Стихотворения

Стихотворения

* * *
По неметчине, взмыленным трактом ночных деревень
озабоченно омнибус мелет свою дребедень,
не спеша отплывают от борта тяжелые двери –
это некий безумец задумал уйти в никуда,
где в ознобе трясётся над кирхой родная звезда,
воздаётся по вере.

Я-то верил как раз. Думал мало, а верил вполне,
пребывая в уютной, слепой, голубой пелене,
где любое движенье сюрпризы сулило дитяти,
а теперь проношусь через Гарбсен и Майенфельд в ночь
и уже не надеюсь солёный туман превозмочь,
полоумный храбрец, поумневший некстати.

Надрываясь до боли в гортани, кого-то зову.
Мало толку орать в безмятежную пропасть: «Ау!» –
даже глупое эхо оттуда и то не ответит,
а которой дозваться хотел бы – той попросту нет:
мирно с мужем живет, спит с любовником, варит обед.
Это ветер весенний. Ты думал, что голос? Нет, ветер.

Он потянет с востока, туман превратит в острова –
так из белых стихов проступают цветные слова,
обнажаются рифмы, ползут водянистые клочья.
Продолжается гонка, когда невозможно домой,
прочь от серого вечера, серое утро долой,
за чужой, но спасительной ночью.

 

* * *
Мама была доктором, брала меня на участок,
я был крошкой, но помню – мы заходили в дом,
пропахший отхожим местом или, совсем нечасто,
чистыми занавесками, отчаянным трудом.
Мне предлагали кукол в каком-то углу убогом,
зеленоватые дети сползали с высоких нар.
Маму здесь трепетали, она была местным богом,
она говорила «немедленно несите в стационар».

И я полюбил врачей, я их не боюсь ни капли –
чтоб сразу, скажем, навскидку – тому тринадцать лет
как-то бродягой безденежным я обгорел на Капри,
и доктор из pronto soccorso мне сунул мазей пакет.
Я их до сих пор не выбросил, хотя все сроки вышли.
Тут Слуцкого начитался – заразный, однако, тон –
такой же прозой, как эта, когда-нибудь дай, Всевышний,
мне, косноязыкому, поболе сказать о том.

 

* * *
Никто не скажет, что делать мне, а что нет
(Бог даст, доживу, исполнится пятьдесят),
напротив – придут и попросят: дайте совет,
вы столько знаете… Не могу, хоть и был бы рад.

Не могу, потому что не знаю, а то, что знал,
позабыл ребёнком. Мелькает какой-то сор,
паутинки, пылинки. Остальное – сплошной провал,
словно новорождённого невидящий взгляд в упор.

Говорил, что не дай ему Бог с ума сойти,
что уж лучше, мол, то да сё. Ну, а я непрочь.
Может, там попадают в младенчество – по пути
в примиряющую всех со всеми вечную ночь.

Я знавал одну сумасшедшую. Так она
поумнее была, возможно, чем ты да я,
говорила, что между нами всегда стена,
но особая, из чистейшего хрусталя.

Оттуда ни звука. Натурально, ни звука туда.
Но видно – целует каких-то диковинных рыб
с отрешённой улыбкой. А что там – воздух, вода
или вакуум – это неважно, залёт, загиб.

Распускаются орхидеи в её саду
и кораллы цветут, и блуждает зелёный взгляд,
и уж если я как-нибудь туда попаду,
то не стану, не стану дорогу искать назад.

 

* * *
Слова, улетающие в пустоту,
в разрежённый воздух зимнего дня,
за протоптанную секундантом черту –
возьмите с собой меня.

Бесконечна дуэль с двойником моим –
бильярд без шаров такая стрельба,
из стволов безопасный тянется дым
и подмигивает судьба.

Юный автор роняет на снег лепаж,
тихонько руку на грудь кладёт,
и время, затеявшее ералаш,
устремляется наоборот.

Если выигрыш выпал – из молока
возвращаются пули в горячий ствол,
чтоб затем разлететься наверняка
и веером лечь на стол.

И приходит флеш, но делаешь вид,
что по меньшей мере каре пришло,
над трубою морозный дымок стоит
и уже почти рассвело.

Юный автор дописывает листок
и к мазурке спешит, и велит запрягать,
время движется вспять, и его исток –
время, идущее вспять.

Не поставить точки, не вызвать врача,
не ответить тому, кто плевал и пинал,
многоточие – вот начало начал,
кульминация и финал.

 

* * *
Родная, старея, со страху начнёшь давать
приятелям сына, теряя мужество перед
невинной наглостью, падая на кровать
в слезах, когда негодник тебя похерит.

Ты будешь жалеть стремительную красоту,
когда, привычно в зеркало глядя, вдруг там
увидишь посуду мытую, пустоту
и мужа, который объелся известным фруктом.

О, если б я только мог, я бы возник
в твоём зазеркалье дыханьем, клочком тумана –
прищучить нахала и хоть на единый миг
тебя утешить, сказать, что сдаваться рано.

Я знаю, что я вернусь и докучных мух
сгоню с лица равнодушной ночи, сяду
к тебе на постель, скажу отчётливо, вслух:
Родная, не плачь, отчаиваться не надо –

мы скоро возьмёмся за руки, поплывём
в последнем туннеле туда, к жемчужному свету,
и снова молоды будем, и снова вдвоём,
забыв навсегда тоску невозможную эту.

И ты услышишь исчезнувшего меня
и будешь искать в темноте напряжённым взглядом,
и к стенке подвинешься, тёплой рукой храня
пространство, почти живое, с тобою рядом.

 

* * *
Над белой галькой мечутся стрекозы,
их лица безволосы и безносы,
их руки не отбрасывают тени,
как будто лепестки ночных растений.

А море задремавшее – зловеще
когтистой лапой в побережье плещет,
глаза кошачьи в белой пене пряча,
оно к прыжку готовится незряче.

И солнце затаившееся тоже
рассеянно следит за нежной кожей,
в протуберанцах-шприцах разогрета
инъекция из ультрафиолета.

Грядущее лениво пасть разинет –
и ангел смерти с ликом стрекозиным,
и яд ожога, и удар прибоя
вонзятся в безмятежное, живое.

На будущее глядя без опаски,
ты не поймёшь смертельной этой ласки,
а там – пойдёшь мотаться по трамваям,
уже собой почти неузнаваем.

 

* * *
На картине Ван де Вельде нарисована зима.
Позавидуешь голландцам, как им здорово жилось –
понаскладывали снеди в погреба и закрома,
повытаскивали щёки на фарфоровый мороз.

Нежно-алые тюльпаны прут уверенно со щёк.
Я за рамку золотую смело руку протяну –
некто в сером бодро втопчет свой серебряный конёк
прямо в кожу, проверяя ледяную пелену.

Голубые паутинки по ладони пролегли.
У малютки конькобежца удивительная прыть –
от запястья и до пальцев, через линию любви
мчится маленький голландец, чтоб судьбу мою творить.

 

* * *

Арсению Тарковскому

Люблю твоё неровное тепло,
могильщик лета, месяц листопада,
когда ещё беспечна колоннада
дерев, чьи корни холодом свело.

О, портики стволов! Антаблементы
державных крон! Расчёт полуприметный,
немыслимый без глаза и руки!
Не в ульях ли и муравьиных замках
в трагедиях всё той же крови запах,
а фарсы незлобивы и легки?

В твоём театре зрителей не сыщешь,
ты сам себя неистово освищешь
и астрами себя вознаградишь.
Так для кого распутница природа
в тебе изображает зрелость года,
заламывая руки на груди?

В опилках золотых нисходит осень,
и нам в спектакле роль отведена –
на полотенцах август мы выносим
из дома, где клубится тишина.
Здесь точен каждый жест и неминуем,
и мы, поставив август на крыльцо,
с ним навсегда прощаясь, поцелуем
его зеленоглазое лицо.

 

* * *

Здесь персть твоя, а духа нет.
Державин

Я ехал на трамвае в морг,
была библейская жара
и я никак понять не мог –
где та, которая жила?
Что где-то быть она должна,
я знал, не зная, где она,
та, что вчера еще была
по эту сторону жерла.

Витало что-то надо мной,
я думал – тополиный пух,
а это некто неземной
тревожил мой смятенный слух.
Я твёрдо знал, что я умру
и этим самым нос утру
тому, кто шепчет: «…в никуда
ничто не сгинет без следа,

никто не канет в никуда…»
Матерьялист, впадая в транс,
бубнил я: нонсенс, ерунда! –
и смертной головою тряс.
И так общались мы, пока
шли над трамваем облака,
гудроном пахло и травой
нагретой, молодой, живой.

Всем этим умиротворён,
я ехал вещи получать,
на документ для похорон
поставить подпись и печать.
Мне скорбно вынесли её
пальто, и платье, и бельё,
и я тогда увидеть смог
существования итог.

Я расписался за тряпьё,
и это было свыше сил,
и у Того, Кто взял её.
я слёз целительных просил,
но не нашлось ни слёз, ни слов,
которым внять я был готов,
чтобы смутили душу мне
в астральной синей глубине.

 

* * *
Окно разбитое не выйдет в сад,
а сад загубленный совсем не для окна.
Такие нынче холода стоят,
что ночка-льдиночка насквозь видным-видна.
И видит кто-то на краю села,
лицо заплаканное обратив ко мне,
что рамы выломаны, что светла
пустая комната, как будто смерть во сне.