А ты все зовешь и продолжаешь путь…

А ты все зовешь и продолжаешь путь…

* * *

 

Меня убили в первый раз

на утренней заре,

когда Нерукотворный Спас

лежал в седой золе

у догорающих венцов

родимого села,

где крест кровав был и свинцов,

но скорой смерть была.

 

И только малое зерно

в цепи кромешных лет,

ослеплено, обожжено,

таило тихий свет.

Росинки слез, удары гроз

ему считали срок,

пока из глины не пророс

единственный росток.

 

Прошло уже две сотни лет,

и в буре, и в цвету –

в себя вобрал я дождь и свет,

и неба высоту,

но вот опять людская брань

и смрад вокруг меня,

и жизнь моя летит на грань

металла и огня…

 

Страшна была вторая казнь

в гудении печей,

дорожным шлаком стала грязь,

а пепел стал ничей,

и улетал он далеко

на росные луга,

и вечер кутал молоком

березы и стога.

 

И в мир пришел я в третий раз

цепочкой светлых слов,

влюбленным взором ясных глаз,

узнавших свет Христов,

и чутким слухом, что умел

в рассветных трелях птиц

узнать свой вековой удел,

свой крест среди темниц.

 

И в родниковом холодке

голодного глотка

пишу прощанье на листке,

и кровь – моя строка.

Теперь меня свели с ума,

в углах – зеркальный ад,

и пеплом костяным зима

покрыла Петроград.

 

Вернусь ли я, и кем вернусь?

Травой, песком, рекой?

И будет ли родная Русь

хоть в памяти людской?

Узрю ли я лицо огня,

пройдя сквозь дым седой,

и чем тогда казнят меня –

свинцом, петлей, водой?

 

Коль Русь жива – и я живу

под сердцем у нее,

и греет солнышко траву,

и дождь кропит жнивье.

Пока я жив – и Русь жива

во мне и надо мной,

и сочетаются слова,

и вьется путь земной.

 

Добрый пастырь

 

Ах, пастырь, пастырь, наши годы, что пыль

сухого камня, перекати-поля –

взбивают её то колесо, то костыль,

сдувает ветер, и поглощает море.

А Ты все зовешь и продолжаешь путь,

как будто весь мир Тебе – мелованная бумага…

А как же мы? Каким великаном ни будь,

за год не пройдешь и четверти Твоего шага.

И если споткнусь на повороте крутом,

то угасающим зрением я увижу,

как, под насмешки и плач, со своим крестом

Ты поднимаешься в гору, все выше и выше.

 

Небытие или страдание – что страшней?

Если и то и другое пребудет вечно,

Ты, вселивший бесов во стадо свиней,

Ты же знаешь пути тоски человечьей?

Знаешь, доколе еще, спотыкаясь и семеня,

буду плутать между пропастью и трясиной?

Милости Отчей прошу – проводи меня

в темную ночь, как на войну провожают сына.

 

* * *

 

Я поеду последним поездом

по равнине, укутанной полночью,

и тетрадь незаконченной повести

вслед за мной задремлет на полочке,

и железо гремучее, нервное,

захлебнется в тесной аорте,

и прольется в полете прерванном

черно-алое солнце мертвых.

 

И войду я во храм поруганный

к опаленным иконам памяти

между радугами упругими

над туманом, плывущим по паперти.

Сам себя вопрошу я – что же ты

можешь дать, кроме горького плача,

в глубине своего ничтожества

сокровенные зерна пряча?

 

Сам себе отвечу – я верую

в покаяние и откровение,

в то, что станут последние первыми

на финальных листах творения.

Я встаю на путь возвращения

и встречаю въяве и внове

голос жизни, радость рождения,

токи крови, цветы любови.

 

* * *

 

Надышаться полынного духа,

захлебнуться полночной тоской,

зачерствевшего хлеба краюху

разломить загрубевшей рукой,

и воды, ключевой, заповедной,

задыхаясь, глотнуть из ведра,

и улечься под звездною бездной

рядом с россыпью жаркой костра.

 

Запах дома в березовом дыме

засыпая, почувствовать вдруг,

и во сне повстречаться с родными,

и тот сон не забыть поутру.

 

* * *

 

Счастье – это роща золотая

в краткий миг осеннего тепла.

Шелестит и тихо облетает

до зимы, до снега, догола.

 

Горе – это черное предзимье,

срубленные мертвые стволы.

Горе – словно проклятое имя

в ежедневном шорохе молвы.

 

Но сквозь горе всех постылых истин,

сквозь холодный тлен могильных вод

видишь только золотые листья,

солнечного счастья хоровод.

 

* * *

 

Ветер, веющий с лимана,

полон холода больного –

выйдешь поздно или рано,

все давным-давно не ново,

тяжек снег на месте лобном,

сколько душу не трави,

тундра вечности подобна,

хрупкой вечности любви.

 

Проводи меня на пристань,

погадай мне на дорогу,

горький век наш перелистан

до начала эпилога,

годы старости что птицы

на расклеванный гранат,

но последние страницы

откровение хранят.

 

Про себя его читая,

ощутишь, как сердце бьется –

от Днепра и до Китая,

от креста и до колодца!

Мир подобен тонкой линзе,

собирающей огонь, –

только тронь, она и брызнет

жаркой смертью на ладонь!

 

Но на Севере все просто,

если спят в стволах патроны,

если щедрость – полной горстью,

и прощание – с поклоном!

Здесь неправда – свет болотный,

а ошибка – самострел,

здесь за точку платишь сотню,

и полсотни за пробел.

 

Север наизусть заучен,

но всегда берет врасплох он –

перед горем неминучим

все беспомощно и плохо.

Здесь видна изнанка мира,

швы, заклепки и болты

да зияющие дыры

заполярной пустоты.

 

Но у пропасти прощаний

неба весточка святая

на лишайник и песчаник

серой пуночкой слетает,

тихой птичкой, легким пухом

на протаявшем снегу…

Этот ясный образ Духа

я до смерти сберегу.