Славянокос

Славянокос

Рэп-раёк

В ночь на 1 апреля, близ окраины Донецка, почти в степи, на заброшенных железнодорожных путях, в отцепленном вагоне с табличкой «Ясиноватая — Одесса», приспособленном под зрительный зал с полукруглой, чуть приподнятой над настилом из трудногорючей фанеры театральной сценой, — поздний спектакль.

Даже не спектакль — раёк! И раёк необычный: перемешались в нём куклы, актёры, кинокадры…

В 22.15 по местному времени первая часть этого необычного представления закончилась. Четверо ребят и две девушки из Запорожского «Театра малых форм», неизвестно как очутившиеся за линией фронта, вышли на улицу перекурить, поразмяться.

Мы — восемь-девять зрителей — за ними: отряхнуться от смеха, от картин, от слов, да и от удушья вагонного тоже.

— Посмешней бы чего. — Раненый солдатёнок с перебинтованной шеей и загипсованными пальцами, вёрткий, чернявый — оглянулся на командира в камуфляже.

— Скоро в бой, успеешь нареготаться… Позывной «Трут», — крепко зажав под мышкой алюминиевый костыль и на ходу закуривая, представился командир-ополченец, — в Красной Армии, а я нашу родную Советскую всю жизнь Красной звал — майор инженерно-сапёрных войск.

Мы коротко поговорили об обстановке, складывающейся на фронтах, и я опять забрался в вагончик. Вскоре вернулись и нырнули под занавес — полностью задёрнутый, правда, что-то около метра не достающий до пола — и молодые актёры.

Неоновый голубоватый свет стал гаснуть…

Сюда, в духарной вагончик, попал я случайно, отбившись на часок-другой от ушедших на званый ужин товарищей. А предложил проехаться в эти мес-та мой новый знакомый, таксист Коля Бенда, обещая бесплатное, но и «достопамятное», как он выразился, представление.

Ничего особо нового из кукольного спектакля я не вынес. Хотя несколько раз от души смеялся. И теперь только ждал, когда обходительный Бенда, отлучившийся на часок по неотложным делам, подойдёт сзади, тронет за плечо и, радостно встряхнув пышными, высоко взбитыми, каштановыми, совсем не характерными для таксиста волосами, пригласит в машину.

Да уже и пора было. Через сорок минут должен был начаться комендантский час, а путь отсюда, с одной из донецких окраин, в уютную квартиру на улице Артёма, был не такой уж близкий.

— Ну, вот ты скажи… — обратился теперь уже ко мне раненный в шею чернявый солдатёнок, — вот скажи ты мне на милос-с-сь, — сипел и прикашливал он. — Вот если взять, к примеру, меня… Как я воевал? Каким оружием? Дрыном и лопатой, палкой и скалкой!..

«Трут» стукнул легонько раненого солдатёнка, которому на вид было никак не больше пятнадцати лет, кулаком меж лопаток, тот смолк и тут же полным накалом запылал подвесной зелёный фонарь.

Сцена с левого боку осветилась, лица зрителей слегка позеленели, на них легли тёмно-оливковые, глубокие тени.

А на сцену, сбив ловким пинком выгородку, установленную специально для кукольного спектакля, шедшего в первом отделении, выступил бочком низенький актёр в маске.

— Я — Косыгин, — широко, словно при косьбе взмахнув двумя руками, заговорил актёр, — а там — он мотнул головой в сторону теперь лишь на четверть раскрытого, не достающего до полу, но рос-кошного, неясно как в вагончик попавшего бархатного занавеса — а там у нас ещё: Топтыгин, Сидорягин и Струк. Да ещё две артиздочки: Ядя Тютюн и Нинка-с-Ордынки…

Актёр поправил сбившийся набок панковский рыжий гребень, нежно притронулся пальцами к глубочайшим морщинам своей гуттаперчевой маски и, сдерживая рвущуюся наружу радость, крикнул:

 

— Вместо вонючих лекарств и сохлых роз

Мы вам представим — Славянокос!

 

Свет погас, сцена словно бы провалилась, и побежали по узкому экрану воспоминания о поросших деревьями терриконах, о реках, озёрах и тихом рыболовстве. Кто-то за кадром, вздыхая и причмокивая, а в нужных местах и прибулькивая водочкой, освежал в памяти давно забытую мирную жизнь.

— Кончай, Косыгин, — пришёл Топтыгин, — актёр с медвежьими ушами на макушке вытолкнул Косыгина вон, — куклы на сцену! Сейчас мы сделаем всем вашим мыслишкам и чувствам резкую перемену. Ядя, пошла!

Крепко насадив на голову новенький, островерхий, по виду вполне богатырский шлем, закутанная в полупрозрачную кисею, Ядвига Тютюн, чуть позванивая сталью голоса, негромко повела:

 

Сердце тихонько — ёк!

Откуда ни возьмись — раёк:

 

Ящик на курьих лапках, на веретенных пятках.

Вокруг — зевачий люд:

Одни байду травят, другие баклуши бьют.

Два круглых отверстия в стене у райка,

Но видно сквозь них слабовато пока.

 

Снова поставили перегородку, задрыгались над перегородкой куклы на ниточках, стали взлетать под потолок, а потом, опустившись, начали внизу кувыркаться…

Ядя, плавно переходя на вполне приличный рэп, повела своё дальше. Вдруг явилась и неназойливая музычка. Ядвиге стало легче:

Зато хорошо слышно: содрогается от «Градов» дом-раёк!..

Вокруг раскуроченные деревни и один неразгромленный

шинок.

За шинком яйцевидным скачет крематорий-печка,

Подгребает живых мертвецов, пускает дым колечком.

Размалёвана печка-голландка черепами, как сама смерть:

Трещит, безносая, рёбрами, буркалами —

круть-круть-верть!..

 

А через луга и поля поспешают в тот шинок, —

Во все лопатки, не чуя ног, —

Беженцы, погорельцы и урки,

Трясущие лохмотьями взрывники, мудрилы, мозгачи

и придурки…

 

— Ядя, переведи дух! Уступи, мать, Сидорягину.

Больнично-бледный, без грима всякого Сидорягин в корытце рэпа вылил две кружки печали:

 

Виснет над ними на ниточках ночная прохлада,

В разорённой донецкой степи ей одной ничего не надо…

А в яйцевидном шинке — круглые сутки не закрывается

дверь.

Не веришь, — пойди, проверь!

 

Раненный в шею солдатёнок, с криком: «И пойдём, и проверим», — встал, его с шиканьем усадили на место.

 

А теперь перестаньте плевать в потолок,

Уткнитесь глазами в экран: на санчас закрывается тот

шинок!

Кончает блеять в загородке двухгодовалый баран,

Еле каплет ржавой водой незаверченный кран.

Сверху падает ночь.

Пьяно-голодный люд убирается из шинка прочь.

 

Тут на сцену вытолкали раскрытый настежь полутораметровый шинок.

Пустым и тихим в тот час кукольный шинок оказался!

Сыгравшие свои роли куклы, спотыкаясь и смешно маша руками, уже слетели со сцены, как шахматные фигурки с доски, скинутые недовольным собственной игрой шахматистом. А у рампы, утыканной мелкими энергосберегающими лампочками, объявился Косыгин. И чуть плаксивей, но всё ж таки достаточно бодро стал вещать:

 

Зато вламываются в долгокруглый шинок Стив-макак

и Джоб-пиндос:

Джоб на правую ногу хром, Стив трет замокший нос.

 

Новые куклы в лоскутах разноцветных — Джоб в сине-желто-оранжевых, Стив в черно-зелёно-голу-бых — были выброшены из-за бархатного занавеса на сцену.

Здесь-то и заорал с надрывом вернувшийся с перекура командир-ополченец:

— Требую изъять из спектакля бесцензурную халтуру!

— Заглохни, майор! Здесь уже не ты главный, — встал чернявый солдатёнок, — валяйте ещё, про этих самых пиндосов! Дайте им как надо! — Раненный в шею наконец-таки почувствовал себя героем.

Актёр Косыгин с готовностью продолжил:

 

Корчат Джоб со Стивом рожи диковинные,

От радости едва не пляшут, откалывают всякие штуковины!

Сделав по глотку, разводят тары-бары.

 

Тут скрипучими колодезными голосами — у Пиндоса голос проржавленный, у Макака ноюще-деревянный — заговорили сами куклы:

 

— Как сделать, чтоб не осталось тут народу даже

и одной пары?

Как устроить, чтоб опять заполыхали в степи пожары?

Как склонить люд к саморастрате, научи, славный Пиндос!

— А ты не знаешь? Устроим им Новый Славянокос!

Завтра начнём яростней стравливать дуралеев меж собой,

Земли их засеем железом, небо свернём трубой!

 

Декорация на актёрско-кукольной сцене опять сменилась.

Показали глубокий подвал. В нём лежали впокат четверо или пятеро мужиков.

Здесь выступил вперёд с жестяным рупором, успевший чуть подкрасить щёки, уныло-больничный Сидорягин. Теперь этот слабоголосый сильно при-ободрился и стал выкрикивать рэп на мотив Вени Дыркина:

 

Услыхали те речи пятеро прячущихся в подполе мужиков,

Один обезноженный да ещё четверо понурых батраков.

Трусят от рвущих надвое слов Алесь, Микола,

Радко и Слободан,

Ждут, что на всё на это скажет Большой Иван.

— Эх, жаль, я в параличе, мне б здоровые ноги,

показал бы я Пиндосу!

Задал бы Макаку трёпку, вкатил успокои на дозу!

 

— Тише ты, дружок наш Ванюша, поставь голосок

на заглушку!

Видишь — мы тоже вроде калек? Голосим,

жалеем друг дружку…

Лучше мы выберемся из подпола полегоньку,

Найдём безответных баб, будем их пялить потихоньку!

Спрячемся в развалюху-овин, станем англам и саксам

неинтересны,

Авось перестанут они в наших степях куролесить!..

 

Рэп на мотив Вени Дыркина странным образом оживил действие. Оно пошло ритмичней, яростней, но и с паузами в нужных местах. Куклы — Алесь, Радко, Микола и Слободан, вместе с паралитиком Иваном, стали карабкаться по лестнице из подвала наверх. На подзабытом уже экране появился небольшой, снопов на двести, овин. А бледно-больничный Сидорягин продолжил голосить рэпом в трубу:

 

Выбрались понурые мужики из подвала и пропали.

А Стив и Джобец будто только этого и ждали!

Расчехляют стингера, квадрокоптеры в степь запускают,

Грубо кастетами стучат, цепями-наручниками мелькают!

Но вдруг, как по команде, бросили пороть горячку

Стив и Джоб,

Вроде как укусил их обоих неизвестный науке микроб…

 

Но это, почтеннейшая публика, не микроб,

а чертяка Ван дер Струп:

Под животом — розовый кокон, наружу — голый пуп!

 

Появление Ван дер Струпа вызвало в духарном вагончике оживление.

Долговязая полуголая кукла с изогнутой спиной, с розовым чуть шевелящимся бантом, прикрывающим низ живота, поворачивала голову на шарнирах вокруг своей оси, тупо мерцала единственным циклопическим глазом, осторожно поднимала ноги с копытцами, привязанными к шнурованным ботинкам.

Идти на копытцах было неудобно, и Ван дер Струп время от времени хватался руками за веточки одиноких растений. Голос актёра тоже сменился.

Сделав неприличный жест правой рукой, даже подвизгивая от нетерпения, выступила вперёд Нин-ка-с-Ордынки:

 

Корит Ван дер Струп Стива и Джоба: «Штопаные вы

кондомы,

Не видали вы настоящей европейской зондер-зоны!

Бундес-Европы вы, имбецилы, не видали,

Хотя мы только вас там всегда и ждали…

Рушьте наземь славян! Пусть наступит им амбец

и околеванец!

Шкуры их на барабан, причиндалы на холодец, жилы —

на палец!»

 

И ещё раз полыхнул экран, побежали по нему уже не воспоминания — побежал-поскакал наспех рисованный мультик. Вместе с угасанием сцены угас и Нинкин визг, и заговорил тоже окончательно перешедший на раёшный рэп Косыгин:

 

Вот, нюхнув анаши, Стив и Джоб старый «Абрахамс»

оседлали,

Вслед за крематорием-печкой катят в степные дали!

К печке прицепили ржавый «Пэтриот», по воробьям,

по сорокам бьют,

Дурью ветер обкуривают, «Янки дудл» во всю мочь поют!

Дальше Нинка-с-Ордынки уже не рэпом, а каки-ми-то бабьими заплачками запричитала:

 

Здесь раскумарился внезапно такой сюжет:

Испарился чертяка Ван дер Струп, как киевский

годовой бюджет!

Вмиг недоумёнка охватила Макака и Пиндоса.

Не могут они решить ни одного простого вопроса:

Куда дальше ехать, куда на гусеницах ползти?

Кого взять в сотоварищи по пути?

 

(А невдогад им, что и чертяке они вусмерть надоели,

Спрятался он от них под землю, сам дышит еле-еле.)

 

Но скоро стало ясно: Нинка-Ордынка не держит темпо-ритма. Ей надо было срочно принять: осипла, бедная, ослабла! В тамбур актёрский она и выскочила. А вперёд выступила Ядвига Тютюн в кисее и в шлеме:

 

Здесь шасть к ним на броню некая фрау Мерзость.

Кричит: «Чтоб земля у вас под ногами разверзлась!

Забыли, обалдуи, что есть блиц и что есть криг?

Проучу вас за это, прощелыг!»

 

Дряблыми ляжками посвечивая, лезет фрау на танк:

«Кирнула я крепко!

Да ещё пристала ко мне ночью Маржанка,

продажная девка.

Тучей летите вместе с нами под городок Мариуполь!

Покажете там свою бесподобную удаль.

Нужно угольных людей детородных органов напрочь

лишить,

Черепушки им орехами расколоть, почки на хрен отбить!»

 

— Верно, дивная фрау! — кричит, гоношась, Пиндос, —

А как закончим Новый Славянокос,

Как сколупнём с Lebensraum’а навозную эту кучу,

Поднимем на расчищенном жизненном пространстве

иную бучу!

 

— Лебенсраум, лебенсраум — не могут и здесь без сранья! Сказали бы просто: жизненное пространство и все дела, — обиделся командир «Трут». — И рэп ваш уже весь в печёнках!

Но актёры реплик из зала теперь не слушали. Странный завод крутил-вертел их на сцене, завод этот передался куклам, те стали визжать и кружиться на месте, показывая зрителям спины с заводными ключами, делая непристойные жесты и далеко выставляя кукольные свои языки…

Здесь выступил на край сцены уже позабытый было Топтыгин. Он отцепил, рыча, свои медвежьи уши, оторвал с хрустом круглый хвост, кинул всё это в зрителей. Снова рыкнул-гаркнул и спросил грозно: «Думаете, сейчас начнётся мхатовская декламация? А хрен вам!» И тут же выпалил:

Перво-наперво: чтоб не мельтешил перед глазами

человечий сор —

Устроим показательный Ираножор!

Приведём в действие Сербооблом, запустим Курдоруб!

Наладим Индгрыз, потом — Китайскую расчленёнку,

Разобьём на осколки франкфонию, подморозим

тюркскую селезёнку!

Ну, а под конец

Пустим палом народ еврейский — не сосчитать будет

дымных колец!

 

Ядя-Ядвига подхватила:

 

— Складно про будущее поёшь, Джобец-пострел,

Только заглохни, как бы не взяли тебя за слова эти

на прицел.

Лучше беги, проверь наш степной крематорий,

Всем завтра провялим мозги гарью нечеловеческих

историй!

И бросайте вы с Макаком нюхать коку! Выдыхайте огонь,

сейте прах!

Иначе, как пить дать, останетесь на бобах…

 

Топтыгина вежливо, но твёрдо отодвинул в сторону приободрившийся Сидорягин и заговорил-запел всё тем же рэпом:

 

Тут выпростала Мерзость на восток коготки-пальцы —

Искорёжилось и встало на ребро железнодорожное

Дебальцево.

Вильнул хвостом вернувшийся из пекла

чертяка Ван дер Струп —

Замер светлый Луганск, корчась, меж рухнувших труб.

 

Косыгин, Топтыгин, Сидорягин и до сих пор не открывавший рта жилистый Струк, ухватив кто за руку, а кто и за талию Ядю и Нинку, вышли на край сцены. Вшестером им было тесно, стояли боком. Но это не снизило рэп-настрой:

 

Но, но, но!

Царствовать одной только смерти в донбасских степях

не дано!

И потому, отряхаясь от скверн, словно Богом дан,

Стал восставать из разора Красный Лиман!

За ним, в разодранной до бедра рубахе,

Начала подниматься с колен поруганная Волноваха…

 

Тесный ряд распался. Актёры, подпрыгивая, ушли за занавеску, остался один невысокий, но жилистый Струк. Он заговорил с подковыркой:

 

Меж тем услыхал речи Струпа и Мерзости

один разбитной малец,

Валя-Валюн, атентату подвергшийся оголец!

Юрк за овин, сам еле жив, но перед мужиками

аж подпрыгивает!

От испуга икает, ногами-спичками подрыгивает.

Стал Валюн мужикам объяснять: «Скоро вам крантец

и карачун!

Скрутят вас в бараний рог Джоб-хромец и Стив-драчун!

Или заставят волтузиться промеж собой,

Рвать друг дружку в клочья, тешиться бесконечной

пальбой!»

 

Тут скрипнул зубами весельчак и кутила Слободан:

 

— А чего это ты примолк, Большой Иван?

Не останется от нас даже мелкой косточки,

Вместо погостов — ямы, над ямами ни креста, ни досточки!

Вторит ему айтишник Алесь, подхватывает великан Радко:

— Трупным дымком над полями будем подванивать

сладко!..

 

Струк вытер пот, дважды ухнул, как филин, отступил вглубь сцены. На смену ему — и опять бледнее бледного — выступил плаксивый Сидорягин:

 

Сомневается один только лишь Микола,

Всё ему мерещится показательная немецкая школа!

Всюду ему мерещатся славяне-враги,

Рвущие песни его когтями, ворующие сало и пироги…

Вот потихоньку Микола от четвёрки отделился,

На ночь глядя куда-то слинял, из обзора удалился.

 

А с утреца подгадал минуту, распластался перед танком

в мольбе:

— Стив и Джобец, — возьмите сироту к себе!

Отвечает Миколке с брони хромой Джобец:

«Отыщи жатвенный нож, вспори Ваньке живот,

чтоб сразу ему конец!

Шилом зрачок проткни! Высоси ласково сердце,

Станешь нам сильно люб, будем голубить тебя от губ

до перца!»

 

Поплёлся Микола в хату за шилом и жатвенным ножом.

Вдруг кто-то из терновника шепчет на языке отнюдь

не чужом:

«Стрыйчич уха лишится, останешься один как перст,

Будут над тобой измываться, дойдут и до полных зверств!..»

Призадумался толстоусый Микола, прикрыл на минуту

глаза,

Сел под крут бережок: чует, летит на него гроза!

 

Поправившая здоровье Нинка сменила понурого Сидорягина. Выйдя вперёд, сказала: «Не знаю, как вам понравились слова «атентат» и «стрыйчич»; первое означает «покушение», второе «двоюродный брат по отцу», — а мне так очень! Непонятно и сурово звучат эти слова, а значит, звучат непреклонно…» Но тут же спохватившись, Нинка продолжила:

 

Тут появилась из речных зарослей неодетая царица вод.

Сладко воркует: — Сделай, Миколушка, наоборот!

Вбей черенок от лопаты Макаку в пурпурный зад!

Сразу сгинет Пиндос, вмиг фрау Мерзость покинет сад!

А за это приходи ко мне хоть каждую пятницу,

Обучу тебя бесконечной любви, не буду динамить

и пятиться!

Разве только усядешься на меня верхом,

Крикну я: понеслась! Ты ласково хлестнёшь батогом…

 

В два счёта Миколка очухался, сдёрнул сапог с ноги,

Всё-таки докумекал, где закадыки, где враги!

— Как дырявый сапог, швыряют в зловонную грязь, —

Выкину россказни Пиндоса и Макака, не ленясь!..

Услыхал Миколку и давай грозить ему

чертяка Ван дер Струп:

— Будет тебе, собака, гавкать, хил ты

и как сивый мерин туп!

Хватай вместо сапога безотказный АКМ,

Начинай косить соседей, не то башку отъем!

 

Тут недалеко от меня отирается Стив-макак,

Который никак не может девку-Европу подцепить на гак!

Тут недалече Джобец-славянобойца,

Проспиртовавший мозги бухлом, термоядерный пропойца.

С ними рядом шляется и фрау Мерзость,

Что в трусах вместо нежности прячет заразу и скверность.

Подмогнут они нам в этот стрёмный час!

Жми на спуск, обалдуй! Не то сдеру всю кожу враз!

 

Нинку-Ордынку сменил Косыгин. Гуттаперчевая маска на лице его давно утратила свою белизну, пропиталась оливковой зеленью:

 

А тем временем из-за леса вонючка-печь показалась.

На ней верхом — Стив и Джоб, уже курнувшие малость.

Кричат: — Смелей, Миколка, вбивай Ивана в землю

по плечи!

Он ведь сын собачий, отнюдь не сын человечий!..

 

Вздрогнул Большой Иван от постыдного прозвища:

Cобачий Сын.

Плюнул тихонько вбок, перекрестился на овин

И вскарабкался Алесю на плечи Большой Иван,

Подкинул в руке стальную палицу Слободан,

Следом рассмеялся так, что дрогнула донбасская

лесопосадка,

Темнокудрый великан болгарин Радко.

 

Появилась Ядя Тютюн, сорвала с себя шлем, трижды стукнула по нему двузубой вилкой, продолжила «рэпизировать» жизнь нашу дальше:

 

Тут и Миколка, сомневающийся теперь лишь на треть,

Перестал на Ивана рыкать, стал поверх терриконов

смотреть…

Видит — летят «Фантомы», слышит — поют стальные

скрипки!

Перетрухал Миколка, поперхнулся своею же улыбкой…

Только не стал перед «Фантомами» праздновать труса Иван!

Щёки грозно надул — стали щёки как барабан,

Плюнул Иван в небо, словно из ПЗРК —

Раскололась синяя твердь на осколки и перистые облака!

Дунул — и рассыпался вмиг полевой крематорий,

Треснула пополам печкина рожа, сгинул стёб

изуверских историй.

Тучные поля и курганы ближе к Ивану прилегли —

И побежал над полями таинственный гул земли!

 

Топтыгин, без медвежьих ушей глядевшийся

уже не так свирепо, добавил:

 

Окрепли Ивановы ноги, стал он не Сын Собачий —

Сын Человечий!

И за то поклонился ему в пояс добрый пастырь овечий,

А потом запылал благодатным огнём

Тот, кого мы всегда вспоминаем, о ком молитвы поём…

 

Тут из заброшенной шахты донёсся шахтёра Шубина бас:

Нерукотворный Спас сбережёт Донбасс!

Вмиг Ван дер Струп, Мерзость, Стив и Джобец

грянули под откос.

Не задался им Новый Славянокос!

 

Здесь побежали по экрану снежно-пушистые облака, зазвучала тихонько неповторимая «Херувимская»…

Спотыкаясь о чьи-то ноги, вышел я из вагона.

Вслед мне никто даже головы не повернул: все как прикипели к своим местам.

«Херувимская» становилась громче, шире, но скоро оборвалась. Стало тихо как в склепе. Я при-остановился. Но тут врубили другую музыку: рэпистую, развесёлую. Раздался взрыв хохота. За ним ещё, ещё. Даже показалось: дрогнула и заметно покосилась табличка «Ясиноватая — Одесса»…

 

Коля Бенда меня обманул. Ни его самого, ни машины поблизости не оказалось. Правда, рассмотреться как следует мешал густой сумрак: одинокий фонарь, освещавший край духарного вагончика и дальние огоньки какого-то села яркости давали мало. Огорчённый побрёл я по направлению к шоссе.

— Эй, pilgrim, как насчёт прогуляться в лесок?

Низкий, но чистый, без единого хрипа, женский голос. За ним из кустов — матово-белый луч фонарика на диодах: холодноватый, колкий. Свет мазнул по лицу, потом метнулся в сторону и, наконец, -уткнулся в землю между зарослями и тропинкой, по которой я шёл.

А уже через несколько секунд из высоких кустов выглянуло чуть капризное, с кукольно загнутыми ресницами, кругло-симпатичное, женское личико. Глаза женщины были полузакрыты. Мгновение спус-тя они, словно нехотя, открылись.

Я отступил назад.

Под завитыми ресницами пронзительным голубым огнём горели сильно увеличенные зрачки. Зрачки окружены были красно-бурой радужкой, глазные яблоки мягко пылали желто-лимонным цветом…

Насладившись моим испугом, женщина выключила ненужный теперь фонарик и сдавленно рассмеялась. Я отступил ещё на шаг:

— Ты кто, смерть?

— Пальцем в небо, pilgrim, попал. Была б смерть, давно б тебя угрохала. А что глаза у меня светятся, так это я раньше зверя по ночам добывала… А подствольные фонари не всегда купить могла. Вот и стали глаза светиться.

На лице моём, скорее всего, выразилось глубокое недоверие. Потому что вглядевшись, она уже как-то мягче и неназойливей добавила:

— Лисятница я… Короче: молодой-красивый, отойдём шагов на двести, а?

— Тебя как зовут хоть?

— А зови ты меня Джёска.

— Может, Джессика?

— Какая-такая Джессика? Сказано тебе — Джёска, — голубые зрачки на миг вспыхнули сильней, но потом угасли, — и не странное моё имечко ничуть. Наше имечко, новороссийское. Так у нас тут быстрых и острых на язык баб зовут. И я — бабец что надо. Вжик-джик — и готово!

— Что готово?

— А что хошь. Хошь — постель на сеновале, хошь — перо в горлышке…

Я молча повернулся, по тёмной тропинке побрёл к шоссе.

Сзади и справа остался вагон с табличкой «Ясиноватая–Одесса».

Оттуда сквозь открытую дверь долетали взрывы смеха. Рэп-раёк набирал обороты. Внезапно смех оборвался, и Ядвига Тютюн, звонко ударив по богатырскому шлему, крикнула:

— А теперь — «День лгуна»! Сценка для раненых херувимчиков!..

Я прибавил шагу. Слева вдали, плоским пылающим озером, то появлялось над верхушками де-ревьев, а то почти совсем пропадало дальнее зарево.

— Стой, куда?

Прячась за кустами, Джёска-Джессика незаметно обогнала меня и теперь выросла передо мной, как лист перед травой.

— Домой поеду я.

— Та дэ ще той дом, москалык, — перешла вдруг Джёска на «мову», — и машин — бачишь? — нэма. А я тоби тут — и хата, и прытул…

Нотки ненависти, ненароком прорвавшиеся сквозь ласковые слова, заставили ещё сильней насторожиться. Я всмотрелся. Глаза Джёски теперь светились еле-еле. Показалось: она сама пытается убрать их голубовато-лунное свечение, чтобы успокоить, расположить к себе клиента.

Вдруг я догадался:

— А тогда посвети на себя получше. На лицо и на шею посвети со всех сторон. И если ты у нас не какая-то страхолюдная…

Фонарик нехотя мазнул по лицу, но сразу же спустился ниже: на грудь, на ноги. Однако даже в быстром промельке удалось лучше рассмотреть сомкнутые теперь в линейку губы и едва видный косой шрам от угла рта до правого уха. Шрам был свежий, бережно и, как показалось, филигранно обрабо-танный…

— Ну, насмотрелся? Теперь за просмотр платить будешь, — опять переходя на русский, сказала Джёска, — а насчёт меня — не парься. Я от ключиц до пупка — вся какая надо. Ниже — ещё лучше. Так что давай, налетай…

— Чего в кустах кувыркаться? Не такой уж я молоденький… В город поедем, там поуютней -будет.

Она заколебалась всего на две-три секунды, но именно в эти секунды стало ясно: не мужик ей нужен и не деньги! Тогда что?

Однако эти кусочки мыслей потонули во внезапной и необъяснимой приязни: шрам, губы, даже горящие зрачки вдруг стали близкими, нужными, почти родными.

Молодым, пружинистым шагом Джёска подошла вплотную, одной рукой дурашливо сбила наземь мою бейсболку, стала гладить по волосам, другую руку, чуть наклонясь, сунула в карман своих брюк над коленом.

— Пиджачок у тебя ахахашный, — с неожиданным надрывом сказала Джёска, — в Москве… — она даже захлебнулась слюной, — в Москве брал, сволочь?

Блеснул нож, дико взвизгнули тормоза, взлетел вверх шнурованный Джёскин ботинок. Не включая фар, прямо на нас выскочил тёмный фургон, зацепил меня крылом, я упал и, ударившись головой о что-то твёрдое, вмиг отключился…

 

— …ну, ну, ну. Будем подыматься. Чего это нам на сырой земле валяться? Ещё простудимся. Апрель на носу, но холод-то по ночам собачий…

Добродушная бормотня Коли Бенды умиротворила и успокоила.

Я огляделся. Джёски нигде видно не было.

— Где она?

— Ах ты, бельмондошечка наш заезжий! Сиськохват наш незадачливый! Жив — и скажи спасибо. Видишь, вдалеке «Форд»-фургон бежит? Так это он твою смерть увозит.

Метрах в семидесяти, уже вырулив с просёлка на шоссе, не зажигая фар и почти бесшумно, уходил к Донецку темно-серый «Форд»-фургон.

— Ну, вставай, бельмондошечка, хватит придуриваться. Голова твоя цела-целёхонька, врач уже был, осмотрел.

Без особой охоты я поднялся. Коля бережно, как особо ценного вкладчика столичного банка, поддержал меня за талию, шепнул на ухо:

— Баба эта вагончик… ну, с артистами и со зрителями, взорвать хотела. Только вот на тебя малость засмотрелась. Бурю злобы ты своим москальским видом у неё, видать, вызвал. Её уже скрутили и в машину закидывали, а она всё рычала: «пилгрым, пилгрым, у-у-у-у, кр-р-расаве€ц… чтоб тебе ни добра, ни путя€…»

— Я ей понравился… И глаза у неё светятся.

— А вот про глаза — это уже брехня, — огорчился Коля Бенда, — мы тут ночей не спим, еле-еле от подрывников отбиваемся, а ты про всякую ерунду…

Коля вдруг запнулся.

— Но вообще-то… Мне один из ребят, ну, из тех, что в машину её затаскивали, шепнул: из германо-карпатских она. А второй добавил: «Там, на отшибе, одна жила. Где-то за Стрыем. По ночам с ручной рысью на лис и кабанов охотилась».

Коля Бенда перевёл дух.

— На хищников охотилась — сама хищницей стала. Отсюда, наверное, и биолюминесцентное свечение… Глаза ведь только у хищников по ночам светятся. Ну, а потом её к нам потянуло… Воевать, охотиться. И война у неё особенная: хищная, кровеобильная. Не просто убивала — едва не свежевала тех, кто ей по ночам попадался. Перейдёт границу на несколько дней — и назад. Сюда — потом снова туда. Словом, покуролесила тут.

— Откуда всё это известно?

— Так наши её четыре месяца искали. Но она — ещё та артистка: то одесситкой представлялась — и говор и жесты, всё как в Одессе! А ещё — китаянкой русского происхождения из Харбина, ещё сербской княжной, по имени…

— Джёска. Она сказала, её зовут — Джёска.

— А… — Коля взбил свою пышную шевелюру. — Ну, значит, с новой легендой она к нам пожаловала.

Мы пошли к машине. Внезапно мне стало холодно. Во всяком случае, мелкую прерывистую дрожь я почувствовал явно.

— Коль, а ты сам-то кто? Агент?

— Я-то? Водила я, таксист.

— И что, просто так ты меня сюда привёз? А если б я не вышел вовремя из вагончика, тогда что?

— Чудак-человек. Тогда б она вагончик ваш тротиловыми шашками в щепу разнесла. В кустах тротил нашли. А всё другое… Откуда мне про такие дела знать? Но не совру, был с утра один странный звоночек: «Ты, мол, сегодня в вагончик малых форм не собираешься? Интересный спектакль будет», — вот я тебя, московского человека, сюда и проволок. Ну, а пока ты рэпом услаждался, меня здесь в полукилометре остановили, попросили помочь: постоять с выключенным мотором и фарами где-нибудь рядом, для подстраховки. Ну, и если что замечу — действовать по обстоятельствам. Чудак-человек! Я ж Афган прошёл и Боснию с Герцеговиной! Это все, кому надо, знают…

Я Коле не поверил, что-то сострил про Герцеговину. Таксист обиженно смолк. Но скоро обижаться перестал, дорога веселила и увлекала его невероятно! Он комментировал редкие машинные номера, пояснял названия улиц, перечислял породы де-ревьев.

Вдруг, продолжая вести машину, Коля правой рукой сжал мой локоть:

— Эта Джёска твоя просто поперёд своих заскочила. Тех теперь тоже возьмут, вычислят через неё, не сомневайся. А она… Она, видать, самочинно — от ненависти дикой — вагончик взорвать придумала. Веселье наше её раздрочило. И откуда только у германо-карпатцев столько злобы берётся?

Коля неожиданно рассмеялся.

— Раёк-то понравился? — спросил он как-то совсем по-московски.

— У вас тут все таксисты такие? В театральных жанрах петрящие?

— Не все, а половина — точно будет. А иначе как? Иначе нам нельзя.

Учтивый чех Коля Бенда опять рассмеялся детским, чуть заливистым смехом. Он полез рукой в бардачок, вынул оттуда длинный и узкий карманный фонарь.

— На, возьми на память, подствольный. Она в траву обронила. Когда уехали, я подобрал.

Я взял фонарь, повертел его в руках. Сбоку значилось: «Barracuda». Имечко фонаря мне не понравилось, и я кинул его на заднее сиденье. Фонарь высоко спружинил, но на пол не упал.

Машина выскочила на улицу Артёма. Раёшный вечер кончался.

Перехотелось вспоминать о Джёске и о том внезапном остром влечении, которое она ко мне, осуждённому ею на смерть врагу, без сомнения испытала.

Всё возвращалось туда, куда ему возвращаться было и положено: в ночную мглу, в отрезвляющий мартовский холод.

Утихал рэп, перестали наконец вздуваться и лопаться, — как будто надули несколько воздушных шаров и стали по очереди их прокалывать, — слова из духарного вагончика: «День лгуна, день лгуна, день лгуна…»

И только рассекающий тело надвое речевой знак «славянокос», никогда мною раньше не слышанный, никогда мне не попадавшийся, временами терзал слух, — как тот грязно-розовый тончайший шрам на виске у лазутчицы Джёски: остро свистя в ушах, мелькая лезвием перед глазами.