Стихи

Стихи

***

Это было не то чтобы странно:

родилась здесь девочка Анна…

Отдыхала позже в Люстдорфе,

влюблялась, стихи писала

о лилиях и о безднах

без дна и начала.

Это было не то чтобы странно:

Гумилев приезжал сюда к Анне,

говорил о любви, получал отказы,

но не сдавался сразу.

И в стихах и в страсти

он был настоящий профи —

он глядел на Анны египетский профиль,

зову Африки в нем постоянно внемля,

видел новые земли.

Это было не то чтобы странно:

родилась здесь другая Анна —

на Слободке-Романовке, в то же время,

в семье рабочей,

на Сретенье, снежной февральской ночью.

Было 9 сестер и братьев у Анны,

она их нянчила неустанно.

Ходила в танцкласс, училась потом на рабфаке,

полюбила парня задолго до брака.

И слыхом не слыхивала о Горенко с Гумилевым,

об их поэтическом слове — чистом и новом.

Не слышала ничего о Хлебникове и футуристах,

О том, что Виктор — тих, Маяковский — неистов.

Голодала в 30-е годы, училась в Медине,

работала кондуктрисой.

Родила дочерей: Олю, затем Ларису.

На войне потеряла мужа, потом и дочку,

Поняла, что каждый выживает поодиночке…

Вторая дочь родила ей внучку однажды.

Внучка стала чудной поэтессой,

солдатом бумажным.

В честь бабушки тоже зовется Анной.

И все же: как это странно,

как же все это странно…

 

 

Одиссей возвратился,

пространством и временем полный…

О. Мандельштам

 

***

Сколько талантов зарыто в земле — она не спешит

делиться —

сколько секретов, страстей и прочих других сокровищ…

Только растеньям она открыла и птицам –

сколько впиталось в ее чернозем неповинной крови.

 

Сколько оружия, амфор, роскошной посуды,

сколько монет, украшений искусной работы.

Сколько сокрытых любовей — чьих? и откуда?

в землю ушло и полито могильщиков потом.

 

Сколько безвестных легло в этот грунт, что убиты

дерзким мечом или просто устали чрезмерно.

Их имена или клички лишь травам открыты —

травы их помнят уж тысячелетья наверно…

 

Все принимает земля — чернозем и суглинок

также податливы, как и во дни сотворенья.

Дом твой стоит на костях скифов иль сарацинов?

Чьи различимы слова в шелестеньи и пеньи?

 

Все принимает земля, а трава покрывает —

ходят по степи зеленые, пряные волны…

Кто там в земле? Одиссей ли зарыт под сараем?

Кто упокоен — и жизнью, и бременем полный?

 

 

***

Солнце жуком-скарабеем ползет по небу,

шарик из звезд перед собой толкая…

Жук-скарабей, ты ползешь словно быль и небыль,

солнцу свой ход неспешный уподобляя.

 

Скифы, сарматы тебя приняли из рук Египта —

до Борисфена дошел ты и до Урала.

Имя твое во множестве манускриптов…

Из гематита тебя на века создали.

 

Черные капли в земле и моей хранятся —

Их выпускают на волю на Ланжероне.

Их извлекают в тени золотых акаций,

как талисманы — мой город никто не тронет.

 

Город благословенный, моя Одесса,

Фортуна с тобою, судьба твоя — мир и счастье.

И никуда тебе от нее не деться —

ведь скарабей к этой земле причастен!

 

 

***

Лене Миленти

 

Женщина — девочка с карими глазами,

с улыбкою во взгляде и стихах,

бывшая и ребенком, и мамой,

вдруг впустившая в душу страх.

 

Одесситка — молдаванка, гречанка, немка,

выросшая на Молдаванке, в одном из дворов.

Впитавшая солнце и всю эту летку-енку

одесского лета, и звездный его покров.

 

Любившая море, и танцевать, и музыку,

любившая жизни биение в каждой из мелочей,

была подружкой со всеми почти что музами —

сама, как муза, журчащая, что ручей!

 

Ее стихов неумелых не иссякал источник,

живых, как она сама, неожиданных, как она.

Ленка умела сказать и смешно, и точно,

и быть актрисой при этом — актрисой счастливого сна!

 

Но вдруг трагедия прорывалась сквозь слов

беспечность,

глубина и боль непонятно откуда шли,

как лик проступает через лица погрешность,

как вода проступает из-под земли!

 

Пари, лети, ты с нами и здесь летала,

то в танце, то просто идя по улице так легко…

Пусть Бог тебя завернет в свое одеяло,

пусть в небе тебя убаюкает высоко.

 

 

***

Церковь, базар, кладбище, психбольница…
В нашем районе все есть, что нужно народу.
Над базаром часто летают разные птицы,

кошки с собаками здесь живут в любую погоду.

Церковь Рождества Богородицы с серебристыми куполами —
маленькая церковь, настоятель — отец Григорий.
 Там привлекают людей простыми, как соль, словами.
 Вы — соль земли — говорят — забудьте про боль и горе
!

Иногда приходят в церковь больные
 из расположенной недалеко психбольницы.
 Они чертят в воздухе знаки чудные,
 гоняют бесов, что им мешают молиться.

А на кладбище — как Бог наказал:
 там сирень и ангелы, там тихо и сладко спится.

Кладбище, церковь, психбольница, базар,
 церковь, кладбище, базар, психбольница…

 

 

***

Когда я иду на работу, на пляж, на базар,

Миша выходит на улицу, топчется возле ворот.

На свиданье? — спрашивает, как будто смешное сказал —

растягивает в улыбке рот.

 

Миша всегда отдает мне честь, как я прохожу.

Я же бросаю: вольно! или кругом! или шагом марш!

И он марширует, пока я лежу на пляжу…

И это похоже на нарисованный кем-то шарж.

 

Но Миша делает все всерьез, и когда я иду домой,

он отдает мне честь, и внимательно ждет приказ.

Со свиданья? — спрашивает преданный рыцарь мой.

В голове его много шалостей и проказ…

 

Он передразнивает мою походку, когда я спешу.

Мише лет девяносто. Он бодр, и наверно здоров.

И когда эти строки в блокноте я ночью пишу,

я вдруг понимаю, что это, точно, любовь!

 

 

***

Е. Голубовскому

 

На Большой Арнаутской сапожник сидел — дядя Сеня.

Поэт Игорь Павлов меня привел в мастерскую

и сказал: «Дядя Сеня поэзию любит : Есенина,

Блока, Пушкина, но и нынешних милует всуе.

 

«Читай стихи! — сказал мне, кивнув,

  сапожник.

если понравится, я обувь чиню бесплатно!»

Я присела на стул и скинула босоножки,

и читала ему стихи, что нравились, вероятно…

 

Я читала, а Сеня стучал потихоньку,

вбивая слова молотком в каблуки и подметки.

«Читай еще!» — он повторял монотонно

и закончил работу ловко и четко.

 

«Ты читаешь стихи, как будто молишься — он мне сказал —

Поэтесса — что с нее взять!» — вынес вердикт сурово.

«Вот стихи настоящие: жизнь это лишь вокзал», —

и прочитал стихотворение Кочеткова.

 

Мы уходили с Павловым, я цокала

каблучками –

как будто мы побывали в лучшей из всех Одесс…

И казалось, что рядом шли, подбитые лишь словами

ботинки поэтов, цокали каблучки поэтесс.

 

 

ТРАМВАЙ

«Молчали желтые и синие, в зеленых плакали и пели…»

А. Блок

 

На пассажирах трамваев общая есть печать:

не слишком большого везенья — им бы сидеть да молчать.

Но они говорят: о политике и о войне,

о жизни, о жизни всегда и только о ней…

 

И как актер на сцену, некто заходит в трамвай

и свой монолог произносит. Трамвай, кого хошь — выбирай!

Одни актеры безумны, другие в счастливом забвеньи…

И тетя «Америка заметает следы»* призывает к объединенью.

 

Она выполняет миссию — в вагонах много мессий.

От кого-то неважно пахнет. Не по нраву — езжай в такси!

 

А девушка на гитаре играет Виктора Цоя.

Неважно ей, как посмотрят, и мненье услышит какое.

Да, как-то под Новый год, сидел хмельной Дед Мороз

и всех посылал он матом в ответ на любой вопрос.

 

Смеются и плачут дети на коленях у пап и мам,

смеются вовсю студенты под жизни больной тарарам…

Шуршит на асфальте дождик, трамвай в сизой дымке тает.

И лишь Америка заметает следы, заметает следы, заметает…

 

* В одесских трамваях какое-то время ездила пожилая женщина, которая  обращалась к пассажирам со словами: «Товарищи, Америка заметает следы!»

 

 

ОКРАИНЫ

 

Я лежу, но выйти бы во двор —

старый виноград подвергли казни.

Человек всегда другому вор,

друг, товарищ, шулер и проказник.

 

Надо мною — чистый звездный атлас,

в ковш, наверно, намело немало снега…

Туча на востоке чешет патлы,

но сияет ласковая Вега.

 

И сияет Сириус кольцом…

Только ярче всех «Кадорр» — названье!

«Бизнес с человеческим лицом»

побеждает время с расстояньем.

 

А вокруг «Кадорра» хижин ряд

прилепился в круговой поруке.

И витает хлебный аромат,

слитки хлебные хватают чьи-то руки.

 

Скоро, скоро Новый Год придет

и мешок чудес для нас притащит.

Нам чудес не нужно, Новый Год!

Только лишь закрой Пандорры ящик!

 

Беды извергает мир из недр,

но окраины стоят, хоть еле-еле…

Степовая даст степного ветра,

Мельницкая горе перемелет.

 

 

***

Трамвай трясется, как повозка

с упряжкой лошадей усталых.

Вот моря Черного полоска

в окне дрожит с закатом алым.

 

И вспенила весна деревья,

повсюду розовое с белым.

Вот дева древнего поверья

заходит по-цыгански смело.

 

В вагон трясущийся заходит

она Кипридою из пены

и песню горькую заводит

о жизни и любви нетленной.

 

Почище древнего рапсода

она поет, гармонь терзая.

Вагон ей внемлет и природа:

закат, деревья, птичья стая.

 

Народ, истерзанный ковидом,

в чаду больного маскарада

на миг любовного повидла

отведает, что той отрады.

 

Поет цыганка, что довольно

любви, зрачками абиссиня,

что жить невыносимо больно,

невыносимо…

 

 

***

 

Памяти моей бабушки А.Н. Романовской

 

…И море иное прольется над лодкой земною,

и втянет воронкой единственного пассажира,

да выбросит так далеко, что молитва служила

о новопреставленной Анне лишь нитью связною.

И Анна оставит свои упованья, надежды,

и мысли нехитрые старой одеждою бросит

ненужною. Жизнь остается размеренной, прежней,

отсутствие материально, как проседь.

А в венах у этого города Черное море

пульсирует, бьется, смеется, Слободку качает,

чтоб Анна уснула спокойно и грозди чтоб вскоре

морскою водой налились и восторгами чаек.

Чтоб не было в жизни уныния. Бога любила

покойная, песни любила (земля пусть ей пухом).

О том, что шаланды кефали полны, в забытьи говорила,

кефали полны серебристой от речи до слуха…

 

 

***

В окне ателье заводной манекен что-то шьет,

еврейский портной, что старательно делает дело.

Он ручку машинки без устали вертит умело

и, кажется, тихо под нос себе что-то поет.

 

Всевидящим взглядом он смотрит куда-то вперед –

невидимых тканей мы слышим уже шелестенье.

И платьев невидимых блеск ослепит на мгновенье,

и глупый король тут поблизости где-то живет.

 

Для всех королей он нарядов неспешно нашьет,

а также их жен и детей ни за что не забудет.

А мимо проходят уставшие буднично люди,

и каждый наверное знает, зачем он живет.

 

Но здесь с выраженьем необщим лица тот сидит,

кто знает, зачем неживой он, и с тихой улыбкой

все вертит машинку и тянется времени нитка.

И время под пальцем его словно ткань шелестит.