Стихотворения
Стихотворения
Зайка плюшевый
Всё вроде так, как и положено –
погожий полдень и покой.
И перепачканный мороженым
июнь бежит по мостовой,
пугая зноем местных мурзиков,
воткнувших морды в тень дворов,
и птиц, воркующих на суржике,
як солнце смажить комаров.
Но что-то давит, колет, режется
и рвётся криком из груди,
когда в соседний дом со скрежетом
из беспилотника, поди,
снаряд влетает, сплющив намертво
пропахший манной кашей быт,
и порождает дымным заревом
ту боль, что время не смягчит.
Лежит на брюхе зайка плюшевый
и выдыхает гарь из дыр.
А в этот час с трибуны тужится
очередное «мы за мир».
Кысмет
Отсюда видно птиц над Куш Кая, здесь сосны вековечные хвоят.
Курбан вздыхает прошлому в затылок и пробует на ощупь небеса.
В левкоях утопает летний сад, и стол для сыновей Айла накрыла.
– За что? Куда?
– Шагай, Курбан, вперёд.
Не дрейфь, татарин, точно не в расход,
а в край, где горы выше, лето суше.
В руках солдата дёрнулось ружьё.
– Аллах…
– Молчи, старик, тащи тряпьё.
Приехал эшелон по ваши души.
Семь дней в пути с отарой крымских мух.
Жужжание привычно режет слух.
Жируют тиф, чесотка, малярия.
На станциях, как сгнившую айву,
через окно и двери на траву
вышвыривают мёртвых конвоиры.
Томится плов, на блюде ждёт долма. Хабиль с Кабилем сводят мать с ума,
во вражеских объятьях сжав друг друга. Один пришёл в пилотке со звездой,
в фуражке с Totenkopf пришёл другой, и сам шайтан их встречей загнан в угол.
Семнадцатая ночь под стук колёс,
Курбан к дороге намертво прирос.
За что, куда? – никчемные вопросы.
На облаке спускается Айла,
поддерживая небо:
– Иншаллах…
Ей суховей расчёсывает косы.
По коже старика бежит озноб.
Жена, целуя мужа в липкий лоб,
сгибается, как тоненькая ветка.
И удивлён Курбан: вот это да! –
от оспы не осталось и следа,
которая в Айлу вонзилась метко.
Айла, луны безжизненной бледней, по чёрным кудрям гладит сыновей:
– Ни в том, ни в этом мире нет покоя. Мои ягнята, свет очей моих,
здесь нет войны, здесь даже ливень тих, здесь каждый и накормлен, и напоен.
Несётся поезд, накреняясь в сон,
и в лодку превращается вагон –
её волной грохочущей качает.
На небе месяц вспыхнул и потух.
Курбан привстал и вышел в пустоту,
залитую тягучим криком чаек…
Агъыр тюш /Тяжёлый сон/
Мне часто снится горная река:
с крутых зубастых скал её рука
под крымским солнцем тянется к долине,
где зреет и хмелеет виноград,
где в роще можжевельники царят,
где я всегда ношу чужое имя.
Джаным, прекрасной лилии милей,
бежит навстречу:
– Здравствуй, Эдигей! –
прильнув к груди, обхватывает шею.
И пахнет мёдом прядь её волос.
Я смелый воин, я силён и росл,
но возле Джанике своей робею.
В её глазах внезапно вижу страх.
Раскаты грома слышатся в горах,
пещерный город, как халва, крошится,
и время ускоряет лёгкий бег.
Смотрю, а Джанике не человек,
а маленькая трепетная птица…
Накрыла степь обманчивая мгла.
Враги вокруг, их лицам несть числа,
мелькают стрелы, лязгают кинжалы.
И вот лежу, к земле копьём прижат,
останки оплетает виноград,
оплакивая гибель соком алым.
…Протяжный крик пронзает пустоту.
Под зуммер просыпаюсь, весь в поту,
курить до сумасшествия охота.
Распахиваю в сумраке окно –
там птица на ветвях следит за мной,
и льётся горьковатый запах мёда.
Келпи
На озеро спустились облака.
Плывут, надув молочные бока,
минуя верещатники и горы,
царапая о берег плавники.
Вслед машут им со склонов ветряки,
пока о чём-то ветер с ними спорит.
Прекрасный конь пасётся у воды.
Его глаза пугающе чисты
и манят прикоснуться к гриве бурой.
Он запросто тебя перевезёт
по зыбкому пути озёрных вод,
но оседлай коня – и грянет буря.
Я был одним из тех, кого он вёз.
Кристальный взгляд его тускнел от слёз,
и конь ослеп, дойдя до середины.
Нежданно волны вздыбились вокруг.
Смотрю, а подо мною – злобный дух,
влекущий в беспросветную пучину.
Я выжил, поборов животный страх.
Но с той поры люблю бродить впотьмах,
когда закат уже не пламенеет,
у освещённой звёздами воды…
Мои глаза пугающе чисты,
а в гриве пляшут огненные змеи.
Надеяться и верить
Добудь мне хлеб из трёх колосьев ржи,
глядящих в пропасть мёртвыми глазами.
Не верь врачам, я жив (покуда жив),
но словно понемногу исчезаю.
Здесь степь местами выжжена дотла,
куда ни глянь, а воздух сжат и колок.
Здесь так тепло, что тошно от тепла,
и пахнет мятным чаем с корвалолом.
Себе налей и мне плесни во тьму,
которую три дня держу в ладонях,
ведь «гемодез» – ни сердцу, ни уму,
когда его по венам кровь не гонит.
Пока я сплю, впусти сквозняк в окно –
палату (как положено) проветрить…
В диагнозе всегда двойное дно,
но главное – надеяться и верить.
Живой
Дымное солнце застыло в зените,
тянутся тонкие ломкие нити
с грязного неба, а жгучие – страсть!
Держится наша пехота, бранясь.
- Чёрт, нет патронов, а битва в разгаре…
- Слева по флангу фашистские твари…
- «Чайка», у нас два десятка потерь,
«Чайка», не слы… Громов, кабель проверь!
- Есть, командир! – я рванул из окопа.
Эх, для отваги б сейчас пару стопок.
Быстро ползу. Замираю. Ползу.
Пули, как оводы, из амбразур
носятся в поле, безжалостно жалясь.
Богу давлю безответно на жалость:
смилуйся, я ж не связист, а сапёр…
Вдруг за спиной раздаётся:
- Егор!
Сердце достало до глотки до самой.
Я обернулся. Не верится:
- Мама?!
Тело как будто проткнули ножи.
Крикнуть пытаюсь:
- Стреляют! Ложись!
Замерли время, и битва, и мысли.
В воздухе вязком снаряды повисли.
Вскинулся на ноги – к маме бегом.
Пахнет топлёным она молоком,
сдобой и солодом. Платье в цветочек
с детства знакомое…
- Здравствуй, сыночек.
И забываю на миг о войне.
Рядом стоим в гробовой тишине.
- Ты похудела. И косы… где косы?
Волос был русый, а нынче белёсый.
Та же в янтарных глазах глубина.
Как там сестрёнка, здорова она?
Мать улыбается, голос печален:
- Ох, и пострел ты, всё так же отчаян…
Вывезли немцы сестру из села
вроде как в Шлибен. Её не нашла.
День ото дня распухали могилы –
голодно было, так голодно было.
Страшно и горько. То оспа, то тиф…
С батей твоим снова вместе, он жив,
снова, как в юности, треплет мне нервы.
- Мам, да ты что? Он погиб в сорок первом,
нам же пришла похоронка о том!
- Жив. За тобою отправил, пойдём.
- Нет, не могу, мне приказано ротным.…
Взрывов не слышно. Молчат пулемёты.
Что-то не так. Что-то явно не так.
Глянул я наземь и словно обмяк.
Нет, невозможно, чтоб нас было двое:
кто он, свинцом искорёженный? Кто я?
- Слушай, Егорушка…
- Мама, постой! Мама, я… умер?
– Живой ты, живой…
Бумажный бог
Орудует в лесу бензопилой
бумажный бог, хлебая дни из фляги.
Он гробит древесину для бумаги,
сомкнув уста в ухмылке ледяной.
И мастерит из каждого листа
не моцартов, не рильке, не магриттов,
а биомусор, выгодный для сбыта
и на погост, и в злачные места.
В шуршащей массе умственных калек,
надев пустую голову на плечи,
бумажный бесхребетный человечек
ломается о пластиковый век.
Он числится под именем «никто»
среди таких же хлипких оригами.
Его вперёд бумажными ногами
несёт в забвенье бледный конь в пальто.
В то время как планета на спине
китов своих катает неустанно,
бумажный бог в бездонные карманы
укладывает куши пожирней.
Бегут минуты, стрелки навострив.
Пытается эпоха встать с карачек…
Безумный мир в хронической горячке
ещё не мёртв, но будто и не жив.
Доктор Анна
Слышится привычный вой сирены.
Койками заставлен коридор.
Маску сняв, вдыхая день осенний,
Анна из окна глядит во двор
тесной и обшарпанной больницы,
повидавшей множество эпох.
Дождь реанимировать стремится
ясень, что за лето пересох.
Доктор Анна, словно ангел в белом,
сколько б ни казалась полной сил,
чувствует, как одеревенело
тело от затылка до бахил.
Взгляд её, уставший от работы,
но стальной и острый, как ланцет.
Время углубляет с каждым годом
первые морщинки на лице.
Звук рингтона воздух сотрясает
и виски сжимает, как мигрень.
– Дочка, ты когда домой?
– Не знаю. Может, завтра, может, через день…
В гомоне больничной круговерти,
где исход то мягок, то суров,
Анна пишет выписку о смерти,
пятую за тридцать шесть часов.
Стойкий запах кофе в кабинете.
Под глазами тёмные круги.
Здесь такой аврал – отгул не светит,
и на отпуск планы далеки.
В ПИТе, в коматозной колыбели,
парень спит, сжимая сны в горсти…
Анна села рядом у постели,
голову на руки опустив.
«Пусть проснётся этим утром ранним,
я его, как брата обниму.
Только бы не умер», – шепчет Анна,
засыпая, – «Только бы не у…»
Возвращение домой
Когда придёт на чай непарадокс
и гению в тебе сломает кости,
ты, взяв луну на длинный поводок,
иди гулять от Диккенса до Остин
по лондонским бульварам и дворам,
по временны′м ступеням тайных лестниц,
ведущих к отворившимся дверям
в миры фантазий Геймана и Лессинг.
Под чопорность напыщенных балов,
под мнимый крик набашенных гаргулий
твой гений, без присмотра докторов,
найдёт слова, значения прогуглив.
Читатель встрепенётся от красот,
широт, длиннот его словесной порки,
а после, шумно выдохнув – my God! –
до дыр зачтёт про рыцарей и орков.
Но если гений дрогнул и замолк,
прислушиваясь, как негромко стонут
в нём полудостоевский, полублок,
заблудшие в туманах Альбиона,
беги в Москву (Самару, Магадан…),
с цепи спустив луну над отчим домом,
лови слова и складывай в карман,
шагая от Пелевина к Толстому…
Волк
Я снова здесь, немало лет спустя,
где воздух свеж, целителен и резок,
где слабыми руками, как дитя,
к небесной кроне тянется подлесок.
А лес, скрывая логово болот,
влечёт и серебром, и древесиной,
как в тот голодный тридцать третий год,
что жадно на посевы пасть разинул…
Я смутно помню ночи хриплый рык,
шипенье дня, скользящего по травам,
как сдавливало страхом мой кадык,
когда я вырывался из облавы.
Как звёзды над студёной Колымой
чеканила в поту кровавом осень,
и загоняла в штольни шар земной
вселенная по имени Иосиф.
Я снова здесь, заклятый враг людей.
Не то, что в прошлом – стал матёр и ловок.
Порой, таёжной нечисти лютей,
кидаюсь на оленей и полёвок.
Но иногда под старую сосну
приду повыть, с тоски сощурив веки,
ловя себя на лунную блесну.
Когда-то здесь я умер.
Человеком.