Стихи разных лет

Стихи разных лет

* * *
Любую руку в тридесятом вальсе –
К сороковой весне любые губы…
Себя испепелив, искать, кому бы
Доверить тлен, что от тебя остался.
Но руки на груди, в губах ухмылки
И петли круг смыкается все уже,
И вдруг – она, последней каплей пунша
На скользком дне исчерпанной бутылки.
Она раздвинет неумело петлю:
Инерция любви, за все, что было.
Полюбит, как былого не любила,
Обнимет, обовьет – а губы в пепле!

 

Зверёк

Отпущу тебя, зверек, в поле.
Хочешь ты земных тревог, воли…
Только больно ты, зверек, гордый –
Многим станешь поперек горла,
Вечно будешь одинок, верь мне –
Загрызут тебя, зверек, звери.

 

* * *
Оленьей шкурою устелена,
Тишайшая, тысячетомная,
Она была святейшей кельею –
Твоя бунтующая комната,
Где на полях у книг нерозданных
Всеотрицающие росчерки,
Где, как в золе пожара розаны,
Твои чернила в наших почерках…

Не предала и не отвергла я –
Есть только пыль, ко мне приставшая,
Смахни ее с меня – я зеркало,
Смахни – и на стекле останешься.
Я с улиц, я из дня ненастного,
Как путала следы по кочкам я,
Чтобы твоя оленья ласковость
Спасла меня от глаз охотничьих.
Впусти! Я поймана и понята.
Они глядят глазами лисьими:
Им недоступна эта комната,
Как все, что в мире независимо.

 

Ждущая

Через кольцо продергивая локон
И путая в сознанье времена,
Ты ждешь его. И нет на свете окон,
Горящих дольше твоего окна.

Спят корабли у маленькой Итаки,
И маяки укачивает бриз.
Плывут года. Уже гремят атаки
На островах, где не бывал Улисс.

У стен Мадрида, у развалин Трои
И в желтых руслах пересохших рек
Под белым солнцем тихо спят герои –
Им тоже снится твой спокойный смех.

И те, кого в объятья принял воздух, –
Они сгорят в заоблачном огне,
И упадут, и превратятся в звезды,
И нежно вспыхнут у тебя в окне,

И озарят рассыпанные пряди,
И пряжи недопряденную прядь,
И город, отразившийся во взгляде,
И гордый мир, в котором надо ждать.

 

Сидя на подоконнике

Много ль надо мне? Я ведь маленькая.
Отчего меня гонят прочь?
Может, чертова, может, маменькина,
Но ведь все же я чья-то дочь…

И, наверно, назло нотариусам,
Подписавшим мне целый свет,
Я на кромке окна состариваюсь
И других территорий нет.

В комнатухах, где лампы-виселицы
И надгробные потолки,
Где красивый чахнет от сифилиса,
Некрасивая – от тоски, –

Там философ, что бредил ангелами,
Скажет мне, покосясь на свет:
«Где бессилен закон Евангелия,
Вам, живой еще, места нет!»

Что ж! Порода моя не редкостная!
Не таиться же от людей!
Окрестите меня окрестностями
И бескрайностью площадей!

Уведи меня, путешественница,
В заоконную сей страны!
«Извините, – скажет, – предшественница,
Людям мертвые не нужны».

Вот и жизнь – не сойтись с покойниками,
Без меня и живые пьют.
И разрезан мир подоконниками
На свободу и на уют.

 

* * *
Среди ветвей – луна или окно?
У летних звезд так неразборчив почерк.
В такие ночи не писать грешно,
Но и писать грешно в такие ночи.

В такие ночи хочется уйти
К составам, что за насыпями бродят,
Где сонные смежаются пути
И красный свет упал на мелководье.

Или к морским разбойникам гудкам,
Голодным и непонятым, как волки,
Туда, где шторм ослушникам судам
Оскалил стекла зубьями осколков.

А может статься, прокричать вопрос
Тому, кто светом души проницая,
Ответствует за все, что не сбылось,
И знает навсегда, кто я такая.

 

Птица

Г.Т.

Все западней, где больше западней,
Все северней, туда, где бури злее,
К морям Востока, а потом южней,
За влажные, седые Пиренеи, –
Она летела. И летели дни.
Она садилась на зимовья наши,
И люди убирали западни,
Щадя ее дразнящее бесстрашье.
Она в морозном воздухе плыла,
Как в мертвом поле гибнущего слово,
И белые, упругие крыла
Скользили по запястьям птицелова.
А он ее ловил и отпускал,
Как ловят на песке морскую пену –
И ни один из нас не понимал,
Что, может быть, она хотела плена.

 

Каролина Павлова

Ей бы мять золотую траву,
Да янтарной брести межой,
А не быть ей ни русской фрау,
Ни германскою госпожой.

А теперь вот, куда ни глянешь,
Всюду шепоты, шепотки,
Дескать, вот она, эта Яниш,
Чьей Мицкевич просил руки.

Да еще оборвет напевы
Надоевшая слов игра,
Что и в песнях ты только Ева –
Из Адамова ты ребра.

Мне изменник родины ради,
Где же родина у меня?
Всей останкинской кавалькаде
Не нагнать моего коня.

Так бы скрылась от всех в дубраве –
Пусть забудут враги, друзья,
Пусть в другой запоздалой славе
Растворится слава моя!

Как поэту прожить, не зная,
Чем томится в глуши народ?
Чинность светская, жизнь двойная,
Двуязычья холодный гнет.

Но пускай и не громко имя,
Неподсудно оно молве,
Коль поют устами моими
Пушкин Рейну, Шиллер Неве.

 

* * *
Как пыль иных миров по застекленным кубам
Рассыпался ноктюрн и чей-то мягкий альт;
И пена облаков по водосточным трубам
Неоновой струей стекает на асфальт.
Я у тебя в гостях в золотолунной Вене,
И с нами старый пес на улице пустой.
Ты крикнул в темноту: «Побудь еще, мгновенье!» –
И моцартовский смех услышал над собой.
Тебе чего-то жаль. Под этим ровным светом
Кончается твоя тридцатая весна.
Но даже если жизнь кончается на этом,
Ты все-таки вздохнешь: какие времена!
Тебе ответит гул: «О времена, о нравы…»
Как просто оборвать натянутую нить…
О, кто поделит мир на правых и неправых,
Тот этот мир убьет. А так хотелось жить!

Прожектор по стенам рассредоточил тени,
И гости, закурив, расселись по местам.
Ты бледен, как Пьеро, на эмигрантской сцене,
Уже ценимый здесь, еще любимый там…
И вскроются впотьмах невидимые дали,
И в самой голубой, уже на грани снов,
Поднимутся смычки, засветятся рояли,
Зашелестят миры на веточках основ.
И в летнем пиджачке под грохот всех орудий
На сцену выйдет век предательски простой,
И чей-то здравый смысл неправедно рассудит
Его неправоту с твоей неправотой.
Нас вызовет война. И мы скрестим антенны.
Мы выучимся лгать, о смерти говоря.
И даже музыка – всего обрывок пены
На лодке, брошенной в эфирные моря.

 

* * *
Я вижу всё, что в ней вы увидали
И не нашли во мне:
Дороги, затуманенные дали,
Лампадный свет в окне,
На месяц наплывающие тучи,
Покой и грусть с утра.
Я начинаю становиться лучше.
А вам уж к ней пора!

 

Памяти Гумилёва

В нашем смятом скоростью веке
Вроде думать бы не о том –
Но вспомянем о человеке
Не красивом и непростом.

Улыбнувшийся всем соблазнам
И во всяких бедах мастак,
Но не звавший чистого грязным
Ни за славу, ни просто так;

Смелый странник на бездорожье,
От огня не отведший грудь
И нашедший в Царствие Божье
Свой единственный, тесный путь,
И так детски легко простивший
Грустной родине смерть свою,
Что из смерти к ней приходивший
Младшим братьям дать сил в бою, –
Он теперь достоянье наше,
Тех, чей дух от попраний груб,
И стихи – золотые чаши
У еще не причастных губ.

 

Актриса

В синих кольцах Сатурн. Две белесых богемных луны.
Золотой Аполлон намалеван на блеклых кулисах.
В карнавальном чаду у расписанной охрой стены
Городского шато умирала седая актриса.

Ей какой-то писатель, когда начинала играть,
Восхищенно шептал: «Как идут вам смертельные роли!»
Он куда-то исчез, а теперь появился опять,
Состоятельный мот, пожилой почитатель гиньоля.

А она умирала, читая не свой монолог
И, наверно, забыв, что по роли не надо агоний.
Густо крашенный рот перед смертью смеяться не мог,
А из зала кричал раздраженный ценитель гармоний:

«Уберите ее! Этот вздор балагану под стать» -
И его тормошил ослепительный шут карнавала:
«Девятнадцати лет как умела она умирать!
Кто подумать бы мог, что она доживет до провала».

Ее руки нервны. Сведены. Сплетены. Сожжены.
Тонкий профиль навек намалеван на желтых кулисах.
В синих кольцах Сатурн. Две белесых богемных луны.
Вот беда: умирать не умеют актрисы.

 

* * *
Их звали ненаглядными, хорошими…
Они носили платья до земли,
Воротники закалывали брошами
И с дочками на исповеди шли.

Еще из них иные одиночество
Доплакивают в сумраке времен,
Но и от них остались только отчества –
Ни ласковых прозваний, ни имен.

Владимировны, Тимофевны, Савишны,
Нам песни ваши только чуть слышны.
О чем вы? О давнишнем ли, о давешнем?
А может быть, о грозах той весны,

Когда вы были сильными и гордыми,
И талым снегом посевной поры
Безумными, растрепанными ордами
К вам бунтари стекались во дворы?

И вот теперь – беззубые, бесхлебые,
С узлом насущным про последний час,
Без песен даже… Но чего ж я требую?
Я ничего не сделала для вас.

И если те, что были клятвой связаны
С моей мечтой, мне не дали огня,
То вы ничем мне в мире не обязаны.
Так что же вы? Гоните прочь меня.

Чтоб я пошла по греблям, по обочинам,
Да видела, что Русь жива еще…
А вы мне – соты с медом позолоченным.
А вы – платок последний на плечо.

 

Энгельс-Покровск

Постоять у могилы маминой,
И туда, где, к реке углом,
Деревянный, с пристройкой каменной
Кем-то заново обжит дом.
Тихий край, слобода немецкая,
Перелески, бахчи, стога…
Сын врача, любовь моя детская –
Как мне память та дорога!
Жизнь чердачная, игры в Чкалова,
Сиганул с чердака с зонтом –
Помню черточку шрама алого
На мальчишеском лбу крутом.
Рынок. Мама вкусила, бедная,
От отравленного плода.
Уезжала на скорой, бледная,
Но красивая, как всегда.
Я в пять лет научилась грамоте,
Чтобы письма самой писать,
Но о том, что нет ее, мамы-то,
Долго мне не смели сказать.
Так росла балованной внучкою,
Лес и поле надалеко, -
Коз пасла, следила за тучкою,
На ночь – сказка и молоко.
Теми днями я ждать научена
И надеяться до конца.
Там у волжской стоит излучины
Старый дом моего отца.

 

Августовскою ночью

Лёг звёздный свет на плат малиновый Пречистой,
В ногах заворожил, проснувшись, кот пушистый,
Упало яблоко в ведро пустое.
И что-то шевельнул в страдальческом застое
От женщины преклонных лет
Красивой правнучке совет:
«Бей под окном стрижа и перепела в поле –
Застрелишь и орла, парящего на воле!»