Сорок с гектара

Сорок с гектара

(повесть)

Реш

 

Солнце укуталось в хиджаб по самую макушку, превратилось в красное зловещее пятно, в кровавую лужу на мутном бетоне. Воздуха нет, вместо него — мелкий песок; вдыхаешь и чувствуешь, как царапает трахею, как легкие забивает дрянью, как пыль продирается сквозь стенки сосудов, сушит кровь, превращает сердце в песочные часы: с шуршанием сыплются серые чешуйки, отмеряя мертвое время.

Дома, на Волге, взломало лед, пошла шуга, неистово орут пережившие зиму воробьи; ноздреватый снег истекает прозрачной кровью — и все это про жизнь, про надежду, про весну, а здесь — хамсин, и не скрыться от него нигде: только пыль, тлен, смерть.

Андрей Яковлевич бредет по узкой улочке Яффы, все ставни закрыты, жалюзи опущены, двери заперты — никто не откроет. Местные прячутся в темных убежищах, ревут кондиционеры, перемешивая песчаную взвесь; местные лежат навзничь, разевают рты, как рыбы на раскаленном берегу.

Чертовы евреи, — бормочет Андрей Яковлевич. — Не могли другую страну подыскать. Вот на хрена было сорок лет бродить, чтобы выбрать самое говнище, да еще без нефти.

Андрей Яковлевич на грани обморока, пот уже не течет — кончился. Поэтому не видит, как сзади, метрах в пятидесяти, за ним идут двое. Давно, от самого отеля.

Парочка одета в немаркие серые костюмы, на ногах — дубовые ботинки плохой кожи. Они понимают, что выглядят нелепо в стране пропотевших маек и шлепанцев, и злятся. Еще больше они злятся на объект, который поперся в дикую жару невесть куда.

Светимся, спалят нас, — с тоской говорит один. — Тут камеры на каждом шагу.

Чертовы евреи, — охотно соглашается второй. — Водички не осталось?

Первый тянет из внутреннего кармана пластиковую бутылку. Дергает, матерясь: бутылка зацепилась за кобуру. Наконец, достает, свинчивает пробку, отмеряет пальцами половину, глотает, передает остаток напарнику.

Тьфу, теплая.

А ты хотел? В подмышке парилка, хоть с березовым веничком заходи.

Капля наушника телесного цвета вдруг оживает, трещит: первый вздрагивает, прижимает наушник пальцем.

Клен, я Роща, доложите обстановку.

Я Клен, преследуем объект.

Место?

Серые озираются, морщатся.

Хрен его знает. Где-то в старом городе.

Карту купи. Ладно, добро получено, сигнал двадцать два. Как понял?

Серые улыбаются: наконец-то.

Вас понял, сигнал двадцать два. Приступаю к исполнению.

Вытирают лбы: пот сейчас помехой, нужен ясный взор. Первый нащупывает ребристую рукоять:

С богом. Начали.

 

Йуд

 

Элемент номер тринадцать периодической таблицы относится к легким металлам…

Голос у Химозы противный, скрипучий. Она поправляет очки, визжит:

Королев! Что ты там хихикаешь? Расскажи нам, вместе посмеемся.

Королев прекращает шептать на ухо Наташке, выпрямляется, складывает руки на парте — чистый херувим. Химоза берет указку наперевес, неслышно крадется между рядами. Встает над Андрюшкой: у того голова наклонена, губы шевелятся, он не здесь. Химоза шарахает указкой по парте: бах!

Андрюшка вздрагивает, но успевает уронить на пол и наступить ногой.

Что там у тебя?

Ничего, Марьванна.

Не ври! — визжит Химоза. — Доставай, показывай.

Вправду, нет ничего.

Химоза кряхтит, наклоняется, обдавая запахом пота. Шарит рукой по полу.

Класс хихикает:

Небось картинки неприличные разглядывал…

Да какие картинки! Яйца у себя разыскивал.

Откуда у него? Слышь, обмылок, волосенки-то выросли? Да не на голове!

Химоза нащупывает книжку. Распрямляется: красная, злая. Хватает Андрюшку за ухо, рвет вверх, визжит:

Что ты читаешь на моем уроке, а? Чертово отродье.

Класс тянет шеи, хихикает.

Андрюшка стоит: маленький, взъерошенный, как воробей в кошкиных когтях. Химоза смотрит на обложку, изумляется. Снимает очки, подносит книжку к носу, вновь надевает очки. Недоуменно читает:

«Ночной полет», Экзюпери. Это как понять?

Класс ржет:

Обмылок по ночам летает. На Наташке в основном.

Дураки! — злится Наташка.

Химоза вновь хлещет указкой по столу:

Тихо! Как это понять, Цейтлин?

Андрюшка пыхтит. Не отвечает.

Иди к доске.

Идет, спотыкаясь о подло подставленные ноги одноклассников.

О чем я говорила, пока ты всякую ерунду читал?

Об алюминии, Марьванна.

Хм. И что ты про него можешь рассказать?

Андрюшка набирает воздух, начинает:

Стойкий к коррозии, пластичный, легко подвергается прокатке, формовке, прессованию. Сплав с марганцем, магнием и медью называется «дюралюминий», широко используется в авиастроении…

Андрюшка говорит без перерыва. Класс озадаченно молчит, Химоза довольно кивает. Открывает журнал, ищет ячейку в конце списка:

Отлично, отлично. Молодец. К твоим способностям чуток дисциплины — и хороший химик из тебя получится. Хочешь стать химиком?

Нет, — говорит дурак Андрюшка. — Я летчиком хочу.

Класс хохочет, крутит пальцами у висков. Химоза хмурится:

Оценка «четыре», Цейтлин.

И захлопывает журнал.

 

Каф

 

Дверь открывает мама, ее голова перетянута полотенцем, как у красного командира Щорса: опять мигрень. Тихо спрашивает:

Где ты шлялся, а? Ты посмотри на себя, мокрый весь. По лужам шлындал?

Андрей не отвечает, вешает тяжелое пальто за воротник (петелька опять оторвалась), кидает портфель, прошмыгивает на кухню.

Куда? — тихо говорит мама. — Что в школе?

В школе четыре этажа, — бормочет Андрей.

Папа читает «Правду». Лысина торчит поверх «Правды», блестит под лампочкой. Утром папа слушает «Голос Америки», вращая кругляш рижского приемника «ВЭФ», но это секрет, потому что папа преподает научный коммунизм.

У Цейтлиных все на виду: в двухкомнатной квартире их пятеро, не считая кота и рыбок. К родителям в спальню вход нежелателен, а в комнату к дедушке категорически воспрещен, поэтому вся жизнь на кухне.

Сестра разложила прописи на кухонном столе, Андрюшке делать домашку негде, чему он втайне рад. Андрюшка хватает со сковороды котлету, бока которой в фестонах серого жира, сует в рот.

Куда холодную? — беспомощно спрашивает мама.

Андрюшка жует, поэтому можно не отвечать: мама учила, что с набитым ртом говорить невежливо.

Яша, — тихо говорит мама. — Ну хоть ты ему скажи. Три тройки в четверти.

Папа складывает газету, смотрит на Андрея, будто видит впервые.

Мнэ. Молодой человек, как же так? По каким предметам?

По пению, физкультуре и истории, — охотно отвечает Андрюшка, прожевав котлету.

По истории? — изумляется папа.

Ага, училка обиделась. Не отличает гвельфов от гибеллинов.

Кхм. Это нехорошо. Старших надо уважать. Кхм.

А если дураки?

Папа молчит.

Дедушка будто подслушивал. Входит на кухню, говорит:

Правильно, внучок. Дураков надо презирать. Даже если они члены партии.

Папа прикрывается газетой и алеет лысиной.

Дедушка не разговаривает с папой. Вообще. Никогда. И говорит о нем в третьем лице. Хотя — родной сын. Только годам к десяти Андрюшка понял, что это ненормально.

Дедушка гладит Андрюшку по голове. Раздутые в суставах пальцы застревают в черных вихрах.

Наша порода, — довольно говорит дедушка. — Не то, что некоторые.

Папа зарывается в «Правду».

 

Шин

 

Двое в серых костюмах и дубовых башмаках пыхтят, нагоняя.

Господин Цейтлин?

Андрей Яковлевич вздрагивает, оборачивается.

Первый держит руку за пазухой. Второй озирается на глухие ставни кривой улочки.

У нас к вам разговор.

Андрей Яковлевич ухмыляется:

А у меня к вам — нет.

Не дурите. Наталья в следственном изоляторе, пока на месяц. У вас нет выхода.

Андрей Яковлевич смотрит на выгоревшее, бесцветное, совсем чужое небо.

Тоска.

Безразлично роняет:

И? Вы про кого вообще?

 

Ламед

 

Королев плечист, голубоглаз, светловолос. На него даже десятиклассницы оборачиваются. Выше Андрюшки на две головы.

Королев кладет тяжелую руку на плечо, тихо говорит:

Отойдем.

Андрюшка скукоживается, готовясь к подлому удару.

Не хлюзди, базар имею. На математике сяду к тебе.

Цейтлин смотрит снизу, удивляется:

А Наташка?

Надоела, — цедит сквозь зубы Королев. — Дура.

Андрюшка несмело возражает:

Разве? Красивая.

Королев хмыкает. Наклоняется:

Хочешь, в кино с тобой пойдет? У меня два билета на «Фанфан Тюльпан». Ты мне только вариант напиши, добро?

У Андрюшки перехватывает дыхание. Поэтому не говорит — кивает.

Математичка психует: на задней парте строгий в очках, из Куйбышевского гороно. Городская контрольная. Математичка теребит мел и непривычно сюсюкает:

Ребятки, умнички мои, шесть вариантов. Пишем спокойно, не ошибаемся.

Андрюшка сначала решает за Королева, потом третий вариант, только после — свой. На перемене подходит к Королеву:

Ну как, билеты дашь, друг?

Королев будто видит впервые:

Ты че, жиденок, оборзел? Какие билеты?

Одноклассники ржут. Наташка смотрит удивленно.

Андрюшка вспыхивает. Бросается на Королева, но кулачком не достает — получает в лоб. Падает, вскакивает — опять на полу.

Во, чокнутый.

Чего это с ним?

Мацой объелся. Пошли, ребзя.

Андрюшка садится, опираясь спиной на стену. Кровь, оказывается, соленая.

 

Мэм

 

Работаем, работаем! Не сачковать! Мамедов, я все вижу. Из груши пыль должна лететь, чего ты ее гладишь? Через две недели городские, я кого буду ставить, маму твою?

Тренер злится. Машет рукой, разворачивается — и натыкается на чернявого.

Тебе чего, мальчик?

Возьмите меня в секцию, пожалуйста.

Тренер хмыкает:

Шнурком в перчатку? Дык вроде свои имеются. Иди отсюда, мальчик, не мешай.

Мне надо. Очень.

Раньше где ты был, лет в восемь? А тебе уже двенадцать, поди.

Четырнадцать.

Тьфу, доходяга. Тем более.

Тренер идет в подсобку, чернявый перегораживает путь, говорит:

Вы не имеете права отказывать без проверки. Я узнавал.

Ишь ты. Где узнавал?

В спорткомитете при исполкоме города Куйбышева.

Тренер хмурится.

Ну-ну. Научили вас, курчавых. Смотри не пожалей.

Кричит:

Мамедов! Займись-ка пареньком. На половинку, чтобы не убить.

Андрей не успевает поднять перчатки — пропускает удар. Еще и еще. Падает, встает, падает. Все плывет: желтые лампы под потолком, волосатые плечи Мамедова, линия каната — как граница доступного.

Эй! Больной, что ли?

Андрей лежит на ринге, вцепившись зубами в ногу Мамедова.

Иван Иваныч, он бешеный. Сорок уколов в живот теперь.

Андрей, шатаясь, идет в душевую. Смывает кровь. Пытается разглядеть себя в настенном зеркале правым глазом: левый заплыл целиком. Хочется плакать, но нечем.

Слышь, как там тебя, Цейтлин. В среду приходи, приноси справку от врача. Трусы, майку, боксерки выдадим. Перчатки бэ/у — три рубля. Деньги найдешь?

Постараюсь, — улыбается Андрюшка.

 

Нун

 

Андрюшка скребется в дверь. Дед зло кричит:

Ну чего, а? Что надо?

Андрюшка сбивчиво объясняет про три рубля. Дед молчит. Потом говорит:

Заходи. Дверь закрой.

У деда фотографии в рамках на стене: человек с бородкой клинышком, в круглых очках, вручает молодому деду орден Красного Знамени, за спиной крепкие броневые вагоны. Потом дед — в белом халате, сорок второй год, госпиталь под Харьковом.

Дед протягивает зеленую купюру:

Хоть для дела?

Да. В секцию бокса.

Дед хмыкает:

Ну-ну. Понимаю. Хотя граната надежней любого кулака.

Мальчик кивает, шепчет:

Спасибо, дедушка. Я пошел.

Погоди. Погоди, Андрей.

Дед достает из шкатулки, протягивает:

Когда-то думал, отдам твоему отцу. А потом вообще хотел выкинуть. Хорошо, что тебя дождался, Андрей.

Андрюшка принимает на ладонь браслет: желтые, стертые по углам кубики. Странные знаки: сразу видно, что древние, загадочные, тайные. Андрюшка щупает грани, пересчитывает: двадцать один кубик, каждый подвешен на своей нити.

Что это?

Это иврит, внук. Их алфавит. Наш.

Старинный, да?

Древний. Три тысячи лет.

Андрюшка удивляется:

Так надо же в музей!

Дед прячет лицо в ладони: они у него желтые, древние, будто обтянутые пергаментом. Говорит тихо:

Нет такого музея, Андрей. Наш народ запрещен. Наш язык запрещен. Нас нет.

Андрюшка удивляется, но молчит. Щупает кубики.

Пластмасса?

Слоновая кость. Думаю, от царицы Савской. А может, еще раньше.

Мальчик не понимает. Какая еще царица? Страна Советов — это страна рабочих и крестьян, Андрюшка точно знает.

Послушай меня, внук. Когда тебе станет совсем туго — оторви кубик и прошепчи над ним желание. Оно непременно исполнится. Но только в крайнем случае, слышишь? Если уж совсем невтерпеж.

Андрюшка гладит кубики. Буквы странные, смешные, непонятные.

Дедушка, а ты пробовал? Ну, отрывал?

Я — нет. Несколько раз хотел, удержался. Может, и зря. А вот один тип… Ладно. Было двадцать две буквы, сейчас на одну меньше. Теперь тебе решать.

Андрюшка не успевает спросить: в коридоре кричит сестра.

Папа, мама! Нас собирают.

Сестра испугана. Сестра рыдает.

Андрюшка выскакивает в коридор, следом — дед. Дед сует ладонь под рубашку, с левой стороны.

Что случилось, внуча?

Папа держит «Правду» в руке, снял очки. Из кухни выглядывает мама, у нее серое лицо.

Там сейчас по телевизору сказали! — рыдает сестра. — Собрали сорок Цейтлиных с гектара и сдали в закрома родины. Мама! Папа! Я не хочу в закрома.

 

Тет

 

Кумачовые лозунги по стенам клуба — как окровавленные бинты, прикрывающие раны.

По радиотрансляции песни — одна другой бодрее.

 

Выпьем за Родину, выпьем за Сталина,

Выпьем и снова нальем.

 

Секретарь комитета комсомола делает знак: звукооператор убирает музыку, включает микрофон.

Трибуна тоже обтянута кумачом. Секретарь комитета комсомола гладит трибуну дрожащими пальцами, начинает: голос ее звонок, гнев ее неподделен.

Постановлением Политбюро ЦК ВКП(б) от двадцатого ноября сорок восьмого года распустить Еврейский антифашистский комитет… Не место космополитам в нашей стране… Сионисты и их пособники…

Слова бьются черными птицами, мечутся под белыми сводами, застревают в красных лозунгах.

Слово секретарю комсомольского бюро философского факультета Якову Цейтлину.

Очкастый узкоплечий паренек карабкается на сцену. Видно, что волнуется: вытирает пот со лба.

Новое время требует новых подходов. Старому не место в нашей жизни, Октябрьская революция, совершенная Лениным и Сталиным, освободила рабочих и крестьян от оков старого мира, но и души наши должно избавить от вериг прошлого, от цепей прежней морали. Сегодня моя семья — это товарищи по учебе и труду, это все вы!

Комсомольцы привычно хлопают в нужных местах, их ладони — как крылья.

Мой бывший отец Самуил Цейтлин в сорок втором году попал в немецкий плен. Его поняли и простили, и что же? Сколько волка не корми, он все в лес смотрит, товарищи. В дремучий лес средневековых убеждений. Да, сионизм — это отрава! Но мой бывший отец не осознал всей опасности, связался с кукловодами из Еврейского комитета, незаслуженно присвоившего себе гордое имя «антифашистского». Он был дружен с волком в овечьей шкуре, с кривлякой, клоуном на сцене Соломоном Михоэлсом…

Птицы-слова носятся над залом, глядят в глаза, клюют в стриженные макушки: «А ты осознал, комсомолец?»

Голос Якова Цейтлина срывается на фальцет.

Лучше быть сиротой! Тем более, что советское правительство заботится о беспризорниках, как о родных! Я отрекаюсь от своего бывшего отца!

Аплодисменты.

Настоящий, духовный, сердечный мой отец — это наш вождь, товарищ Сталин.

Бурные аплодисменты, переходящие в овацию.

Птицы рассаживаются на кумачовых лозунгах, сыто отрыгивают мертвечиной.

 

Самех

 

Товарищ подполковник, призывник Цейтлин по вашему приказанию явился!

Офицер морщится:

Прибыл, а не явился. Являются привидения. Садись.

Есть!

Призывник Цейтлин сияет, всем видом пытаясь подтвердить готовность и оптимизм. Подполковник теребит завязки новенькой папки, лежащей на столе, но так и не развязывает.

Значит так, Цейтлин. Пришел ответ по твоим документам.

Андрей сглатывает слюну, голос его срывается:

Все… Все в порядке?

Подполковник встает, отворачивается к окну: снег еще лежит, весна никак не начнется. Тихо говорит:

Это как посмотреть. Характеристики, оценки — все в порядке. По боксу серебро на областных. У медиков никаких вопросов. Говорят, что не только в летное училище, в космонавты годен. Ты нам по всем параметрам подходишь, Цейтлин. Черниговское училище летчиков готовит пилотов истребителей, как раз по тебе. Вот только…

Подполковник замолкает, Андрюшка ждет. В желудке у него — холодный комок.

Словом, ты сам должен понимать.

Что? — удивляется Цейтлин.

То самое. Хотя бы фамилию сменил, что ли. Многие из ваших так и делают.

Андрюшка бормочет:

А что не так? Нормальная фамилия.

Он уже понимает, что не возьмут. Но почему?

Сами же говорите, товарищ подполковник: оценки, характеристики, здоровье — все в порядке. Почему же не гожусь?

По кочану, — злится офицер. — По пятой графе, но я тебе этого не говорил. Сейчас, понимаешь, не время. Израильская военщина, вот это все.

Какая еще военщина? — искренне удивляется Цейтлин. — При чем тут я?

Свободен, призывник Цейтлин, — зло говорит подполковник. — Следующего позови.

В коридоре — кандидаты в военные училища. Толпятся, волнуются, теребят документы. Спрашивают:

Как там?

Цейтлин не отвечает: ком в горле. Выходит на улицу. Смотрит вверх, там, как назло, инверсионный след — белая полоса, перечеркнувшая небо. Андрюшка всхлипывает, небо расплывается.

Достает из кармана дедушкин браслет. Трогает кубик: буква похожа на раззявленный, орущий, рыдающий рот.

Щупает, шепчет:

Хочу стать летчиком.

Тянет кубик, но нить не поддается. Наверное, надо дернуть изо всех сил, на разрыв.

Цейтлин прячет браслет в карман. Бредет по грязному снегу, из-за слез все расплывается. Кажется, что Цейтлин идет по облакам.

 

Гимель

 

Кто еще расскажет о том, что было? Кто опишет горящие города, залитые кровью улицы? Кто назовет имена тех, кто поднял оружие в защиту свободы, во имя веры, во славу народа? Камни Второго Храма не исчезли — они проросли в наших сердцах; семь свечей сияли нам во тьме и указывали путь, так разве был он неверным?

О вы, трусливые, предавшие, спрятавшиеся в пещерах! Вы, ради жалкого сестерция кланявшиеся чужим когортам, стоявшие на коленях вдоль пыльных дорог, предавшие отчизну — вам ли теперь говорить слова осуждения, вам ли стонать о жертвах, проклиная вождей восстания, обреченного на поражение? Терпящий зло хуже властелина зла, ибо у него есть выбор, и выбор этот сделан трусом и лжецом.

Я, Иешуа, сын Галгула, говорю вам: будьте прокляты. Не император языческого Рима, не жестокий военачальник Секст Юлий Север, не тринадцать легионов — вы! Только вы причиной тому, что Иудея не восстала из праха, и теперь, быть может, тысячелетия пройдут, прежде чем наша страна воспрянет вновь.

И тогда новый народ Израиля вспомнит не вас, нет. Он будет приносить почести мальчикам, умиравшим от жажды на стенах Бейтара, но не выпустивших тяжелые копья из рук. Он заплачет о муках того, кто первым назвал нашего вождя мессией, о рабби Акиве: с него живого солдаты содрали кожу, но не смогли выдрать из души веру и любовь.

Новый народ Израиля вознесет на стену вечности имя Шимона Бар-Кохбы, пять лет топтавшего в прах славу лучшей армии Ойкумены, поднявшего народ на войну, давшего нам меч и огонь: первый — для руки, второй — для сердца.

В последнюю ночь перед роковым штурмом Шимон, названный Сыном Звезды, стоял на крепостной стене, полуразрушенной камнями римских баллист. Я не знаю, о чем он разговаривал с Богом; я только помню, как его потрескавшиеся губы шептали жаркие слова, как окровавленные пальцы теребили кубики детской игрушки, предназначенной для изучения азбуки; не знаю, откуда она взялась у военачальника — быть может, он подобрал ее в развалинах сожженного города, взял из руки убитого легионерами ребенка.

И тогда он сказал:

Нас спасет только чудо, и чудо может быть явленным нам, но зачем? Народ не должен надеяться на чудо. Народ должен надеяться на свое мужество и свой меч.

А потом пришел рассвет и залил кровью небо и землю.

 

Аин

 

Что ты мне суешь?

Здесь на вахте не бабушка — божий одуванчик, а целый капитан.

Андрей теряется:

Как «что»? Студенческий.

В дупло себе забей. Здесь он недействителен, тут авиационные факультеты.

Извините, — Андрей роется в кармане, достает сложенный вчетверо листок. — Вот, справка из деканата: не возражают против перевода. Вот зачетка, оценки за второй курс, я отличник…

Дурачок, что ли? — хмыкает капитан. — Мне твои оценки до лампочки. Справка есть — проходи. Второй этаж.

Андрей поднимается по широченной мраморной лестнице, любуется на мозаику: дирижабли, самолеты, ракета на фоне звезд, космонавт с буквами «СССР» на шлеме машет ему рукой: «Все в порядке, братишка, поехали». Колотится сердце, во рту сухо.

Вот и второй этаж: кабинеты, дубовые панели, солидные таблички на дверях.

О, Андрюха, привет! Чего здесь? Ты же вроде на металлургическом учишься.

Королев все такой же: плечистый, блистательный, успешный.

Привет. Да, я на обработке металлов давлением, но хочу перевестись к вам. На факультет летательных аппаратов.

Гы, и зачем? Какая разница? Инженеришка и есть инженеришка, у вас на заводе оклад даже выше, чем в конструкторском.

Цейтлин молчит. Можно, конечно, сказать, что раз уж не вышло стать летчиком, хотя бы так попасть в небо — через созданные тобой аппараты. Только Королев не поймет — ржать будет.

Я вот решил: нафиг эту ерунду, — продолжает болтать Королев. — Буду в райком пробиваться, на инструктора. Пока, конечно, в райком комсомола, а там поглядим.

Королев смеется, сияя белыми зубами. Галстук у него из загранки, наверное, папа привез. С конференции по борьбе прогрессивного человечества за справедливость. Королев наклоняется, говорит доверительно:

Зря ты переводишься. Послушай знающего человека: не будет тебе карьеры в нашей отрасли. Сейчас с вашими строго.

Цейтлин молчит. Разворачивается и уходит, не пожав протянутой на прощание руки.

Ну чего ты, Андрюха? — кричит в спину Королев. — На что обижаешься, на правду? Слышал? Наташка из Ульяновска перевелась, в универе теперь, на истфаке.

Цейтлин вздрагивает, на миг сбивается с шага. Потом ускоряется, почти бежит вниз по лестнице.

Проскакивает мимо зевающего капитана.

На улице оглядывается на вывеску: Куйбышевский авиационный ордена Трудового Красного Знамени институт имени С. П. Королева.

«Блин, везде пролезет, даже в название института» — думает Цейтлин.

Сплевывает и говорит:

Ну и хрен с ними всеми.

Но это не про Наташку.

 

Выйдя из автобуса, останавливается — успокоить дыхание, вернуть улыбку на лицо (мама и так волнуется). Седой красивый дед в кепке-аэродроме спрашивает с грузинским акцентом:

Дорогой, не подскажешь, гдэ здэс корпус пят?

Пойдемте, провожу.

Вах, какой молодец! Вежливый.

Мне по дороге. Давайте помогу.

Андрей забирает у деда чемодан — и чуть не роняет: тяжеленный.

Подарки везу, у нас так прынято в Грузии — нельзя без подарков, — смеется дед. — Чача, чурчхела. Всем в Телави известно: дядя Георгий — шэдрый, добрый. Знаешь, какой у меня радост, а? Большой радост, великий. Друга нашел. С войны не виделись, он хирург от бога. Мне осколком в руку, вот посмотри.

Грузин останавливается, принимается задирать рукав пальто.

Да не надо, зачем вы.

Грузин закатывает рубашку: предплечье изуродовано, все в толстых рубцах.

Нет, ты посмотри! Ампутироват хотэли, я в крик: нелзя мне без руки никак, я ведь лучший чеканщик в Телави. А может, во всей Кахетии! Говорю им: зарэжу, честное слово. Тот хирург смеется: давайте этого голосистого, попробуем сделать. И сделал! Видишь, пальцы шевелятся? А тут «юнкерсы» налетели, прямо по красному кресту валят, суки. Вокруг огонь, бомбежка, санитара убило, палатка горит — а он делает, вот какой человек!

Андрей кивает из вежливости. Вдруг останавливается, спрашивает:

А подъезд какой?

Грузин прекращает размахивать руками, достает бумажку из кармана. Читает по слогам:

Подъ-езд номыр адын, квар-тира во-сем.

Восемь?! — не верит Андрей.

Ну да. Там друг живет, Самвел Цейтлин.

Это же мой дедушка. Только Самуил, не Самвел.

Вах, как тебе повезло, слушай! — восторгается грузин. — Такой великий человек твой дед! Приезжай к нам, в Телави, я тебя с внучкой познакомлю. Красивая!

Спасибо, — бормочет Андрей.

У подъезда — скорая. Скрипит дверь, санитары выносят носилки, накрытые простыней. Следом выбегает мама — в домашнем халате, растрепанная, заплаканная.

Андрей роняет чемодан. Грузин смотрит на Андрея, смотрит на носилки. Вдруг понимает, бросается к санитарам:

Мегобаро, ра арис цуди?!

Дедушкина рука, белая-белая, свисает из-под простыни.

Андрей растеряно теребит в кармане браслет с кубиками.

 

Вав

 

Железнодорожные пути разбомбили еще вчера. Машин не дали, да у некого было попросить: все смешалось, перепуталось, штаб корпуса исчез.

Какой-то майор, забыв представиться, орал на Цейтлина:

Исполнять, товарищ военврач! Маршрут эвакуации утвержден. Медицинское оборудование забрать, за каждый утерянный шприц, за каждую койку будешь перед трибуналом отчитываться.

Койки-то на себе переть, товарищ майор? — поинтересовался Самуил.

Умничать, твою дивизию? — побагровел майор и принялся рвать клапан кобуры.

Койки — ладно. Что с ранеными делать? У меня сорок два лежачих.

Майор махнул рукой, прыгнул в «виллис» и уехал.

На станции рвались вагоны со снарядами, бухая в небо красными цветами разрывов. По дороге брели моряки — без строя, без порядка, винтовки торчат вразнобой, черные бушлаты, черные лица.

Цейтлин зашел в палатку, заскрипели пружины коек — раненые поднимались, заглядывали в глаза:

Как там, товарищ военврач?

Говорят, амба нам? Фрицы прорвались.

Кто сказал? Фамилии, звания?

Ответа не было.

Все по плану, ребятки, — спокойно сказал Цейтлин. — Сейчас обход, перевязка.

А эвакуация? Гутарят, забыли про нас.

Это кто там? Грищенко, ты? Кто тебе всякие страсти рассказывает? Никто про нас не забыл, говорю же, по плану.

Вышел из палатки, подозвал фельдшера:

Значит, так. После перевязки соберешь персонал и ходячих. Идите на Моздок. Может, успеете проскочить.

А вы, товарищ военврач?

Я лежачих не брошу. Останусь тут.

Тогда мы тоже. Останемся.

Выполнять приказ, старшина! Здесь пока еще Красная Армия, что за дискуссия?

Фельдшер шагнул вперед, схватил Цейтлина за пуговицу, горячо зашептал:

Самуил Яковлевич, вам нельзя оставаться. Они вас первого — в расход, сами понимаете…

Не понимаю. Еще слово — сам тебя шлепну, не дожидаясь трибунала.

Да какой тут трибунал, они первыми сбежали, — пробормотал фельдшер. — Есть исполнять приказ.

Цейтлин лично пересчитал брикеты пшенного концентрата и банки яичного порошка. Прикинул: на два дня максимум.

Потом сидел, курил. Смотрел на синие горы, вздрагивал от взрывов: станция все еще горела.

Подошел выздоравливающий, с перевязанной рукой.

А ты чего здесь, Мегашвили? Почему со всеми не ушел?

Я не пойду, Самвел Яковлевич. Э, чтобы внуки сказали потом: Георгий — трус, друга бросил? Я придумал: когда немцы придут, вы говорите, что грузин, тогда не расстреляют. Мол, документы сгорели. Я им свою красноармейскую книжку покажу, скажу, что земляки, из Телави. Вам только надо немного грузинских слов выучить. Вот слушайте: «мама» по-нашему — «деда», «папа» — это «мама», а «дедушка» — «бабуа». Только не перепутайте!

Дурак ты, Мегашвили, — рассмеялся Цейтлин. — Иди, кухню затопи, скоро ужин, кормить будем наших гавриков.

Вы запомнили? Я потом спрошу.

Ладно, ладно, экзаменатор. Иди.

Цейтлин слушал, как Георгий что-то напевает по-грузински. Потом достал браслет, посмотрел на него, вновь спрятал. Сказал:

Может, и обойдется.

 

Алеф, hей

 

Скукота, небось.

Ну что ты, Андрей! — жарко заговорила Наташа. — Это закрытая выставка, из запасников, деканат всего десять пропусков выдал. Три дня, когда еще увидим? Тебе должно быть интересно, про евреев Самарской губернии. Там и дневники, и убранство из синагоги.

Ни фига не интересно, вот честно.

Наташка надулась:

Да ну тебя, Цейтлин.

Пошли, конечно.

Экскурсовод нудно рассказывал про Самарский пехотный полк, сформированный при Николае Павловиче из рекрутов Виленской губернии, про крещение трехсот кантонистов из еврейских детей в речке Кондурче.

Крещение проводилось обманом, под прикрытием купания, но в том году сентябрь выдался холодным, многие простудились и умерли. Те дети, что были постарше, догадались о происходящем и, по воспоминаниям фельдфебеля школы, сами отплывали подальше, на стремнину, и тонули.

Цейтлин зевал, вежливо прикрывая рот.

Богатые евреи, большинство из которых принадлежали ко второй купеческой гильдии, с разрешения губернатора учредили музей при синагоге, куда попали предметы быта, книги и документы, представляющие культурную и историческую ценность. Эта картина неизвестного польского мастера датируется первой четвертью девятнадцатого века, называется «Размышление о цамид-элохим» и посвящена апокрифическому спору между Моисеем и Аароном об использовании волшебного предмета, «божественного браслета» в вольном переводе, который представлял собой связку букв древнееврейского алфавита…

Андрей вздрогнул, подошел ближе. Слушал, стараясь не пропустить ни слова.

«Пожалей народ наш, измученный испытаниями, и примени дарованное тебе Яхве». Яхве, как мы помним, одно из имен бога, наиболее часто упоминаемое в Танахе. На что Моисей возражает: «Дар есть не волшебство, но Слово, и Слово это божье, и Слово состоит из букв». Возможно, упомянутый волшебный предмет был изображен на картине: видите, от правой руки Моисея исходит сияние? Так вот, искусствоведами установлено, что сияние — более позднее вмешательство, то есть неизвестный мастер замазал на картине изображение «цамид-элохим» по требованию еврейских мудрецов, оскорбленных упоминанием этого, с их точки зрения, никогда не существовавшего артефакта…

Извините, — сказал Андрей. — То есть теперь неизвестно, как выглядел браслет?

Разумеется, нет, — улыбнулся экскурсовод. — Ведь неизвестно, как выглядела волшебная палочка или кубок Грааля. Это же сказка, легенда. Хотя… Давайте пройдем в следующий зал. Фотография владельца механической мастерской Льва Цейтлина, одного из меценатов музея, сделана в тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году. Видите, в руке?

Андрей, не отрываясь, смотрел на браслет из кубиков в ладони фабриканта. Наташка удивилась:

Надо же, Цейтлин! Может, твой предок?

Да ну, — не сразу ответил Андрей.

 

Пэй

 

Андрей Яковлевич, данные из лаборатории.

Цейтлин поднял голову, протер глаза. Отодвинул стакан с давно остывшим чаем.

Посмотрел на графики, почесал лоб. Пробормотал:

Ни хрена не выходит. Относительное удлинение не вытягиваем. То ли температура отжига велика, то ли температура закалки мала. Надо технологию менять.

Опять? В шестой раз уже.

Да хоть в десятый. Все сроки просраны, а не получается. Может, давление на валках увеличить? Или, наоборот, число проходов? Хотя размер зерна нормальный.

Там генеральный звонил, не спится ему. Переживает.

Само собой. Не будет этого сплава — не будет ракеты. Ладно, пойду погляжу. Воздух понюхаю.

Встал, надел белую каску. Вышел, хлопнув дверью.

Толковый он. За дело переживает, дело знает.

А куда денется? Начальник цеха, считай, уже на пенсии, Цейтлину отдуваться как заместителю. Из Москвы по пять раз на дню телеграммы.

Цех длиной в полтора километра, но Андрей Яковлевич давно приспособился: садился на велосипед и ехал вдоль гремящих рольгангов, мимо воющих от натуги клетей прокатных станов. Кивал вальцовщикам, любовался серебряной рекой стремительно летящей ленты, вдыхал запах горячего масла, слушал рев воздуховодов — и думал, думал. Остановился у отжигательной печи. Смотрел, как дрожит воздух над остывающим рулоном, привычно теребил кубики браслета. Одна буква свернулась, словно змейка, подмигнула крохотным глазом.

Точно! — хлопнул себя по лбу. — Спираль. Повторить цикл термообработки.

Обратно домчался, словно заправский чемпион, желтый жилет сиял, как майка лидера.

Влетел в кабинет, крикнул:

Чаю мне, покрепче! И все графики отжига за месяц.

Принялся азартно черкать карандашом в блокноте. Грифель ломался, не выдерживая.

Там жена вас, Андрей Яковлевич.

Чего ей?

Скорую вызвала, схватки у нее.

Какие еще схватки? Не мешай, дверь закрой.

 

Седой встал навстречу из-за огромного, как космодром, дубового стола. Долго тряс руку.

Молодец, Цейтлин, это же надо: прочностные выше техзадания на двенадцать процентов! Значит, стенку делаем тоньше, а это что? Правильно, полезная нагрузка ракеты больше на шесть тонн! Одним словом — космос. Всех нас выручил, сам Глушко звонил, просил передать благодарность. Герой, герой.

Андрей Яковлевич довольно жмурился. Теперь уж точно назначат начальником прокатного цеха.

Есть одна загвоздка, только не расстраивайся. Словом, не утвердили тебя. Сам понимаешь, ведущий цех передового завода отрасли, флагман отечественной цветной металлургии, анкета должна быть как слеза. Зарубили твою кандидатуру там.

И ткнул пальцем в потолок.

Цейтлин побледнел. Спрятал трясущуюся руку в карман пиджака.

Ну, это ерунда, — сказал седой. — Зато предложили на выбор: первый вариант — орден Октябрьской Революции. Это, конечно, ого-го, но я бы на твоем месте согласился на второй. Знаешь, какой?

И знать не хочу.

Ну, чего надулся? Второй вариант — примут тебя в партию вне всяких лимитов. Несмотря на. И сразу карьера по-другому пойдет, сам понимаешь. Станешь придворным евреем, разрешенным. Говорят, в канцелярии Геринга такой был.

Отличное сравнение. Лестное для всех для нас.

Да хватит тебе бухтеть. На, пиши заявление.

Цейтлин взял листок. Быстро написал, поставил точку.

Так, посмотрим. Генеральному директору… Э-э, не то, надо в партийный комитет завода. Прошу уволить меня по собственному желанию… Что?! С ума сошел, Цейтлин?

Андрей шел по коридору, вслед неслось:

Куда ты без завода? Шапками торговать?

Можно и шапками, — не оборачиваясь, ответил Андрей.

Стоял, курил. Смотрел на звездное небо. Сказал:

Фигня. Надо жить.

 

Заин

 

Били долго. Самуил Цейтлин свернулся зародышем, прикрывая одной рукой голову, второй — живот.

Потом устали. Сказали:

Вот так у нас с предателями родины, понял, пархатый? И остальным передай: не жить тем, кто фрицам в плен сдался.

Долго лежал: холод пробрался сквозь дырявый бушлат, приятно холодил избитые ребра. Думал: «Что за судьба — из лагеря в лагерь». Кряхтя, поднялся. Щупал окровавленный снег. Нашел браслет, пересчитал кубики: все двадцать два на месте. Вздохнул с облегчением.

Вспомнил сына Яшу: выпускник, аттестат в июне. Улыбнулся.

Протер от крови глаза, вгляделся: попался кубик с буквой, похожей на топор. Понял: выход. Побрел к поленнице.

Приготовил веревку — сгодится на жгут. Положил руку на чурбак, размахнулся топором. Зажмурился: всего секунду потерпеть, и в тюремную больницу, а там — покой, койка, больничное питание, сестрички в белых халатах.

Отбросил топор. Сел на чурбак, долго ломал спички дрожащими пальцами. Наконец, прикурил. Сказал:

Фигня. Надо жить.

 

Цади

 

Королев откинулся на кресле, прищурился:

Ты не понимаешь, куда лезешь со своим сраным кооперативом. Никто тебе не даст приватизировать завод. Тут другие люди заинтересованы, наши.

Наши? — удивился Андрей Яковлевич. — А я чей, зимбабвийский, что ли?

Это партийное дело. Соображай, Цейтлин. Шапками торгуй, в большие дела не лезь. Не то раздавлю, как Голиаф Давида. Ты мне еще за Наташку не ответил.

Швырнул деньги на стол, вышел не прощаясь.

Официант убирал тарелки, когда Цейтлин засмеялся — вздрогнул.

Уважаемый?

Молодой человек, вам известна история Давида и Голиафа?

Что-то слышал, — осторожно сказал официант, — евреи какие-то?

Правильно, — кивнул Цейтлин, — один точно.

Только не наши, не Куйбышевские, — продолжил официант. — Я наших всех знаю. Из Тольятти, наверное?

Цейтлин расхохотался, сунул купюру растерянному парню, вышел из ресторана. Сказал:

Эту страну не победить, она сама себя.

 

Финны приехали на шлаковый двор, а там завалы полувековые, сто тысяч тонн. Сказали, что согласны на сто пятьдесят долларов за тонну.

А завод что?

А генеральный обиделся и заявил, что больше пятидесяти не заплатит. И то потому, что расчищать надо под новый цех, да и штрафами замучили.

Цейтлин захохотал, хлопая себя по коленям:

Так и сказал «не заплатит»? Он, дебил, вообще не понял, что финны хотят сами за шлак заплатить? Он хоть слышал про рециклическую переработку шлаковых отвалов при алюминиевых производствах?

Откуда, Андрей Яковлевич? Вы как ушли, толковых металлургов и не осталось.

Пиши на завод письмо от кооператива: мол, согласны очистить шлаковый двор, вывезти весь объем по сорок долларов за тонну. И поезжай туда.

Может, сами?

Нет. Генеральный на меня дуется, забыть не может, хотя за эти годы три генсека померли. Можешь смело опускаться до двадцати долларов, а я к финнам поехал.

 

Завод заплатил за вывоз шлака три миллиона, финны за привоз — тринадцать миллионов. Цейтлин выкупил завод с потрохами. Королева нашли в петле: то ли сам, то ли помогли.

 

Бет

 

И восстал филистимлянин, горой красной меди возвышаясь над прочими с высоты роста в шесть локтей с пядью; тело его в медной броневой чешуе, как у древнего чудовища, голова в громадном шлеме, сияющем, словно купол языческого храма; огромный железный меч в деснице его и медный щит в шуйце. И хохотал Голиаф, потешаясь над Давидом:

Ростом ты мал, словно ребенок, безусо лицо твое, слабы перси и чресла твои, не способные носить доспех, так зачем ты идешь на битву с сильнейшим из нас? Ты пришел с камнями, будто я собака, я — не собака, но величайший воин, и будет хлипкая плоть твоя пронзена злым железом и разметана сияющей медью, обратишься ты в прах, и вместе с тобой — народ твой, если только нет в этом деле подлого колдовства.

И отвечал юный Давид, сын Иессея:

Ты вышел на бой, владея железом и медью, золотом и серебром, могучая армия за тобой — а за мной Имя Господа, и Воля Его, и Правда Его, ибо истинная Вера не нуждается в колдовстве. Слово Яхве милует и поражает, и блажен народ, познавший истину.

Сказав это, склонил голову Давид над цамид-элохим, шепча заветные слова, но не стал рвать нить, а спрятал дар Яхве в суму.

И достал Давид из той сумы камень, и вложил его в пращу, и метнул в Голиафа…

 

Хет

 

Списки!

Абитуриенты толпились, пыхтели в спину женщины из приемной комиссии. Толкались, тянули шеи, кричали от счастья, рыдали.

Яша Цейтлин протиснулся, принялся искать в конце списка.

Хабаров. Хлебников. Чимбаевич. Якушев.

Вздрогнул, принялся снова читать; но между фамилиями на «Х» и «Ч» не было фамилии на букву «Ц».

Рухнул потолок, скрипучий паркет начал расползаться под ногами, как болотная жижа; Яша проваливался, неумолимо тонул — по колено, по горло…

Очнулся на улице. Солнце жгло макушку, вопили воробьи, вопили поступившие.

Хлопок по плечу:

Ну что, по пиву? Отметим это дело.

Яша обернулся, но не смог узнать парня — кажется, сидели рядом на сочинении. Снял очки, протер тряпочкой — но взгляд все равно расплывался, туманился.

Извините, какое дело отметим?

Ну как же, поступление.

Я не прошел.

Да не может быть! — поразился парень. — Ты же мозговитый. Ну ладно, не кисни. Можно еще успеть в техникум подать, там до пятнадцатого. Поверить не могу, что ты не прошел.

Извините.

Яша шел к набережной, пошатываясь. Какой еще техникум? Железяки, тупые пролетарии-однокурсники, до конца жизни в дерьме и машинном масле?

Яша сел на скамейку. Что-то кольнуло в бедро: достал, растерянно посмотрел на потертые кубики. Ну да, отец подарил. В тот же вечер, как вернулся из лагеря — худой, неузнаваемый, вместо глаз — тяжелые свинцовые шарики, хоть на грузила переплавляй.

В больницу Самуила Яковлевича не взяли, он долго мыкался без работы, пока не пристроился в театр, рабочим сцены. Яша отца стыдился — бывший пленный, тощий, несуразный, ободранный какой-то. Отцы одноклассников (те, кто выжил) — в наградах, а этот… Что-то говорил про браслет, про исполнение желаний. Врал, конечно — как такому верить? «Только в крайнем случае» — а сейчас крайний? Да уж, ничего хуже быть не может.

Яша выбрал кубик с буквой, похожей на виселицу: боковые стойки и перекладина. Зажмурился, прошептал, дернул — нить поддалась легко, порвалась, кубик лопнул между пальцами, растекся пахучим.

Яша удивленно смотрел на перемазанные пальцы. В памяти всплыл какой-то «елей» — дурацкое дореволюционное слово. Сердце забилось: неужели правда?

Вскочил, на нетвердых ногах пошел обратно. В коридоре прохладно, тихо, пусто. Подошел к доске объявлений. Глаза после солнечной улицы долго привыкали, буквы расплывались; Яша судорожно содрал очки, протер, вновь надел.

Хабаров. Хлебников. Цейтлин. Чимбаевич.

Яша вздохнул и сел прямо на скрипучий паркет.

 

Куф

 

Любые деньги. Нужны заграничные врачи? Лекарства?

Доктор покрутил пальцами:

Все плохо, Андрей Яковлевич. Наталье диагноз не поставлен. Возможно, психосоматика, но весьма осложненная.

Ты мозги не пудри, толком объясни.

Доктор вздохнул:

Я понимаю, вы человек занятой. Только надо и родным время уделять. Она вас месяцами не видит, не верит, что нужна вам.

Правильно. Дело надо делать. Кризис, все плохо, по ляму в неделю теряем, и отнюдь не деревянных.

Но ваши родные…

Потерпят, не впервой. Вот визитка. Повторяю: любые деньги.

Хлопнула дверь.

Внизу подбежал начальник охраны, подхватил под локоть, подтолкнул внутрь бронированного лимузина. Влез на переднее, крикнул водителю:

В аэропорт.

Ты чего творишь? — сердито спросил Цейтлин. — Что за спектакль?

Начальник охраны обернулся:

Андрей Яковлевич, все серьезно. Из Москвы вылетел борт, специально за вами. Дана команда на жесткое задержание. Они на все пойдут, чтобы забрать бизнес.

Откуда информация?

Источник надежный.

В аэропорт зачем?

Джет вас ждет. Улетайте в Израиль, пограничников я подмазал.

Почему в Израиль? — хмыкнул Цейтлин.

Потому что не выдают.

Надо к Наташе заехать.

Ни минуты нет. Все очень серьезно.

Цейтлин посмотрел в окно лимузина на придавленную льдом Волгу. Пробормотал:

Дело выше семьи.

 

Далет

 

Горячий ветер гонит по булыжной мостовой обрывки и ошметки, скрипят тяжело нагруженные телеги. В порту Валенсии очередь на неделю.

Таблички на дверях добротных домов: «Продается… Продается… Продается». Цены упали вдесятеро.

Жаркий ветер проникает сквозь ворота Серрано, гулким эхом разносит под сводами Кафедрального собора обломки жестоких слов:

Именем христианских королей Фернандо и Изабеллы… запрещается вывозить золото, серебро, иную чеканную монету… до 31 июля 1492 года от Рождества Христова…

Тихий стук, горячий шепот:

Времени нет, ни минуты. Все очень серьезно, рабби. Шпионы Торквемады рыщут повсюду. Корабль ждет.

Мудрец качает головой:

Жена в лихорадке. Я не могу.

Вы обязаны, рабби. Дело выше семьи.

Чайки кричат, плещет вода, скрипят снасти каравелл. В порту пахнет гнильем.

Мудрец перебирает в руках кубики на браслете, бормочет еле слышно. Сопровождающий понимает: молится, деликатно отходит в сторону.

О любовь моя, Рахиль, — шепчет рабби. — Теперь волосы твои седы, кожа покрыта морщинами, но ты же помнишь. Помнишь наши ночи, родная? Помнишь счастье рождения наших детей?

Матросы хватаются за сходни, старый еврей просит их:

Подождите.

Кряхтя, спускается по трапу.

И уходит, исчезает в пыльных ущельях валенсийских улиц.

 

Тав

 

Пыльная улочка Яффы, невыносимый хамсин.

Никто не предлагает сдаться, это не война. Просто поставьте подпись, и вашу жену сразу перевезут обратно в больницу.

Вы вообще люди? При чем тут жена, да еще больная? Ее за что?

Серый морщится:

Андрей Яковлевич, не давите, не надо. Вы, когда прессовый в Тольятти отжимали, не особо жалость проявили, не так ли? Это только бизнес.

Лицо у Цейтлина каменное: не разберешь, о чем думает. Серый чувствует себя неуютно, невольно сует руку за пазуху, щупает рукоять.

Значит, так. Сначала вы дадите с ней поговорить. Я должен убедиться, что она жива.

Но…

Никаких «но», — обрывает Цейтлин. — Не обсуждается.

Серый кивает:

Хорошо, мне нужно посоветоваться.

Серый выходит на раскаленную безжалостным солнцем улицу, достает мобилу. Второй в дубовых ботинках остается, глядит на Цейтлина, не моргая.

Андрей Яковлевич прикрывает глаза. Вспоминает.

Как отправил цехового технолога забирать Наташу из роддома, потому что сам был на пробной прокатке.

Как орал на перепуганного двухлетнего сына, изрисовавшего устав кооператива.

Как не приехал на похороны мамы — был на переговорах в Китае, партнеры уперлись и не хотели снижать цену.

Как две недели лежал на матрасах в Брянске: ни позвонить, ни передать записку, за квартирой следили. Когда разрулил и приехал, ночью открыл дверь своим ключом, Наташа не спала — прибежала, всхлипнула, прижалась к груди, а он смотрел сверху на макушку с неожиданной сединой и даже не погладил — оттолкнул и пошел к сейфу, перечитывать контракт.

Андрей Яковлевич, у вас одна минута, — серый протягивает мобильник.

Цейтлин берет нагретую чужим ухом трубку, морщится.

Андрюша, у тебя все в порядке? — голос дрожит.

Норм.

Андрюша, поступай, как тебе нужно. Не слушай их, я почти здорова, устала немного. Камера хорошая, девочки добрые, заботятся. Ты слышишь? Не переживай за меня.

Цейтлин сглатывает. Говорит тихо:

Наташа, все нормально, порешаем. И я давно не говорил тебе: я тебя… Это.

Что? Я не слышу, родной, говори громче.

Я тебя…

Что?

Серый протягивает руку:

Время вышло, Андрей Яковлевич.

Цейтлин отдает трубку. Молча встает и выходит на улицу. Второй вопросительно смотрит на старшего, тот говорит:

Подождем. За ним не надо.

Андрей Яковлевич идет по раскаленной улице, сердце его сбоит, в глазах туман. Заходит в какую-то дверь, навстречу человек с сине-белым покрывалом на плечах.

Чем помочь еврею? — спрашивает человек по-русски, безошибочно опознав ашкенази.

Цейтлин смотрит на древний камень, покрытый вязью. Достает из кармана браслет с кубиками, кладет на край раковины для омовений. Говорит:

Возвращаю.

Человек вглядывается в браслет. Охает:

Ой, вэй!

Как тут у вас молятся? — спрашивает Цейтлин.

Человек в талите улыбается и качает головой.