоб был потный. Глеб приложил к лицу снег, тот быстро растаял и потёк по лицу. Рукавом телогрейки он вытер лицо, потом почувствовал, как горячий пот течёт между лопатками.

Силы кончались. В темноте совершенно не было видно дороги, и Глеб побрёл наугад, стараясь, уйти как можно дальше. Под сапогами громко скрипел снег, большие и малые деревья, были похожи на огромных великанов, вставших во весь рост. Глеб равнодушно обходил их, в ушах стучало, и кровь ухала в висках.

Внезапно, впереди него загремела длинная пулемётная очередь.

Тр-р-та-та! Тр-ра-та-та-та! Пиу-пиу-пиу! – спереди и с боков рвали мёрзлую землю пули.

В уши ударил крик:

Хальт!

Сильный удар в левое бедро. Боли не чувствовалось, но нога моментально онемела. Штанина быстро намокала.

Наверное, всё же здорово задело, если нога совсем отказывалась слушаться. Он привалился спиной к поваленному дереву, медленно подплывая кровью. Снег под ним уже был мокрый и красный.

В сапоге хлюпало. Глеб чувствовал, как вместе с кровью из него вытекает жизнь. Он торопливо стащил с себя ремень, перетянул ногу. Потом, рванул зубами упаковку индивидуального пакета и начал бинтовать ногу прямо поверх штанины. От усилий на лбу выступила испарина.

Сознание медленно меркло, и сердце затихало от слабости.

Ему показалось, что рядом краснеет бок печи, и протянул к нему руки.

Боль ещё некоторое время жила в напряжённой ноге. Тело холодили закровяневшие ватные штаны, неприятной ледяной коркой прикрывающие ноги.

Но больше физической боли он страдал душевно, от осознания несправедливости, случившейся с ним.

«Водки бы сейчас, – подумал он, – да на нары. И уснуть, чтобы не проснуться. Ещё вчера вечером, у сосны, мне хотелось жить. Но, оказалось, что еще больше я хочу умереть».

Вдалеке показались двое немцев. Они медленно шли по опушке леса в его направлении. Один был высок ростом, здоровенный, словно кузнец Вакула. Карабин на его шее казался детской игрушкой.

Второй был приземистый, плотный, с рыжеватой щетиной на обветренном лице.

Лицо у него было уже немолодое, лоб и щёки густо изрезаны морщинами, и над висками серебрились поседевшие клочки волос. С левой стороны пояса висела кобура пистолета. На плече болтался автомат.

На его грязном, испачканном рукаве Лученков заметил ефрейторскую нашивку из темно-зелёного сукна в виде равностороннего треугольника, обращённого углом вниз.

Ну вот и всё, – подумал он. Но страха не было.

Увидев Лученкова, немцы остановились. На заросшем, немолодом лице ефрейтора отразилось удивление.

Но что-то в этом немце было не так. Взгляд Лученкова зацепился за его широкий кожаный ремень, на котором висела кобура. Это был не форменный немецкий ремень, а кожаный командирский, с прорезной звездой на пряжке. Эта мысль не успела сформироваться в вывод. Она ушла, испарилась, потому что немцы подошли и встали рядом.

Ауфштейн, – сказал ефрейтор равнодушно.

Лученков отрицательно покачал головой, показывая рукой на ногу:

Найн! Их бин кранк. Ранен я. Не видишь?

Оглянувшись по сторонам, немец насупил брови и стал снимать с плеча автомат.

Лученков приподнялся

Стреляй, сука волчья! Давай шиссен! Понимаешь меня, сучий потрох?

Понимаешь! – неожиданно сказал ефрейтор на чистом русском языке и окинул Лученкова быстрым внимательным взглядом. – Из штрафников что ли? А ну-ка, Володя, помоги земляку.

Вакула сноровистым движением поднял Лученкова с земли, закинул его себе на спину и пошёл по обочине дороги. Он нёс его легко и свободно, разговаривая со своим товарищем. При этом, прилепясь к его нижней губе, дымил жёлтый окурок сигареты.

Через полчаса Лученкова принесли на полевой санитарный пункт. Из разговоров солдат он уже понял, что час назад их позиции обстреляли прорвавшиеся немецкие танки, и в этот прорыв уже вошла немецкая группировка.

Вакула помог ему сесть на тяжёлую лавку у стены. Потом отошёл к порогу, снова закурил. Накурившись, протянул окурок Лученкову.

Спустя какое-то время поблизости заскрипел снег под сапогами, и в землянку ввалился грузный, немолодой уже фельдфебель, с сухим, злым лицом.

От него шёл острый запах лекарств. В руках был небольшой саквояж.

Чуть позади шёл тот самый ефрейтор. Судя по всему, он привёл врача.

Ворча себе под нос, врач присел на корточки перед лежащим, повернул ему голову и жестом показал Лученкову, что тому надо снять перепачканные кровью ватные штаны.

Глеб вяло подчинился его требованию. Ему было уже всё равно, что с ним сделают. Он хотел лишь покоя.

Руки немца бесцеремонно ощупали его ногу, сжали края небольшой ранки с аккуратными краями, от чего он невольно застонал.

Не обращая на его стон никакого внимания, фельдфебель повернул к ефрейтору своё лицо и о чём-то спросил его.

Тот вскочил и долго ему объяснял.

Лученков услышал несколько раз произнесённое слово: «Легионер».

Немец поморщился, полез в саквояж. Достал оттуда инструменты, бинты.

Обтёр рану салфеткой. Остро пахнуло спиртом. Сделал укол в бедро, потом сделал разрез и вытащили пулю. Смазав рану жёлтой вонючей мазью, ногу забинтовали. Пока шла операция, ефрейтор сидел перед горевшей железной печкой и с добродушной ухмылкой наблюдал за ним.

Когда перевязка закончилась, фельдфебель ушёл, прихлопнув за собой дверь.

Лученков нaтянул воняющие потом и кровью вaтные брюки, широкую, телогрейку. Намотал на ноги жёсткие от грязи и потa портянки. Натянул старые, стоптaнные внутрь сапоги.

Его оставили сидеть в блиндаже.

Вокруг стояла пугливая, осторожная тишина. Где-то в стороне, по-видимому, по дороге, прошли танки. Издалека донеслось несколько коротких и злых пулемётных очередей.

Перед входом раздался топот сапог, чьи-то резкие отрывистые голоса. Ругались по-немецки.

Потом отворилась дверь, и в блиндаж вошли несколько немецких солдат вместе с ефрейтором. Один из них рыжий, с конопушками на лице что-то сказал. Все засмеялись.

Ефрейтор перевёл:

Расскажи нашим солдатам, как там у Советов, чем кормят? Во что одевают?

А-а, – догадался Глеб, к чему он клонит. – Чем кормят? Да чаще тем, что сам добудешь. Иной раз дохлую конину из земли выкапываем и жрём.

И ты тоже?

Жрал! И собаку жрал. Голод не тётка. И человека будешь есть, если прижмёт! У нас на Колыме и людоедство было… Сначала жарили и съедали печень…

Немцы брезгливо рассмеялись, отплёвываясь. Одного чуть не стошнило.

Вот тебе за честность, – рыжий солдат подал Лученкову плитку эрзац-шоколада. Ефрейтор снова перевёл. Громко посмеиваясь солдаты вышли.

Вот видишь, как у немцев всё построено, –хмуро сказал ефрейтор, когда они остались вдвоем. – И накормили, и полечили. Немецкий орднунг – если положено – получишь. Виноват – накажут. Не то, что в Красной армии. Не удивляйся, я эту систему хорошо изучил. Про людоедов-то сбрехнул или в самом деле людей жрали?

Глеб молчал.

Ладно, соловья баснями не кормят. Погоди…

Ефрейтор раскрыл дверь, что-то крикнул во двор, в ответ послышались голоса и торопливые шаги. От холодного воздуха, хлынувшего снаружи, в землянке сразу похолодало, и Лученков окончательно пришёл в себя.

В блиндаж ввалился высокий худой солдат с недовольным лицом. Он принёс кружку горячего горького кофе и несколько кусочков печенья.

Кофе не понравился, от него во рту осталась горечь.

Чуть позже принесли котелок густого, хорошо пахнувшего супа, большой кусок хлеба и пачку сигарет.

Ну вот, так будет лучше! – просто сказал ефрейтор.– Ты ешь давай. На сытый желудок и разговор веселее пойдёт.

Лученков уже чувствовал голод, а может, и не голод, а сосущую нутро злобу.

Пока он ел, ефрейтор рассказал ему о себе. В прошлом капитан Красной армии, в июле 41-го года раненым попал в плен.

После того, как зачитали приказ Сталина о том, что все попавшие в плен объявляются предателями, дал согласие служить при немецкой части, в качестве «хиви», добровольного помощника.

Сначала возил на грузовике снаряды, но после того, как увидел расстрелянных пленных немецких солдат, взял в руки винтовку.

Дослужился до ефрейтора. Таких, как он, в батальоне было человек пятьдесят, почти рота. Выполняют обязанности: ездовых, хлебопёков, ремесленников, кашеварят, смотрят за лошадьми. Некоторые воюют так же, как и он. Всем довольны. Немцы не притесняют. Наоборот, платят жалование, выдают такой же паёк, как и немецким солдатам.

Бывший капитан замолчал. Закурил сигарету.

Ты не подумай, что я немцев расхваливаю. Я знаю им цену. До сих пор из одного котла жру, сплю с ними на одних нарах и, если Сталин победит, вместе с ними на столбе висеть буду.

Он стряхнул с сигареты пепел, передал окурок Лученкову.

Выбрось из головы всё, что говорили тебе твои политруки. Они, наверное, до сих пор рассказываю о том, что немцы садисты. Нет! Они гораздо хуже. Хуже, потому что у них мозги послушных роботов. Они неукоснительно выполнят всё, что им прикажут. Любой приказ – сжечь деревню, расстрелять детей, повесить женщин. При этом никто не выразит никаких эмоций.Но немцу никогда не придёт в голову снять шинель со своего…

Ефрейтор уже давно не обращал на Лученкова никакого внимания. Он словно разговаривал сам с собой. Вероятно, за годы войны в нём появилось желание выговориться.

Лученков сумрачно всматривался в бывшего капитана. Он не мог подавить в себе тяжёлого, тревожащего недоверия к чужому мундиру, погонам, белым алюминиевым пуговицам, запаху одеколона. Он ничего не понимал. Но, как собака по интонациям голоса улавливает смысл речи, он догадывался, что тут не угроза, а что-то другое. Он знал по опыту, что у «них» ласка бывает хуже ругани. От него чего-то хотели.

«Это как у легавых, хороший следователь и плохой. Добрый уже был, сейчас появится злой. Надо быть готовым».

В добрые намерения со стороны врага Лученков не верил и готовил себя к самому худшему.

Вспоминал, как однажды в бою захватили бывшего майора РККА в немецкой форме. Начали его допрашивать – он молчит. А потом вдруг заорал:

Это я не Гитлера люблю! Это я вас б…й ненавижу!

До трибунала он не дожил…

Глеб искал выход, но не находил его. Страшное сознание обречённости, нелепой гибели терзало Лученкова.

Зимняя вечер наступает скоро. Вскоре не осталось и следа от розового заката на морозном горизонте. Светлое марево стало темнеть, переходя в чернильную синь.

Кругом уже все спали. В блиндаже вповалку лежали солдаты в немецкой форме – отделение бывшего капитана Красной армии Байкова. Солдатский храп разносился по тесному и тёмному блиндажу.

Час был поздний. Тепло и сытый желудок действовали расслабляюще. Но Лученков не мог уснуть, ворочался на жёстких нарах.

За порогом уже леденела полночь. Скрипел снег под сапогами часовых и где-то в деревне тоскливо и протяжно выли седые от инея псы.

Багровым пятном светилась в ночном небе луна, и ничто, кажется, не подтверждало его опасения.

Постепенно чувство недоверия и враждебности исчезло. И Лученков стал осознавать, что обратной дороги у него уже нет. Если удастся вернуться, там его ждёт даже не трибунал, а стенка.

«Но пока попытка судьбы отправить меня на тот свет не удалась,– засыпая подумал он. – Что ж, посмотрим, что будет дальше!».

* * *

Утром, едва начало светать, он проснулся от холода, со стойким ощущением тревоги.

Открыл глаза. Над головой чернели старые доски. В углу блиндажа темнела остывшая железная печка.

Знобило. Мёрзла спина. Лученков внутренне сжался, будто удерживая в себе последние крупицы тепла, и мелко напряжённо дрожал.

Услышав на улице шум, он накинул на плечи чью-то шинель и хромая вышел. Чуть поодаль от землянки стояла полевая кухня, и сутулый худой немец в грязном белом фартуке поверх шинели поманил его жестом.

Комм! Ком цу мир!

Лученков подошёл. Немец что-то спросил. Глеб не понял, но догадался, что тот спрашивает у него котелок. Виновато развёл руками, дескать, нет у меня ничего.

Тогда немец что-то недовольно ворча себе под нос вытащил из-за котла с кашей крышку от армейского котелка. Бросил в неё половину половника голубоватой каши. По поверхности растеклось пятнышко растаявшего масла.

Внезапно раздался звук свистка. На опушке леса начали строиться солдаты.

Немцы привычно строились в колонну по три, их набралось тут человек тридцать – в форменных немецких шинелях и пилотках, а также в советских белых полушубках.

Вся группа уже застыла в строю, подчиняясь команде офицера, который, скомандовав, замер, на немецкий манер выставив в стороны локти.

Смирно!

Чтобы не отсвечивать на глазах у немцев, Лученков отошёл в сторону. Достал из кармана ватных штанов ложку с заточенным черенком.

Вяло начал есть. Тут же вспомнил вчерашний день. Поду­мал о том, что ждёт его впереди…

В мыслях его была путаница, так же как и в чувствах, радость спасения чем-то омрачалась, но он ещё не мог толком понять чем. Опять заявило о себе примолкшее было, но упрямое желание дать дёру, прорваться в лес. Сдерживала мысль, куда?

Солдаты в строю встрепенулись и снова замерли.

Внезапно он увидел, что один солдат пальцем указал в его сторону, и Лученков, от неловкости передернув плечом, шагнул в сторону, чтобы скрыться за деревом.

Старший повёл свирепым взглядом старого вояки, пока не наткнулся на него, что-то крикнул.

Лученков не понял или не расслышал его и стоял, не зная, куда податься.

Немец опять что-то прокричал Лученкову.

«Постой, это ведь он меня зовёт? – догадался Лученков. – Это что?.. Я должен встать в строй вместе с немцами?.. Его обдало жаркой волной не то стыда, не то омерзения, и неприятное чувство презрения к самому себе ворохнулось в груди. Кто-то из немцев крикнул по-русски:

Тебе что? Особое приглашение надо? Бегом в строй!

Лученков на минуту смешался. Однако размышлять было некогда, он быстренько отставил в сторону недоеденную кашу и дохромал до конца шеренги. Стал рядом с высоким, худым немцем со стальной каской на голове.

Лученков огляделся по сторонам, Байкова и Вакулы не было.

Шагом марш!

И это было обыкновенно и привычно. Лученков бездумно шагнул в такт с другими, и, если бы не пустые руки без привычного оружия, которые неизвестно куда было девать, можно было бы подумать, что он снова в строю штрафников, среди своих.

Били подметки его кирзачей по мёрзлой земле, и выражение неопределённости не сходило с его лица. Он посматривал на белые, потрескавшиеся носы кирзачей, как будто желая увидеть на них ответ на свои вопросы.

Поскрипывал снег на дороге, все шагали по-строевому в ногу. Рядом по узкому тротуару шел старший – крутоплечий, мордатый фельдфебель в туго подпоясанной немецкой шинели. На его животе висела прицепленная на немецкий манер потёртая кожаная кобура.

Рана в ноге стала нестерпимо печь. И тут Лученкова, словно обухом по голове, оглушила неожиданная в такую минуту мысль: бежать некуда. Из этого строя дороги к своим уже не было.

Он сбился с ноги, испуганно засеменил, захромал, пропуская шаг, но снова попал не в ногу.

Ты что?– пренебрежительно скосил на него глаза сосед.

Ничего.

Чего тогда как первый раз замужем!

Лученков промолчал.

«С вохрой спелся, сам вохрой стал», – вспомнил он присказку Гулыги.

Да, возврата к прежней жизни теперь уже нет. Он понимал, что с каждым шагом, с каждой минутой он всё дальше и дальше отдаляется от своей прежней жизни. Там он всем враг. И, видно, самому себе тоже.

Растерянный и озадаченный, он не мог толком понять, как это произошло и кто в том повинен. Немцы? Война? Оперуполномоченный Мотовилов? Кто?..

Или в самом деле, в чём он был виноват сам? Может быть, струсил в бою? Кого то предал?

Они вошли в село. На просторном дворе их остановили, по команде всех враз повернули к крыльцу. Там уже стояли двое в немецкой форме, офицер и переводчик. Старший доложил о прибытии, и офицер придирчивым взглядом окинул колонну. Потом что-то сказал переводчику.

Вольно! Перекур,– сказал тот, нащупывая глазами Лученкова. – Ты, новенький, зайдёшь к господину офицеру.

Есть! – сжавшись от чего-то неизбежного, что вплотную подступило к нему, промолвил Лученков.

Строй распался. Солдаты во дворе загалдели, затолкались, беззлобно поругиваясь, принялись закуривать, в воздухе потянуло сладким дымком сигарет.

На крыльцо вышел солдат, крикнул.

Новенький! Кто новенький? К господину обер-лейтенанту.

Лученков высморкался, машинально проверил застёгнута ли верхняя пуговица. Наверно, ничего уже не поделаешь – такова судьба. Коварная судьба заплутавшего на войне человека. Не в состоянии что-либо придумать сейчас, стараясь совладать с рассеянностью, поднялся на крыльцо. Перед ним отвисшая на петлях дверь деревенской избы, из тонкого, не крашенного тёса. Потоптался, постучал осторожно каблуками сапог в зыблющиеся половицы крыльца, подбадриваясь…

Рванул скрипучую дверь, боком мимо часового протиснулся в проём двери.

Дверь, скрипнув, захлопнулась за его спиной.

Лученков шагнул на выскобленные доски пола большой комнаты. В лицо ударило жаром накалённой железной печки. Слегка попахивало дымком.

Он остановился посреди комнаты, глядя перед собой прямым немигающим взглядом.

На застланном скатертью столе лежали бумаги. Рядом мерцала керосиновая лампа с закопчённым стеклом. Переводчик в серо-зелёном мундире с узкими серебряными погончиками подскочил к офицеру и стал ему что-то торопливо говорить, кивая в сторону Лученкова. Пока они переговаривались, Лученков осмотрелся.

Сквозь заиндевевшее окошко в комнату проникал слабый свет пасмурного дня. Вместе с огоньком в лампе он скудно освещал переднюю стену избы с наклеенным на неё плакатом, на котором был изображён стоящий среди разрывов солдат вермахта, с двумя гранатами-колотушками за поясом. Под плакатом шла длинная надпись на немецком языке.

«So wie wir kämpfen. Arbeite Du für den Sieg!»

От набегающих мыслей на душе становилось всё тягостнее.

Пока переводчик о чем-то говорил, высокий блондинистый обер-лейтенант перебирал на столе бумаги. Потом начальственным тоном произнёс длинную фразу. Переводчик сразу взглянул на Лученкова, и тот догадался, что речь шла о нём.

После этого офицер что-то бросил резким, недовольным голосом и, не взглянув на Лученкова, вышел. Сквозь стекло Глеб увидел его плечо с погоном, фуражку с высокой тульей.

На верхушку разлапистой ёлки сел крупный ворон, нахохлился, присмотрелся к снующим внизу людям, каркнул сердито и перелетел на сосну поближе к окну.

Лученков равнодушно подумал, видеть кричащего ворона – к чьей-то близкой смерти.

Как только дверь за офицером захлопнулась, переводчик встал из-за стола и прошёлся по комнате. Взвизгнули, простонали рассохшиеся половицы под его начищенными сапогами.

Подошёл к Глебу. Заложив руки за спину, наклонил голову набок, несколько секунд разглядывал его лицо.

Славно. Славно! Так вот ты какой, советский солдат! Прости, не помню твоей фамилии.

Лученков назвался:

Боец-переменник отдельной штрафной роты, рядовой Лученков.

Ожидая, что будет дальше, взглянул на переводчика.

Ну что, Лученков, поговорим? – спросил тот.

Вынул из кармана блестящий портсигар. Быстро закурил. Сказал:

Садись! Или как говорят у вас, у штрафников, присаживайся!

Протянул портсигар Глебу.

Куришь?

Переводчик вернулся за стол, сел, закинув нога на ногу. Пустил к потолку тонкую струйку дыма.

Его движения, шаги, жесты – всё было быстрое, подвижное; но в быстроте этой не было никакой суеты или беспокойства. Наоборот, была отточенность движений, как у хорошего актёра.

Можешь называть меня – Георгий Николаевич. Думаю, что мы с тобой сговоримся. Ты уже, наверное, понял, что немцы не звери. Они с сочувствием относятся к тем, кто пострадал от Советской власти и уважают храбрых солдат.

Лученков молчал.

Не веришь? – сдержанно упрекнул переводчик. – И правильно делаешь. Когда я был на твоём месте, то тоже не верил. Но жизнь показала, что верить немцам можно. Их искренне заботит вопрос, что будет с Россией после войны.

Лученков недоверчиво хмыкнул.

Ну вот, опять сомнения… – огорчённо проговорил переводчик. – А зачем же тогда по-твоему создаётся Русская освободительная армия? И командовать ею назначен не какой-нибудь там недорезанный буржуй или грузин, как Сталин, а настоящий русский генерал Андрей Андреевич Власов.

Переводчик стряхнул с сигаретки пепел в фарфоровую тарелочку, стоящую на столе, и продолжил:

Скоро немецкая армия пойдёт в наступление, и Сталину будет капут.

А потом? Что потом? – спросил Лученков. Переводчик помолчал. Было слышно, как во дворе переговаривались солдаты, хлопали дверцы в кабинах машин, где-то вдали ахнули два взрыва.

Потом? – переспросил переводчик. Он чуть откинулся на стуле, колени раздвинул и сел свободнее, мешковатее, чтобы разговор пошёл душевнее.

Казалось, что он искренне переживал о том, что говорил, и Лученков взглянул на него с любопытством.

А потом немцы уйдут. Но после них останется порядок. Не будет ни колхозов, ни лагерей, ни классовой борьбы. Одним словом, вот что… Поступило распоряжение из штаба о том, чтобы незамедлительно направить в распоряжение командования РОА всех русских военнослужащих, проходящих службу в частях вермахта.

«Так вот оно что! Теперь ясно, чего они хотят!» Тягостное напряжение у Лученкова вдруг спало, впервые он повернулся на табуретке и вздохнул. Переводчик встал из-за стола и подошёл к нему ближе:

Это твой шанс выжить, Лученков. Решайся!

Глеб несколько минут молчал, оцепенело глядя в окно и судорожно сглатывая слюну. Он не знал, что сказать. Ему дарят жизнь… Но ведь не просто дарят… Взамен надо сучиться! Но как потом жить?

Я не могу… – выдавил он из себя и запнулся под пристальным, казалось, в самую душу проникающим взглядом.

Не мо-ооожешь? – насмешливо протянул переводчик.– Наверное спрашиваешь себя, как потом жить? – Он весь подобрался, словно волк перед прыжком. И глаза его также вспыхнули, как у хищника.

Но если ты откажешься, то ничего этого уже не будет. Ни угрызений совести, ни самой жизни. Нет, мы тебя не расстреляем. Зачем ты нам? Отпустим… к своим. Хотя свои сейчас для тебя страшнее чужих. Свой шанс на штрафную роту ты уже использовал. Сейчас тебя ждёт не тюрьма и даже не расстрел. Петля! Ты же знаешь, Москва бьёт с носка. Наверное, уже испытал на собственной шкуре.

Дым сигареты попал в глаза, и переводчик, недовольно поморщившись, загасил окурок в тарелочке.

Ты бывалый солдат, Лученков. храбрый, опытный. Думай. Согласишься, немецкое командование направит тебя в школу пропагандистов. Станешь офицером. В новой России ты сможешь начать новую жизнь. А Советы тебя не простят. Это как пить дать! Так что принимай решение.

Он снова замолчал, пристально глядя в лицо Лученкову.

Но к сожалению, солдату за каждое принятое на войне решение приходится платить только одним – жизнью.

Приблизив к нему глаза, прикрикнул.

Ну! Соглашайся!

Лученкову показалось, что мир вокруг него стал враждебным и, казалось, чего-то ожидал от него…

Сердце его угрожающе зачастило, кожа сделалась влажной. На лбу выступили капельки пота.

«За что же меня? Ведь я кому-то нужен, ведь родился жить, как и все, у меня мама… Господи, пусть тебе станет дорога моя жизнь, пожалей…»

Глеб с трудом разжал стиснутые зубы, открыл рот и вытолкнул из себя слова.

Я согласен!

Мир снова стал живым и безопасным, как на картине. Он приглядывался к Лученкову уже без гнева и укоризны.

В окне снова мелькнул ворон, тяжело взмахнув крыльями, свалился с верхушки сосны и полетел прочь.

* * *

Наутро Лученкова отправили в тыл, в полевой госпиталь для солдат вермахта, а потом в специальный лагерь для тех, кто изъявил желание служить в русских формированиях Вермахта. Он устало сидел в набитом людьми вагоне поезда.

Вдыхал запахи паровозного дыма, мочи, шпал, рельс, мокрого пола, полированных лавок, потных людей и думал о том, что жизнь вновь идёт по одному и тому же кругу. Тюрьма… война.

Потом вновь тюрьма и снова война.

Поздним вечером на маленьком полустанке он вместе с группой солдат вышел из вагона. Привычно построились и пошли вперёд в вечерней набирающей густоту темноте. Сыпалась с неба снежная крупа. Скользили и разъезжались мокрые сапоги.

Лежали в стороне пустые заснеженные поля, спящие деревни, откуда тянуло печным дымком затухающих печей.

Нигде нe было видно ни огонька, а лишь бдительные деревенские псы, потревоженные чужим запахом, остервенело брехали из глубины дворов. Шли молча, сосредоточенно, перебрасываясь редкими словами, и Лученков слышал вокруг, впереди, за собой, тяжёлое, упрямое дыхание строя.

И он будто отмучился, идя в том же строю и той же дорогой, почувствовав что-то большее, чем покой.

Чудилось, что ушёл он из той жизни так же, как и пришёл, в этот мир, ничего не почувствовав. Как и тогда, три месяца назад…

Пройдя несколько километров по заснеженной, грунтовой дороге, подошли к барачному лагерю. На металлическом шесте у КПП трепыхался Андреевский флаг.

Над воротами была надпись по-русски: «Русская Освободительная Армия. Специальный лагерь».

И то же самое по-немецки.

И старший, выравнивая дыхание, хрипло произнёс:

Ну вот, ребяты, мы и дошли. Дотопали… Так и до дома дойдём.

Но путь до дома был очень далёк. Для многих длиною в жизнь.

г. Бонн, Германия