Стихи

Стихи

* * *

Останемся дома, где свет и вода,

тепло и посуда,

где книги и сеть, и уже никогда

не выйдем отсюда.

 

Скрипят половицы, и чашек парад —

отрада для взора,

мычаньем и свистом отвечу не в лад

паркету, фарфору.

 

Я по телевизору видел китов

на плоском экране,

последний француз, их Жак-Ив Кусто

искал в океане,

 

у них ультразвук, у меня интернет —

поет ноосфера,

и смерти в ней нет, таков с ней завет

пасхальная вера.

 

Не выйду из дома, коралла полип

в скелете из гипса…

предшественник вышел — и что же? погиб,

а я теперь вписан.

 

 

* * *

Кто их клеил друг на друга, слой за слоем?

Обдираю со стены обои.

И мне грустно думать отчего-то,

как невзрачна прежняя работа.

Слой за слоем… что за люди жили тут?

Что за светоч скрашивал их труд?

Как их жизнь прошла меж этих стен?

Сколько было на веку их перемен?

 

Здесь отходит, а вот здесь сгони пузырь.

Слушаюсь! — Сам знаешь, егозы

на минуты не оставить же, ну Саш,

как-нибудь доклей без нас, домажь.

 

Вот доклеили и рады делу рук,

сели чай пить. Плещутся вокруг

их надежды, будто в солнечной воде

рыбки юркие. И не бывать беде.

Не бывать ей, не бывать ей никогда,

а бумага пожелтеет за года:

надо бы на кухне подновить…

Жизнь сгорела, как вольфрама нить

в лампочке от резкого скачка

напряжения, а линзы, что в очках,

слишком круто преломляют свет.

Жизнь проходит, смысла в этом нет.

Оттого-то грустно мне сдирать

старые обои, как тетрадь

с прописями детскими листать,

прежний почерк свой не узнавать.

 

 

* * *

Дочке в школе прочитать задали,

да вот маюсь и не знаю, надо ли:

прочитаешь много — поседеешь рано…

ай у нас дома ни библии, ни корана,

ни маркса, ни ленина, ни упанишад.

Там наверху и без как-нибудь порешат,

а мы, кума, ни в бога, ни в черта, ни в азбуку морзе,

но, вишь, старшенький умер от передоза,

так уж в этот раз думаю — не прочесть ли?

вот бы младшей жить раз не в почести, так по чести,

так что ты дай-ка с полочки мне, кума,

горюшка, горюшка от ума.

 

 

* * *

Там, где на ерики и рукава

распадается русло большой реки,

где астраханская татарва

от набегов пряталась в тростники,

 

где встрепенуть бы птиц, всполошить бы птиц —

не осталось бы синего лоскута:

мелководье и рыба — из всех столиц

самая сытая — там у пернатых, там.

 

Там, по этой путанице проток,

шлепая редко веслами по воде,

плыл научный сотрудник, задумчив и одинок.

Мошкара роилась и путалась в бороде.

 

Он оставит весла, посмотрит на стайку рыб,

что проносится мимо, металлом впотьмах горя,

поглядит, сощурясь, на ту из воздушных глыб,

что качается в чае закатного янтаря,

 

отхлебнет из термоса, и, комара согнав,

подналяжет на весла, лодку отправит в путь.

Среди заводей, омутов, ериков и канав

плыл ученый, со дна поднимая речную муть.

 

И покуда сумерек загустевал кисель,

колотушкой он квокал, булькал, плескал хвостом —

потаенной подлодкой, с трудом избегая мель,

на поверхности показался огромный сом.

 

Говорил ему человек: — Ты живешь впотьмах,

триста лет промышляешь молодняком, икрой…

Расскажи мне, рыба, тебе еще ведом страх?

Отвечала рыба: — Ведом и страх порой.

 

Видно, сом понимал по-русски, и потому

он сказал, раздумав: — Того одного боюсь,

что я, звезд не увидев, зимою на дне помру, —

жабры хлюпали, дергался длинный повисший ус.

 

Но боюсь и смотреть, как звезды проткнули мрак, —

а биолог, закинув голову, отвечал:

Сотни раз я их видел, роящийся зодиак…

Светлячки в черноте. Велика ли твоя печаль?

 

В полутьме от нашарил трубку, поджег табак,

комаров отгоняя дымом, курил, молчал.

Стало холодно. Сом вдруг сказал по-татарски так:

Велика, — он сказал, — велика, человек, печаль.

 

Пересвистывались птицы ночные, ветр

прикаспийский ходил среди пресноводных трав,

осторожно ступая. Солен, затаен и щедр,

он, подслушав, гадал теперь — сом, человек ли прав.

 

Но спросить было некого, думать же не привык

тихий ветр — шагал, камышом шурша,

золотоордынский нашел он в грязи ярлык

и колючего, будто звезды во тьме, ерша.

 

 

* * *

Гроза в степи – безделка, не безделка,

а небо раскололось как тарелка,

вечор уж мне малым-мало спалось…

я дегтем сна недоброго замаран,

под черным небом брошена Самара,

и кремль грызет царева песья свара,

как кость.

Зачем про сон сболтнул я есаулу?

Тоска виною волжской захлестнула…

На юг ладьи, товарищи! Разбой

пойдем чинить — и нас не выдаст Каспий!

С царем московским бесполезна распря!

Айда за золотом и счастьем, раз не

домой.

Бумагами дотошного учета,

как птицами, не знавшими полета,

казенные набиты сундуки.

Управа на мятежного скитальца:

темно коптит и прогорает сальце,

и писарь с болью разминает пальцы

руки.

Напор без разума — ум без отваги;

без рейтаров бессмысленны бумаги;

усидчивый бухгалтер мятежа

хитрец — и только, если взгляд обложен,

как день — туманом. Под мужицкой кожей

когда живет идея — пусть расхожа —

свежа.

Бобровым шапкам выдан Стенька Разин;

переупрямил сонный дьяк в приказе.

Ну что же, дьяк, потешь себя, потешь.

Для песни вольница нужна и воля,

бумага, труд и волжское раздолье, —

а за Самарой всполохами в поле

мятеж.

 

 

* * *

В потайных местах, высоко в горах,

где воздух морозен и чист,

на больших изогнутых зеркалах

галактик дрожат лучи.

Астрономы им имена дают,

чудовищ и дев имена —

и за ночь к небесному словарю

страница доплетена.

А когда рассветная бирюза,

созвездий сметает узор,

сняв очки, бессонные трут глаза,

и прячут зеркальный взор,

будто зрак циклопа; бетонных век,

смежая броню дотемна,

и плывут течением млечных рек

раздаривать имена.

Звездочетов чтящий благой Алла

дарует им праведный век,

а потом под синие купола

ведет их хан Улукбек.

 

 

* * *

Как жаберную щель на остановке

автобус дверь открыл и пригласил

меня шагнуть в него с бетонной бровки

туда, где мертвых лошадиных сил

удерживая норов скрежетало

сцепленье глухо, где мотор гасил

любые мысли лязганьем металла.

Мы тронулись — людей десятка два

и разный шум — до нового привала.

Кто растолковывал свои слова

соседу, кто молчал, кто телефону

кричал чего-то слышное едва —

так Ярославль не слышит Персефону,

когда январь в ночах теряет день.

Со смеха что шипучие сифоны

девчонки прыскали, сморила лень

двоих мужчин от жара разомлевших,

среди толпы покачивалась тень

жены с младенцем. Колыбельно певших

младенцу губ не слышно было мне;

так — пара звуков, чудом долетевших.

Цыгане громко спорили, в окне

высматривая что-то: кочевую

звезду свою цыганскую зане.

И радостно мне было, но чему я

был рад, не знаю: скарб цыганский пах

благоуханно, запахом чаруя;

блестело тускло золото впотьмах

на их руках унизанных перстнями,

и локоны распущенные взмах

голов чертить пружинными тенями

стремились будто дерева листва.

Старуха с внуком, бывшая меж нами,

речь завела о тайне рождества.