Стихотворения

Стихотворения

***

Тело мое, состоящее из стрекоз,

вспыхивает и гаснет тебе навстречу,

трепет и свет всё праздничнее и крепче,

медленнее поднимаются в полный рост.

 

Не прикасайся — всё это улетит

в сонную синеву и оставит тяжесть

бедного остова, грусть, ощущенье кражи,

старость и смерть, и всякий такой утиль.

 

Эту музейную редкость — прикосновенье

и фотовспышка испортят и повредят.

Можно использовать только печальный взгляд

долгий и откровенный.

 

 

***

Ребенок с возрастом перестает нудить,

требовать, чтобы ему уступили место
в маршрутке,

понимает, что мамы нету, что он один,

что она умерла, что какие шутки.

Вот он едет растерянный и седой,

в старом тертом пальто,
с незастегнутой сумкой,

совершенно такой же уже, как до

обретения им рассудка.

 

 

ГДЕ ТВОЕ ЖАЛО

 

1.

Вот я и вышла в сад

утренний, неземной —

пчелы в лучах висят

солнца, гудящий рой

света пронзил и, вдруг

медленно подхватив,

в небо поднял и, круг

сделав, не опустил.

 

2.

Смерть прекрасна, когда выходишь,

оставляя. И видишь яркость.

Точен легкий рисунок пульса

возрастания всех травинок,

донной рыбы уловлен выдох,

и лицо мотылька подробно.

 

3.

входишь в руки свои как в перчатки

в ноги в голову чтобы сидело

хорошо но ведь знаешь сначала

я не тело

 

тело только скафандр и не больше

дальше чувствуешь новое чудо

как бы ни было сладко и больно

я не чувства

 

я не гнев и не радость и даже

я не знания мысли не голос

говорящий во мне я не разум

я другое

 

 

***

вот так задерживают лето

руками в ветер упершись

оно смеется и стареет

вот так и жизнь

 

нельзя печалиться — преступно

не полететь от на мосту

летящей музыки растущей

сквозь гул и стук

 

шагаешь в бездну и внезапно

идешь по воздуху легко

в преобразившееся завтра

в трико

 

 

***

Дождь, любивший меня по дороге к метро

(говорила ему: если любишь — женись!),

расплескал под ногами прозрачную кровь,

серебрящуюся детородную слизь.

Был и голубь под аркой, и ангел в окне

с немигающим нимбом сырых фонарей,

вот и я понесла, вот и зреют во мне

подорожник, чабрец, зверобой и кипрей.

Водяные от мужа скрываю глаза,

засыпаю под утро и вижу во сне:

стебельки и листочки ползут прорезать

трафареты для жизни сквозь смерть.

 

 

***

Внезапно чувствую лицо теплее —

ты меня подумал. Глаза отвел, закрыл глаза,

провел ладонью, вспомнил голос.

Что это значит? Ничего.

 

Все это ничего не значит.

Еще немного и пройдет,

как след от самолета на

прозрачном животе небесном.

 

 

***

Вознесение. Дождь. Сын за руку приводит отца,

тот с улыбкой, бочком, мелко шаркая, входит,
и кафель

отражает его водянисто, и несколько капель

принимает с одежды, и вовсе немного с лица

растворяет в воде, и тому, кто идет по воде,

прижимая подошвы, уже непонятно, кто рядом,

он скользит, улыбаясь,
в нелепом телесном наряде

старика, собираясь себя поскорее раздеть,

раздеваясь, роняя, то руку, то ухо, то око,

распадаясь на ногу, на лего, на грустный набор

суповой, оставаясь лежать под собой

насекомым цыпленком,
взлетая по ленте широкой

эскалатора — вверх, в освещение, в воздух,
в проток

светового канала, смеясь, понимая, прощая

старый панцирь, еще прицепившийся
зябко клешнями

к незнакомому сыну, ведущему в церковь
пальто.

 

 

***

перестану узнавать

кто зашел в мою палату

лица станут как заплаты

и когда влетит пернатый

ангел с клювом виноватым

ляжет рядом на кровать

грустный маленький горбатый

я возьму его с кровати

колыбельно напевая

чтобы ртом своим кровавым

навсегда поцеловать

и когда окно погаснет

и остынет

отпусти и не ругай нас

и прости нас

видишь крыльями свистим

над проводами

проводи нас отпусти

нас не ругай нас

над дорогою над рощею над речкой

облаками освещенными сквозь пальцы

не владея больше мимикой и речью

машем крыльями тебе смеемся плачем

 

 

***

в оба жаберных сердца качая утренний

сыро-копченый осенний воздух

несется октябрь восьминого

 

чернильный такой или к пиву

 

заканчивается

 

застыв на пуанте

качаясь что тополь

под солнечной бездной

над водною гладью

и неуловимо

 

в дыханье и пульсе

во всей худобе своего красноречья

(лопатки и плечи там)

снимает с себя ожерелья и шали

роняет и плачет

 

 

***

Так любила его, так любила…

 

Воображала, что вот его — парализует,

они встретятся — она красивая, неземная,

с кем-то смеющаяся у колонны,

он — в инвалидной коляске, смущенный,

грустный, смотрящий в нее неотрывно.

И она обернется, поправит локон,

подойдет к нему близко и будет рядом.

 

Или вот — он при смерти. Или даже

только что скончался. Она как ляжет

на кровать к нему, молча отдаст полжизни,

поцелует, обнимет, и он восстанет,

а она, напротив, слегка устанет

и какое-то время проспит почти что

мертвым сном.

 

Так любила его.

А теперь разлюбила — желает ему здоровья.

 

 

***

Смутно и муторно видно фонарь и то,

как семенит на свету водянистый холод,

если листать твою руку, последний том,

класть на колени голову, уши, хобот,

можно понять другое — что нету дна

в темном колодце нежности и паденья,

это как смерть — уходишь в нее одна,

без телефона, без паспорта и без денег.

Можно не слушать и даже не отвечать,

можешь молчать, отвернувшись
и притворившись.

Губы заходят справа в печаль плеча,

ловят меня за рифмы, сбивают с ритма.

Это как сон, из которого снова сон,

высунув хобот, качает меня и будит.

Дай поцелую за шею, шепну в висок,

плюну, прижму, пошлю… кто же так целует —

нет никого, только местные пустыри

анестезию пытаются сделать общей.

Нежность, как смерть. Обе зреют уже внутри.

Первая ближе. Вторая немного проще.

 

 

***

Я себя чувствую плохо. А ты меня?

Что говорит тебе сердце от имени

спящих деревьев и снега летящего,

долгой дороги кружащей, кружащейся,

всё возвращающей в град заколдованный?

Чары наложены, -ованный, -ёванный

медлит закончиться день — раскачай его

в спать, в колыбельную, в свет нескончаемый.

Трубкой попыхивать, бравурно кашляя,

будет зима моя старая, страшная,

нежная бабушка в шапке из войлока,

жать на клаксон между ног у извозчика.

Странное дело — как будто я вспомнена,

целой деревней ходили на поиски

в топких болотах, в лесах и за горкою,

стала русалкою — скользкою, горькою.

 

Защекочу тебя, спрячу под лёд,

бойся, теперь нас никто не найдет.

 

 

***

и вот мы умерли и встретились и я

смотрю сквозь голову продумываю долгий

тоннель из памятных светящихся осколков

то жизнь моя (то ты) то жизнь моя

и вот мы мертвые молчим как неживые

и память смертную рассматриваем как

витраж в соборе легкокрылая рука

пронзает трогая наносит ножевые

и вот мы маленькие мертвые стоим

не зная имени не понимая речи

и нам становится все легче легче легче

как будто им

 

 

***

все солнечные дни открылись в ноябре,

ноябрь из окна — почти что чашка чаю,

аквариум теней, плывущих на ребре

по воздуху, который соткан из печали

 

ну что же ты, начнись! с разбегом в сорок лет

получится взлететь и в небе помаячить

ну что же ты, очнись, тяни другой билет —

кленовый, например, какой-нибудь поярче

 

не липовый, тяни, моя другая жизнь

расходится вверху далекими кругами

по воздуху воды, минуя этажи

и крыши, где рыбак всем рыбам помогает

 

 

***

видимо на фоне пережитого стресса

по дороге домой в маршрутке

мои руки начали обниматься

мне пришлось раньше срока выйти

отдышаться прийти постепенно в норму

руки мои грабли глаза ямы

 

 

***

есть не жильцы а есть жильцы

там в доме номер ноль

стада серебряной пыльцы

седой веселый рой

то принимает форму рук

роняющих перо

то прячет в черную дыру

жучка и за дырой

следит блестящей долготой

и мокрой широтой

дождя но это не потоп

потоп у нас потом

я не жилец я просто гость

в прозрачном и немом

полете мира твоего

но я хочу домой

 

 

***

Пока Ты воскресаешь, я пеку

куличики. Пока под плащаницей

свет фотовспышки печатлеет лик,

зрачки сужаются, теплеют сухожилья,

приметы жизни проступают сквозь

заботливую бледность, я всыпаю

по горсточке пшеничную муку,

размешиваю с нежностью пшеничной.

Тем временем ожившее болит,

и голова, как будто бы кружился

на карусели, замечая вскользь

цветное и тенистое, вскипает,

а я взбиваю высоко белки

и погружаю в праздничное тесто,

Ты растираешь пальцами виски,

приподнимаешься и сходишь с места.

И плащаница, за ногу схватив,

проделывает ровно полпути

по полу осветившейся пещеры.

Свершившееся входит в область веры.

И только что, как отодвинул смерть,

сдвигаешь камень и выходишь в свет.

 

 

***

Мой папа был стекольщик, и теперь

я всем видна насквозь, совсем прозрачна.

Тем, кто за мной, легко меня терпеть,

когда не пачкать.

Непрочную, на раз меня разбить —

вот я была, а вот меня не стало

(она была? Да нет, не может быть,

осколков мало).

Но я еще, пусть незаметно, есть.

Ненужная, под солнечным прицелом

еще свечусь. Особенно вот здесь —

по центру.

 

 

***

Не уводи меня речь, я хочу сказать,

что не начавшееся завершается лето,

что ускользает материя — ускользать

из ослабевшей памяти (нет, не это),

из ослабевших пальцев, пока строчит

швейная ручка буквы широким шагом,

апофатически (нет, и не то), молчит,

терпит и терпит стареющая бумага.

Книгу сошью огромной кривой иглой,

где на полях написано васильками,

что ничего остаться и не могло

из аккуратно сделанного руками.

 

 

***

Медленно обучаюсь передавать

вещи на небо буквами, запасаться

памятью, передав на нее права,

не дожидаясь всяких таких вот санкций,

чтобы потом — оттуда, где нет дышать,

где остановка времени и пространства

прорезь — читать по памяти, завершать,

переводить обратно, так и остаться,

чтобы свести под общий и, сидя в нем,

с не языка другого — в язык и — этот

руки держать на оба, взять их вдвоем,

быть их вдвоем, свести на себе два света

 

клином одним заклинило так и вот,

Господи, посмотри на мой перевод.

 

 

***

Там он есть как оставленная возможность —

вопросительный знак, прикосновенье ветра

к облаку, в сущности — эфемерность

всякой просодии. Неотложной

помощью выведен и погашен,

может быть, ключ басовый для левой, левой.

В детстве, когда я легко болела

и умирала совсем не страшно,

он все звучал у меня в подвздошье

гулом подземным, музыкой неземною

из головы опускаясь волною в ноги,

делаясь громче, захватывая все больше,

он продолжался, меня превращая в струны,

в нотную грамоту, ясную пианисту,

и я записывала себя так быстро,

что прочитать потом было трудно.