Утро вечера мудреней

Утро вечера мудреней

«Амстердам», – сказал про себя Пётр Андреевич, и опять с удовольствием повторил по слогам: «Ам–стер-дам». Скажи кому – не поверят. И понял, что и сказать-то некому. Вот так она, жизнь, повернулась.

Внук не спеша изучал ряды жевательных и прохладительных конфет. Пётр Андреевич стоял рядом, покорно принимая свою роль добродушного опекуна. Мальчишке уже пятнадцать, последние два года они живут вдвоём, ежедневно общаются, но Пётр Андреевич не знал его, не понимал. Тут у него заболела макушка, крепко задетая потолочной перекладиной в салоне теплохода. Он помнил, как голландец показал ему при выходе рукой невеликую высоту салона, которую надо учесть и пригибаться. Капитан сочувственно развёл руками. Пётр Андреевич улыбнулся, кивнул с пониманием, подумав, однако: «Нужно было при посадке предупреждать, господин капитан». То, что он ударился, как-то забылось на время. Помогли забыться эти дома причудливой конструкции в замечательном союзе с водой. И вот теперь голова заболела, и он даже прикрыл глаза, справляясь с болью.

Внук тронул его рукой: «Ты что, устал? Я придумал: беру вот эту и эту». Он снял с полки упаковки, и они двинулись к кассе. Две-три фразы по-английски, поправляя сам себя, произнёс внук. Они вышли на площадь. Пётр Андреевич поискал взглядом скамейки. Их не было. Люди сидели на ступеньках этого гастронома, а на площади для того были приспособлены массивные каменные бруски. Они сели, а с другой стороны, спиной к ним, сидел какой-то чудак, громко разговаривая вслух в пространство. Японцы (а может быть, корейцы, он не очень разбирался в азиатских делах) фотографировались у памятника в центре. Бродили голуби, площадь пересекали родители с колясками. Чуть в стороне стояло большое механическое пианино, или шарманка, игравшая знакомую по старым фильмам сдержанно-элегическую мелодию, и перфолента, выходя из чрева машины, аккуратно укладывалась, как в книжку – страничка за страничкой.

Слушай, ты посиди, а я пройду вон той улочкой взад-вперёд, а там уже и к месту сбора пора, – сказал Пётр Андреевич внуку.

Да, дед, – поглядел на него Глеб. – Вместо того, чтобы узнать, что вон там из одежды интересного, тебя тянет поглядеть на женщин лёгкого поведения. Так, что ли?

Пётр Андреевич смутился. Это было правдой. С экскурсоводом их группа скорым шагом преодолела улочки в квартале красных фонарей, взяв старт от памятника проститутке. Но сейчас ему хотелось пройти спокойно и посмотреть на этих девушек подробнее. И, преодолевая неловкость, он кивнул внуку: так. Тот пожал плечами. Пётр Андреевич углубился в одну из улочек. За освещёнными окнами в нижнем белье располагались разного облика молодые женщины. Была мулатка, сидела раскосая, почти миниатюрная азиатка, и стояла, глядя прямо ему в глаза, симпатичная стройная девушка. Она улыбалась ему совершенно дружески, не порочно, не зазывая в гости, и он невольно ответил улыбкой, медленно проходя мимо. И вот он понял, что его повело в эту улочку повторно. Его поразил сам факт: живой товар, выставленный на продажу, на обозрение покупателя.

Отправились к месту, где должна была сойтись группа.

Пётр Андреевич шёл, полностью доверяясь своему спутнику, потому что с детства и до этих лет не научился ориентироваться ни на родных сибирских просторах, ни, тем более, на улицах старой Европы.

Экскурсовод Саша в ожидании тех, кто задерживался, рассказывал об особенностях городской архитектуры, вынужденной расти вверх и оттого обретающей самые разные формы. Рассказывал живо, с интересом, Пётр Андреевич оценил, понимая, что Саша повествует об этом далеко не в первый раз. И вот уже автобус катит дальше и дальше от этого небывалого, сказочного города по направлению к другому – Дюссельдорфу.

Неделю назад Пётр Андреевич с внуком прилетели в Дюссельдорф.

Рейсы – из сибирского Томска до Шереметьево и от Москвы до Дюссельдорфа – были выполнены чётко по расписанию. Некоторая задержка случилась в конце пути на таможне. Немцы довольно быстро прошли контроль, а очередь гостей двигалась медленнее. Молодой человек за стойкой терпеливо расспрашивал прибывших, но некоторые вовсе не понимали по-немецки. У Петра Андреевича было время подготовиться: это был его язык и в школе, и в университете. Он сказал, что вот он сам – гросфатер (дедушка), а это – майн энкель (мой внук), что приехали по гостевой визе к другу, что обратный вылет 7 апреля. Молодой человек остался доволен и попрощался с улыбкой: «Alles Gute!» (Всего хорошего!).

В зале ожидания они с Михаилом узнали друг друга, время оказалось не властно (была когда-то в ходу такая фраза). Тем более и по скайпу виделись.

Чуть больше года назад внук предложил:

Хочешь, дед, засветиться в «Одноклассниках»?

Кому я там нужен? – махнул рукой Пётр Андреевич.

Однако Глеб разместил его данные в интернете, и – месяца не прошло – обнаружил, что дед востребован неким Михаилом Ивановичем Вейлертом, обратным адресом у которого значилось: Германия, город Дюссельдорф. Открыл информацию об авторе, показал деду. Сомнений не оставалось: окончил Томский университет в 197… году, кандидат филологических наук…

С Михаилом, который учился двумя курсами старше, их сблизила факультетская стенная газета. Теперь, наверное, невозможно, как ни старайся, объяснить кому-то из молодых, что значила тогда в студенческой жизни эта газета. На стенах главного корпуса разворачивались многометровые полотнища, с фотографиями, рисунками, коллажами, весёлыми и серьёзными текстами. Была азартная состязательность. Долгое время лидером шла газета геологов «Прометей», и вот филологи нарушили эту несменяемость, новогодний выпуск их «Гуманитария» был назван лучшим. На премию, полученную в пр­оф­коме, устроили в красном уголке общежития шикарное – с тортом и конфетами – чаепитие для всех друзей газеты.

Миша был тогда худым, жилистым, красивым. Много читал, и в разных ситуациях уместно и остроумно припоминал фразы из классиков. Но и современных писателей узнавал. И как-то сказал Пете: «Тут я в журнале прочёл повестушку «Деньги для Марии». Фамилию автора легко запомнить: Распутин. Следи, по-моему, в большого писателя вырастет». Позже Пётр Андреевич оценил проницательность своего старшего товарища. Тогда же, в начале 70-х, Миша настойчиво советовал ему слушать Высоцкого. Лучшие его песни были впереди, но Михаил уверенно предсказывал, что они будут. Сам он в ту пору прокололся, поставив над главками своей курсовой работы эпиграфами строчки Высоцкого. Руководитель их безжалостно вычеркнула, объяснив, что они не имеют печатного источника.

Вскоре Миша познакомил его со своей подругой Таней. И после первого же общения Петя страшно позавидовал Михаилу. Девушка была удивительна. Конечно, красива. Той красотой, что жила в движении, в голосе. И той тайной, которая скрывалась в этих зелёных глазах, когда она слушала музыку или стихи. Как хотелось Петру погладить её светлые, рыжеватые волосы, стянутые лентой на затылке. И он мог бы, дурачась, это сделать. Но дурачась не хотелось, а иначе он не мог. Может быть, он даже ревновал её к другу.

Постепенно привык, что это не самый близкий его человек, и научился воспринимать её дружески. И только мечтал: а может, и ему повезёт, ведь не одна же такая на земле. И был вознаграждён. Но до того были разговоры с Таней, и один, который особо запомнился.

Петя говорил ей о тогдашних критиках его стихов, они поучали: писать надо крупнее, брать выше. Она посмеялась:

Откуда им знать, что именно тебе нужно? Они же сами ничего не умеют. Они просто любят говорить, вот и всё. Последуешь их советам, и не будет твоих милых, непосредственных стихов.

Ух ты, она читала его стишки! Понятно, с подачи Михаила. Но как легко разрешила эту непростую для Петра ситуацию! Он ведь и правда сомневался, страдал от своего якобы мелкотемья и отсутствия разных умных аллюзий. Таня, оказывается, знала ребят, перед которыми он робел, общалась с этими высоколобыми, но судила о них без всякого пиетета:

Ну есть такой тип людей: им нужно своё превосходство над другими утвер­дить. В чём-то настоящем не получается, вот они и придумали этот язык для посвящённых. Вот и жонглируют терминологией, не всем понятной. Этот тайный язык у них как пароль. Кто не понимает – чужой, и не просто чужой, а ниже их, разумеется. Жалко их.

Сегодня Пётр Андреевич знал, что Миша живёт один, что жену – эту замечательную Таню – он потерял. Не так, как Пётр свою, покинувшую этот мир. Таня, хотелось верить, была жива, у неё, наверное, всё в порядке. Впрочем, не сказать с полной уверенностью. Десяток безответных писем Михаила вернулись ему в одной бандероли, с просьбой не тревожить её родителей, на адрес которых они были отправлены. Свой адрес Таня не сообщила, не написав вообще ни строки о себе. В разговорах по скайпу, в недавней переписке с Петром Миша неохотно касался этой темы, но совсем отмалчиваться не стал. Выходило так, что на пятом году супружества на какой-то конференции в недалёком Барнауле Миша изменил своей Татьяне – так, мимоходом, в гостинице. А потом эта дама, приятная во всех отношениях, как говорил Миша, оказалась в Томске, их встреча повторилась. И Таня после недолгого разговора собрала вещи. Оказывается, она знала об этой связи с самого начала, но дала ему возможность подумать, одуматься. Детей у них не было (пока не успели, говорил Миша), так что всё упрощалось. Собралась и уехала. Через пару лет Михаил попытался устроить новую семью – не сладилось. Он переехал в новосибирский Академгородок, там женился ещё раз. Но красивая и молодая, как у Блока (Мишины слова), не стала ему близкой и родной. В конце концов она сама ушла к весёлому физику, с которым они познакомились на каком-то вечере в Доме учёных. Брат Михаила давно окопался в Германии, у них там родня отыскалась. И Миша решил поменять жизнь. Приземлился на новой родине ещё до начала нового века, так что давно уже врос в другой социум. Освоил язык, занимался со студентами славистикой, но вдаваться в подробности не стал, сказав лишь, что они читают вместе с ним Гоголя, Достоевского и Чехова.

Название твоей деревни забыл, а в сети давно тебя высматривал. Но ты, видишь, какой дремучий, – говорил Миша за вечерним столом в его аккуратной двухкомнатной квартире.

Они сидели, по старой традиции, на кухне за бутылкой доброго виски. Глеб в комнате вовсю упражнялся на компьютере Михаила.

Ну, вообще-то, не деревня, а село, – сказал Пётр. – И помаленьку я с этой техникой всё-таки общаюсь.

Компьютера он не чурался. Смотрел новости. От некоторых оставался горький осадок. В Госдуме ставят вопрос о повышении зарплаты помощникам депутатов, об увеличении их числа. Зарплата 160 000 им кажется недостаточной. Были новости, надолго выбивающие из колеи. В ютубе показывали подростков из Псковской области. Сначала стреляли в милицейскую машину из окна, потом готовятся умереть – парнишка и девчонка. Легко говорят об этом, снимают себя, как это называется, на селфи: спокойные, даже беззаботные лица. Обращаются к зрителям из сети, чего так мало людей их смотрят. Неужели они не понимают того, что собираются сделать: уйти из жизни. Ведь им, как в компьютерных играх, не подарят ещё одну. Не видно, чтобы они были под наркотиком или пьяные. Что с ними происходит? Как это возможно? Не было у Петра Андреевича ответа, и голова начинала раскалываться от боли. Он гасил экран компьютера, но стояли перед глазами эти дети, один из которых с лёгким матом рассказывал о «ментах» за окном. И ничего не говорил о жизни, которую они готовы оборвать.

Набирал он в поиске писательские журналы, просматривал и прочитывал что-то, даже открывал новые имена. Внук находил и скачивал для него их книги. А в жизни Глеба и его ровесников эти компьютерные дела занимали много времени и места. Внук таскает диски в пакете, меняется, покупает новые. Вздыхает: вон какие у всех классные планшетники… Пётр Андреевич теперь слышал почти иноязычную, варварскую речь. Айфон, айпад, иксбокс, макбук, Пи Эс Пи. Фразы, образованные из знакомых русских корней, тоже не сразу можно было понять – помогал контекст разговора. Он тоже знал непонятные для сегодняшних молодых слова вроде «дефицит», «диссидент», но кому они нужны, никому до них дела не было.

Ты знаешь, – сказал Пётр Андреевич, – как обидно и печально: ни санки, ни лыжи его не интересуют. Гуляю вдоль логов, там горки на любой вкус – разной крутизны и протяжённости. И почти не вижу освоенных спусков. Редкой накатанной лыжне так просто радуешься. Они потеряли контакт с природой. На одной прогулке нынче зимой я для внука стишок сочинил. Послушай:

 

И вот приснился Глебу

Отчаянный кошмар,

Так что померкло небо

И разыгрался жар.

 

Айфоны и айпады

Уходят вдаль, во мглу.

Один средь снегопада

Стоит он на углу.

 

Миша рассмеялся, оценив перекличку с их любимым поэтом. А Пётр вздохнул: это для их круга, как говорили, для внутреннего употребления, внук с ровесниками не оценят. Жалел он этих ребят, которые книги (даже учебники) открывали из-под палки. Жалел, что не пережить им те замечательные тактильные ощущения от бумаги при перелистывании страниц любимых книжек.

 

Пётр Андреевич пробудился от птичьего пения. Сквозь закрытые жалюзи дрожит свет в дырочках-полосках. «Morgensing schwarzen Drossel», – сказал про себя Пётр Андреевич. Впрочем, он совсем не был уверен, что это и есть «Утренняя песнь чёрного дрозда».

Утро Миша предложил начать с прогулки. И они втроём двинулись к окраине города. Миновали школу, попадались идущие туда мальчишки и девчонки. Пересекли большую дорогу, а за ней начинается тихая улица, состоящая из двух-, трёхэтажных особнячков. Во двориках – деревья в молодой листве, некоторые – уже в цвету. А в их сибирском краю это лишь ранняя весна, мартовские каникулы.

Улица незаметно взбирается в горку, завершает её кафе, а дальше – дорога, которую с двух сторон охватывают поля. Вот плантация рапса. Громадные старые деревья по обочине. Люди – кто прогуливает собаку, кто просто гуляет. А кто бежит трусцой. Вслед за Мишей и они приветствовали встречных бодрым: «Морген!». Справа вдоль этой прогулочной дорожки за лёгким забором тянется ипподром. Миша без всякого смущения рассказывает, что он тут иногда подрабатывает, заравнивая ямки после очередного забега. Прошли довольно много, свернули в лес, и теперь шли по косогорам уже лесными тропинками. Удивительно бодр и неутомим показался Петру Андреевичу давний его товарищ.

После обеда решили пройтись до 36-этажной свечки. Кажется – недалеко, на самом деле – не близко. Прошли комплекс продаж Mersedes. Шикарные автомобили в полной досягаемости и наглядности. Глеб обходил их со всех сторон, предлагая разделить его восторги. Проходили по мосту, под которым с шумом неслись электропоезда. Спустились вниз и увидели тут же, под мостом, чуть левее, озерцо с плавающими утками. Рядом оставлена стена старого здания из красного кирпича. И тронуло Петра Андреевича это соседство магистрали с тихим уголком как будто из другого измерения.

Вечером опять сидели за столом, за той же лишь ополовиненной бутылкой виски.

Как мы постарели, – сказал Пётр Андреевич. – А в те золотые годы уже бежали бы из общежития по сумеркам в магазин за новой бутылкой. Помнишь Верхний гастроном?

Ну ты уж совсем обо мне плохо думаешь. Дядя Склероз и дедушка Альц­геймер пока не победили. Хотя, ты знаешь, кое-что вспоминается так, будто происходило с другим человеком. По известной теории, мы обновляемся каждые семь лет, так что удивляться не приходится. И всё-таки… Постой-ка, я тебе кое-что прочитаю.

Он ушёл к себе в кабинет и вернулся с толстой тетрадкой. Во времена их юности это называлось «Общая тетрадь», в неё конспектировались лекции, делались выписки из прочитанных книг.

Вот послушай. «Высокие умы смущает, что в мире торжествует довольство, посредственность, благополучие, что некоторыми именно так понимается счастье. Но это не должно быть целью человека. Известное довольство желательно как условие развития жизни. Но лишь условие. А иначе оно полагает предел нашим стремлениям ради устойчивости и покоя. Боюсь, что это предвещает упадок. Нужно поднимать себя над повседневностью, посредственностью. Массу можно как-то ублажить – накормить, дать видимость безопасности. Высокие умы не удовлетворить по определению. Жизнь для них всегда несовершенна. Их стремление к свободе неизбежно трагично. Масса не проникнется их высокими порывами и не затоскует по тому же, что и они. Их правота, их истина остаются ценностью только для отдельной личности». Каково? Думаешь, когда это сочинено?

Да тут подсказка у тебя под руками – эта тетрадь, – сказал Пётр. – Это наше, советское время, может, даже томские годы.

Точно! – вскричал Михаил. – Именно томские. Этакое доморощенное ницшеанство. Правда, вот рядом уже более человечное. Не бойся, долго не буду заморачивать. Тут три строки. Слушай. «Что мы знаем о любом человеке, даже сравнительно близком? Он приоткрывается в короткие минуты встречи, разговора. А что с ним происходит в остальное время, когда он общается с другими, когда он – наедине с собой? Даже и во встречах с тобой он разный: однажды благодушен, расположен к общению, а другой раз замкнут и насторожен».

Это как раз мне очень знакомо, – подтвердил Пётр. – Я совсем не сразу понимаю человека, боюсь ошибиться в ту или иную сторону. Помнишь у Евтуха: «И про отца родного своего мы, может быть, не знаем ничего»? Мне так этого не хватало в учительские годы: вовремя разглядеть человека и поддержать лучшее в нём. Ну нет – всё-таки иногда получалось.

Забавный ты был в студенческую пору, – тихо сказал Михаил, разливая наконец последние граммы виски по просторным рюмкам. – Забавный. Ну, давай за нас – и тех, и сегодняшних.

Просыпался Пётр Андреевич рано, не получалось так сразу приспособиться к другому времени. И в это утро (почти ночь по-дюссельдорфски) лежал он, вспоминая вечерний разговор, вспоминая опять евтушенковские строки. Каким он был, Пётр Андреевич, во времена юности? Звали его Петькой, Петей. Приехал он в Томск из соседнего рабочего городка, который жители его, не смущаясь, называли большой деревней. Отец был строителем-прорабом, а мать – работником аптеки, как она говорила, аптекаршей. Единственный ребёнок в семье, он вырос тем не менее не избалованным. Мама любила Пушкина, читала наизусть, Петя тоже тянулся к литературе, готовился к поступлению в университет на его историко-филологический факультет. И вот поступил, не очень представляя себе, кем он станет по окончании.

Никогда он не был душой компании, скромный, а прямее сказать, зажатый. Даже в те времена трудно переходил на «ты» и не любил это в других, которые такой переход совершить норовили чуть не с первой встречи. Но со стороны почему-то казался лёгким и легкомысленным. И потому так дорожил редкими людьми, которые видели в нём не просто доброго малого, а человека думающего.

Сам он потом вспоминал как большое упущение то, что долго ему казалось: всё впереди, всё успеется. А молодость пролетела быстро, и вот эта лень, которую он позволял себе, вот это откладывание на завтра сделали своё дело. Мобильность ума и действия утрачивалась, не нашлось занятия, которым он был бы поглощён каждую минуту. Не определилось завидной цели. Книги, которые покупались, были разной направленности, но казалось, что эта всеохватность будет по силам. Нет, не получилось. Петя никогда не был тщеславен, даже и в самой скрытой форме. Достаточно снисходительно смотрел на ровесников-честолюбцев, этаких карьерных, и так же спокойно – на тех, кто полагал поставить на уши окружение своим талантом. Он видел ребят, чуть ли не на первом курсе определяющих себе долговременную, на всю жизнь, задачу, так называемых целенаправленных. Но мелкими казались ему эти цели. И не верилось, что с ранних пор можно так уж хорошо прозревать цель своей жизни.

Он был легко раним. Зная это за собой, избегал общения, где предполагалось сражение умов, где вскипали страсти, отменяя нормы приличия. Он не любил тех, кто казался умнее его, тех, кто умел быть язвительным, находчивым, но и глупых не жаловал.

Что-то сочинял, но не умел придумывать, что, кажется, необходимо сочинителю, человеку этой профессии. Полагал, что можно обойтись без придумок. Был ли он добрым? Был. Но мог невзлюбить человека крепко и надолго. А уж человека, обидевшего его, – и навсегда. Забавно, что, сам не искромётный, любил людей весёлых, общительных. Видимо, непохожие сходятся.

В студенчестве Пётр Андреевич очень тянулся к новому знанию, черпал его, откуда только было возможно. И вот стал заглядывать в комнату в аппендиксе четвёртого этажа их общежития. Там подобрались люди, совсем не близкие ему духовно. Они были другой ментальности. Раздражала его эта компания, и раздражение было, так сказать, классово обоснованным. Это были дети, возросшие в том возможном советском комфорте, в благоустроенных квартирах, частью профессорских, с профессорскими же продуктовыми пакетами к государственным праздникам и Новому году. И к этим ребятам испытывал он непобедимое недоброе чувство. Почему? За вроде бы ненавязчивую, но совершенно определённую клановость, избранность. За их некоторое высокомерие, вполне, впрочем, обоснованное. Они перебрасывались словами-отмычками, словами-символами, понимая друг друга с полуслова. Они знали гораздо больше, чем он – раз в десять, наверное. Они знали многое из того, что было ему неведомо. И он жадно впитывал то, что мог понять, усвоить. Некоторые вещи, для них важные, были ему неинтересны, оттого и непостижимы. Так он был устроен: то, что не диктовалось потребностями души – не усваивалось. А запоминать что-либо про запас, на всякий случай, не умел. Вся эта семиотика, структурализм, тартуская школа оставались для него, к сожалению, чужой территорией.

Саша Морозов, сосед по комнате, как-то сказал ему: «Что ты среди них шьёшься? Чем они тебя приворожили?». Петя не считал нужным с ним объясняться. Он знал, чем: культурным багажом, умением легко, изящно пикироваться, уместно и точно цитировать. Он уходил порой в крепкие пьянки со своими невзыскательными собратьями. Но Петра не оставляло ощущение полной случайности пребывания здесь, среди «своих».

А в той, эстетской, компании забавным был один чувачок, как тогда говорили. Рыхлый, с белым одутловатым лицом. Он мало говорил, но все знали, что он поддерживает в профкоме ли, в комсомольском ли бюро своего товарища, который сколотил вокально-инструментальную группу «Викинги». И эта заслуга его тут признавалась. Как-то он привёл с собой лидера группы по имени Серёжа, этакого красавца типа гуцула из фильма «Тени забытых предков». Тот, улыбаясь всем, сказал несколько невнятных фраз и упорхнул. Но этот, чувачок с фамилией чуть ли не Рамаданов, сидел здесь подолгу, жмурился (была у него такая привычка), изредка цитировал английского историка Тойнби, которого у нас не печатали.

Много лет спустя Пётр Андреевич оказался в городе. Осень, начало учебного года, собрали учителей литературы для очередного методического наставления. И лектор предложил им сходить на митинг, поглядеть и послушать, чем живёт просвещённая и неравнодушная к происходящему в стране и мире публика. Ничего особо не ожидая, Пётр Андреевич пошёл, тем более это в центре города, неподалёку от родного университета. На широких и длинных ступенях научного института появлялись выступающие. Полярных мнений, обещанных лектором, высказано не было. В основном долдонили об одном: страна в окружении врагов, нужно сплотиться, поверить в нашу особую миссию, избранность и отстаивать её. Вдруг Петру Андреевичу послышался знакомый голос:

 

Америка – мерзкая, мерзкая.

Бомбит, убивает, грозит…

И ложь её самая дерзкая.

И ложью Европа мерзит.

 

Да что же это такое? – Пётр Андреевич пробился поближе и увидел знакомую одутловатую физиономию. Не может быть? Но куда денешься – он, тот самый.

 

Россия, бываешь ты разная,

Но нынче ты снова одна

От истинной правды прекрасная,

Стоящая в правде страна!

 

Часть собравшихся аплодирует, часть морщится, один длинноволосый свистит, заложив пальцы в рот. Боже мой, а что бы сказали те – из компании эстетов? Где они сегодня? «Кого уж нет, а те далече», за границами родины… Усмехнулся Пётр Андреевич и пошёл прочь, думая про себя: кому бесконечные игры с примеркой разных одёжек, а кому-то дело надо делать, господа.

Но, прежде чем добраться до своей глубинки, Пётр Андреевич и сам стал участником дискуссии на серьёзную тему. В очереди на автовокзале стоящий впереди молодой человек доказывал своему спутнику, который держался сбоку:

Резервы-то у нашей страны есть. Руководить бы надо строже. Совсем бы хорошо было. Вон Сталин сделал из крестьянской России мощную индустриальную державу.

Сделал-то сделал, но какой ценой, – неожиданно для самого себя вмешался Пётр Андреевич.

Это вы про некоторые перекосы, – догадался молодой человек, поворачиваясь к нему. – Не без того. Лес рубят – щепки летят.

Щепки-то миллионами людей исчисляются, – сказал Пётр Андреевич, начиная нервничать и заводиться. Такие штучки он слышал много лет назад от ровесников своего отца. Но тут перед ним был молодой человек. Сколько ему – тридцать, тридцать пять? Не более.

Сталин – сволочь, – спокойно сказал Пётр Андреевич.

Сталин – сволочь? – изумлённо повторил молодой собеседник. – Ну вы даёте.

Продолжения не предполагалось, но Петра Андреевича уже понесло:

Сейчас, знаете, стукачество не осуждается. Так что можете на меня стукнуть. Может, и штрафанут, а вот года через три, глядишь, и засадят.

Ну, однако, вы и стукача нашли, – совсем уж примирительно сказал молодой человек. И это был финал их общения, потому что подошла его очередь к окошку.

 

Сегодня в Дюссельдорфе кончилась забастовка водителей. И они поехали трамваем к Reinturn (рейнская башня). Великое сооружение. И вот с высоты в 162 метра обозревали город: жилые кварталы, парки, Рейн. Михаил грамотно дозировал впечатления. Вернулись домой пешком, обогнув по пути высокое красивое здание сплошь из стекла. Отобедали, разогрев в микроволновке вкусные немецкие колбаски, порезав на общую тарелку набор овощей.

Вечером снова покатили на трамвае в центр города. В вагоне негры, турки, русские. Две симпатичные девушки-негритоски рассказывали что-то смешное своей белой подружке. С остановки сразу попали в сплошной ряд магазинов, нет, не ряд – они обступили со всех сторон. Возле некоторых дверей – негры-служащие, представительные, даже величественные. Пятьдесят метров в сторону – совсем другая картина. Канал тёмной воды, вдоль него движутся пешие, велосипедисты, собаки. Вступили в огромный парк с мостиками через пруды, там одинаково свободные гуси, лебеди, утки. Лебёдка сидит на гнезде метрах в пяти от пешеходной тропинки.

Лысые приземистые и разлапистые деревья. Людей много, но не шумно и не суетливо. Один чудак поднимает голову и надолго замирает, потом поворачивает в сторону и опять стоит с блаженным лицом.

В парке скульптура – полая бронза или какой-то сплав. Можно догадаться, что это пара – он и она. Это подарок знаменитого скульптора городу Дюссельдорфу.

Гляди, – говорит Глебу Михаил, – это великий Генри Мур. Запомнишь?

Постараюсь, – скромно обещает Глеб.

Я потом проверю, – вставляет Пётр Андреевич не очень уместно, ущемляя самолюбие подростка.

На лужайке рядом ещё одна скульптурная композиция, но тут сугубый классицизм: поверженный античный воин в доспехах, рядом с ним сидит лев.

Набережная Рейна полна, но никто никому не мешает. Беспечные лица. Прошла женщина в маске кошки и с большим полосатым хвостом. По Рейну идут баржи. Столики, кажется, все заняты, но вот отыскался свободный. И Пётр Андреевич отведал тёмное пиво Alt, о котором прочёл до приезда сюда. Подняли высокие бокалы и Михаил с Глебом, которого дед решил не исключать из числа дегустаторов. На обратном пути вступили в живой коридор из громко галдящих пивников – слов не разобрать.

В последний вечер перед отлётом Михаил принёс из кабинета лист бумаги:

Прочти. Это в жанре неотправленного письма.

Пётр взял бумагу с компьютерной распечаткой.

«Я помню тебя всегда. Ещё бы – такие совпадения бывают раз в жизни. Это я понимал тогда, понимаю теперь, когда ничего уже не поправить. Как безжалостно устроен мир. Зачем тогда оставлена память? Зачем я вспоминаю, как ты слушала любимую музыку? Как читала мне Бёрнса хрипловатым своим голосом? Как стояла на кухне у кастрюли с журналом или книгой в руке? (Мне это страшно не нравилось – боялся за книги, а сейчас вспоминаю спокойно).

Вот теперь я соглашаюсь с когда-то прочитанной мыслью, что воспоминания – та же реальность. Или даже большая, чем нынешняя моя так называемая жизнь. Я со стороны наблюдаю её и вижу нелепость, примитивность, пустоту.

А там… Я вижу, как быстро ты создаёшь замечательный обед почти из ничего – это было одним из твоих чудес. И гости искренне его хвалят. Как бы мы жили на общие две с небольшим сотни рублей без этого твоего умения? Гости у нас бывали постоянно. И встретить их удавалось всегда достойно. Да и они приносили то сыр, то конфеты, то консервы.

Я помню тебя всегда. Это не преувеличение. Всегда. Либо голос, либо глаза, либо жест. Или смотрю твоими глазами на какой-то текст и спорю с тобой или, наоборот, соглашаюсь, как будто слыша тебя. Господи, как банально, что называется, «потерявши – плачем». Так хочется, чтобы жизнь твоя устроилась.

Боже мой, ничего не прошло, ничто не забудется, никогда не сотрётся и не изгладится. Как от этого спасаются люди? Работой? Алкоголем? Новым увлечением? Всё это опробовано. Всё это не подходит, когда накатывает тоска и раскаяние. Когда стоят перед глазами твои зелёные всё понимающие глаза. «И эти губы, и глаза зелёные…». Так называется одна вещица нашего любимого Сэлинджера…».

Пётр поднял глаза от листа. Миша смотрел на него внимательно, как будто стараясь угадать, понял ли он прочитанное.

Мне кажется, – сказал Миша, – я только её одну и любил по-настоящему.

Наверное, да, – согласился Пётр, вспоминая Таню и в то же время думая о своём. О том, что и в его жизни случилась настоящая любовь.

 

И опять белый снег. Как будто не было полгода назад весенней поездки за тысячи километров. Снова белый-белый снег. Ей-богу, как впервые, хотя много-много таких зим позади. Когда-то Пётр загадывал себе дожить до начала нового века. И хотя должно быть ему на ту пору всего-то сорок восемь, не исключал, что разные обстоятельства могут этому помешать. Но вот не помешали, и он перевалил в новый век, и уже прожил в нём полтора десятка лет. Кое-что переменилось в его жизни за последние два года. Он свалил с плеч полную школьную нагрузку – устал. Но покинуть школу вовсе было бы жаль, и за ним остался факультатив и кружок литературного чтения. И то, что в кружке этом было всего-то пять девушек и два подростка, говорило о том, как упал интерес к литературе.

Уйдя на пенсию, Пётр Андреевич, как и положено, окидывал взглядом пройденный путь и предавался размышлениям (такими штампами он определял своё занятие перед сном). Нужно ли было, по большому счёту, то, что ты делал в жизни? А кто его установит, этот Большой Счёт? Пётр Андреевич читал, что ощущение ущербности своего труда вообще нормальное состояние русского интеллигента, выработавшего жизненный ресурс – в этом признавались хорошие русские писатели.

Вот он, Пётр Андреевич Губин – тихий провинциальный интеллигент, бывший учитель литературы. И он на этом месте что-то значил. Его любили ученики, доверяли ему и верили в него. И он знал, что не подведёт их, не обманет, не станет врать на своих уроках. В советское время, бывало, пробовали поучать, навязать «правильную» иерархию – кто есть кто в русской литературе прошлого и двадцатого века, но Пётр Андреевич мягко, однако определённо свою правоту отстаивал. Не его забота распутывать сложные узлы государственного масштаба. Быть может, искусство жить предполагает разумное ограничение своего мира?

Конечно, надо бы знать, что там происходит, за пределами села. Но некоторые новости ставили в тупик. Пётр Андреевич знал, что в родном Томске молодые люди придумали, как теперь это называют, акцию под названием «Бессмертный полк», когда в День Победы родственники несли по главной улице города портреты погибших отцов и дедов, следуя как будто вместе с ними к Вечному огню. И это подхвачено было во многих городах и в столице тоже. Так вот там, в Москве, одна смазливая депутатка Государственной Думы шла с портретом императора Николая Второго, а вполне себе неглупый политолог поднял над головой фото своего деда – Вячеслава Молотова, подписавшего с нацистом Риббентропом договор о ненападении плюс протокол о дружбе с гитлеровской Германией. Такие дела казались учителю взятыми из театра абсурда. Но это происходило в реальной жизни, и оставалось только сказать себе, что человеческая комедия не завершена, что люди с изменённым сознанием никуда не делись, что глупость бессмертна. И как с ней бороться? Да никак. Главное, чтобы сам на эту глупость не повёлся, говоря языком ровесников внука.

Пришла пора, когда ценность каждого момента жизни возрастает пропорционально убыванию жизни как таковой. Но вообще-то он всегда жил с чувством неповторимости каждого дня, каждого часа. Ценил каждую ускользающую минуту, даже в самой что ни на есть молодости. Возникали в жизни развилки, когда можно было остановиться, выбрать нужную дорогу и двигать дальше. И он что-то выбирал, и теперь кто бы сказал, правильным ли был его выбор. «Не знаю, – сказал себе Пётр Андреевич и, подумав, закончил: – Да, впрочем, и знать не хочу».

Бывало, вспоминал он и любимые старинные улочки Томска с их замечательными особняками из лиственичных крепких брёвен. Вспоминал, как дребезжали, погромыхивали старые трамваи. Трава за их окнами переливалась тёмным изумрудом. Бежали за стеклом берёзки, мелькая этаким частоколом, как доски в заборе, только они были живыми.

Но своею, родной давно стала эта самая глубинка. Осенью, совсем уже не золотой, а тёмной, промозглой, начинали топить печи. Дым в прохладном, сыром воздухе тоже был какой-то сыроватый, не такой, каким он станет ядрёной зимой – крепким, насыщенным. Тогда с удовольствием вдыхаешь его, узнавая – тут сосна, а вот здесь – берёза, а вот горчит осина. И все, идущие по своим делам – в магазин, на ферму, в школу – вбирают эти запахи. Пётр Андреевич врос в жизнь своего села. Стали ему близки родители его учеников и сами ученики, понятно, тоже.

Он взял себе в привычку в такие вечера открывать и перелистывать художественные альбомы, непросто добытые в студенческие годы. Это были импрессионисты с их обилием солнца и света, любовь к ним осталась неизменной с молодости. Перечитывал и любимые тексты любимых авторов. В какой-то вечер прочёл последние рассказы Юрия Казакова «Свечечка» и «Во сне ты горько плакал». Как и впервые, тронула и повела сердце эта тема ухода, теперь уже не оставляющая и Петра Андреевича. Но сегодня, перечитывая, он увидел не только авторское потрясение самоубийством соседа. Пётр Андреевич понял, что душевное несовпадение сына с отцом – не меньшая загадка, чем смерть. И такое же трудно постижимое явление. «Я почувствовал, как ты уходишь от меня, душа твоя, слитая до сих пор с моей, – теперь далеко и с каждым годом будет всё отдаляться, отдаляться, что ты уже не я, не моё продолжение, и моей душе никогда не догнать тебя, ты уйдёшь навсегда. В твоём глубоком, недетском взгляде видел я твою, покидающую меня душу, она смотрела на меня с состраданием, она прощалась со мною навеки!»

Пётр Андреевич заплакал почти бесшумно, только чуть шмыгая носом, но слёзы пролились нешуточные, пришлось промокнуть лицо полой рубашки, висевшей рядом. Внук не мог его видеть и слышать, он спал после своих компьютерных сражений. Но именно о нём и думал стареющий учитель. О нём и о себе.

Он закрыл книгу, он понемногу успокоился, теперь в каком-нибудь реферате он мог уже написать о глубоком переживании драматизма жизни у Казакова, о том, как тонко в мотив радости, даже счастья вплетены звуки тоски, горечи и страдания. Но сейчас же успокоенность его вновь поколебалась. Пётр Андреевич переживал неопределённое чувство вины. За что? За то, что он до сих пор никак не готовит внука, не подозревающего о сложности мира, к пониманию этого несовершенства. О господи! Придёт же такое в голову именно в ночную пору! Вот она, сила искусства. Но никакая самоирония не снимала до конца этой тревоги, этой душевной смуты. Пётр Андреевич прошлёпал на кухню, налил воды из крана и выпил.

Проснувшись, он тем не менее не забыл о ночном душевном смятении. И, поднимая Глеба с постели, заваривая чай, наливая внуку стакан молока, подогревая в микроволновке булочки, как-то по-особому смотрел на него. И внук заметил это:

Что, дед, глядишь, как в первый раз увидел? Всё в порядке у тебя? Садись давай, а то мне скоро уже Витёк позвонит, идти пора.

Нежность – вот что переживал Пётр Андреевич. И уютный дом, и тепло на кухне, и горячий вкусный чай, и – хотелось ему верить – их взаимная любовь оттеснили подальше ночные переживания.

Глаза уставали от чтения. И началось это не сегодня. Но в пору учительства он старался преодолевать эти нелады со зрением: моргал глазами, как учили популярные журналы, массировал глазные яблоки, укладывал на прикрытые веки вату, напитанную чайной заваркой. Нынче он мог позволить себе продолжительные прогулки, во время которых старался смотреть вдаль, как советовали офтальмологи. Пётр Андреевич пробовал переключаться с книги на телесериалы. Мелодрамы, сделанные под копирку, исключались. А в занимательных историях его смущало обилие условностей. Нет, не смущало даже – всерьёз раздражало. Один герой – вор – обзавёлся документами командира Красной Армии (дело происходит до войны), попадает в тюрьму (сталинские репрессии), там, в перерывах меж допросами с избиением, умудряется пройти курс строевой и политической подготовки у старого кадрового военного. Да так успешно, что когда его выпускают (Ежова сменил Берия), он становится отменным боевым командиром и успешно продвигается по службе.

В другом сериале главный злодей живёт в городке бок о бок со следователем КГБ, который так или иначе, рано или поздно должен его разоблачить. И на протяжении долгого экранного времени он беззаботно наблюдает за работой чекиста, иногда направляя того по ложному следу. Эта забава его так увлекает, что он просто не в силах покинуть этот городок, вконец уверовав в свою неуловимость и потеряв осмотрительность.

Несколько вечеров Пётр Андреевич следил за развитием сюжета, надеясь, что создатели поправят ситуацию, одумаются, но ожидания его не оправдывались. А он всерьёз сочувствовал их промахам, мысленно задавая им вопросы: Какой интерес представлял заштатный городок для военных разведок Запада? В чём же была основная миссия резидента, который, чтобы занять себя, не помереть от скуки, ведёт опасную игру с чекистом? Неужели нельзя сделать фильм без таких ляпов?

Выключал он ящик, чувствуя, что его облапошили, обманули. Ему не нравилось это состояние одураченности, и он говорил себе, что больше не купится. И продолжительное время этих сериалов избегал. Но и то сказать: бывал и на его улице праздник, шли старые достойные фильмы – и так называемые советские, и западные.

И ещё он открыл для себя замечательный сериал ВВС про животных. Пётр Андреевич даже вскрикивал в жутких местах охоты хищников, сострадал лишениям других животных – засуха или наоборот ливни. Потому шутя сказал про их кота:

Может, он бы так громко не орал, требуя пищу, если б знал, как тяжело его диким сородичам?

Да-да, – поддержал внук, – они, эти домашние животные, вообще ловко устроились. Всё им подай, а сами так, чтобы уж совсем форму не потерять, поймают мышку и опять дрыхнут.

Учитель Валентин Петрович с забавной фамилией Чекушкин позвал Петра Андреевича в гости. Дети с удовольствием склоняли эту фамилию на разные лады, но учитель он был хороший, математику свою любил, и ребятам эту любовь передавал. Посидели, поговорили за чаем. А потом, провожая, Чекушкин предложил завернуть к Анастасии Никитичне: «Давай навестим. Скучает одна». Муж её уехал к тяжело болевшей матери, потом позвонил и объяснился, что он не вернётся, что остаётся жить с той сиделкой, что ухаживает за матерью. За вещами тоже не спешил приехать, и пребывала Анастасия Никитична в растерянном неведении о будущем. Постучали в двери, она была им рада. Только перешли к чаю, Валентин хлопнул себя рукой по лбу с восклицанием: «Как я мог забыть!». Они остались одни. Анастасия Никитична принесла фотоальбом, села рядом. Стала показывать снимки взрослой дочери, её когда-то учил Пётр Андреевич. «Вот она три года назад после рождения сына, внука моего. А нынче летом он уже своими ножками по земле так много бегает. Вечером, если не успею сразу поймать ноги вымыть, упадёт на кровать – так и спит с чёрными пятками». Анастасия Никитична от души рассмеялась. «Хорошая вы бабушка, я думаю», – сказал Пётр Андреевич. Она прижалась плотнее, погладила его коленку. Рука её поднялась выше. Пётр Андреевич всё понимал, но не находил в себе отзыва, оттого переживал неловкость и даже что-то похожее на стыд. «Не хочет работать машинка», – ласково сказала Анастасия Никитична. «Похоже, так», – виновато улыбнулся Пётр Андреевич, поднимаясь с дивана.

Жена его – Елена Александровна – умерла внезапно. Было это два года назад. Только отметили ей 60, а следом катило его 65-летие. Не дожила. Остановилось сердце. Пётр Андреевич уже привык получать известия про сокурсников или сокурсниц, где обычно варьировалось: рак и сердце. В село она приехала вместе с ним. Дали им квартиру в стандартном брусовом доме на двух хозяев. Ему по распределению – место в школе. А ей чем заняться? Закончила она когда-то музыкалку по классу фортепьяно, но кому это нужно. Но как раз оказалось нужно. Проводили на пенсию школьного музыканта, он играл на баяне и учил каждое новое поколение неизменному «Шёл отряд по берегу», там, где «Щорс идёт под знаменем – красный командир». Или «Дети разных народов, мы мечтою о мире живём». С лёгким сердцем спровадили его. Тут пришлось директрисе пуститься на маленькие хитрости. Раньше как бы не замечали его портвейновых допингов, теперь подловили на этом.

 

Лена появилась в его жизни далёким октябрьским днём в университетской роще. Она стояла в стороне от дорожки, пересекающей рощу и ведущей к дверям главного корпуса. Невысокого роста, вся такая ладненькая, в брюках свободного покроя, в лёгкой, защитного цвета куртке, чёлка из-под берета. По этой дорожке шли весёлые молодые люди, галдели, хохотали. А она, как будто отключённая от этого, смотрела на листву, обретающую после зелени лета невиданное разноцветье. Рощу эту создали под руководством и при участии старого ботаника давно, до революции. Здесь росли берёзы, осины, клёны, липы, рябины. И сейчас красное и жёлтое оперенье оттенялось тёмными вечнозелёными елями и пихтами. Петру показалось, что некая посторонняя сила подтолкнула его к девушке. Было, было опасение, что его присутствие здесь неуместно, что он лишь досаду у неё вызовет. Но уже понесло его что-то, уже преодолел он скованность и тихо спросил у неё:

Красиво, правда?

Она повернула к нему лицо, и он поразился серьёзному взгляду её чёрных глаз. Понимая, какую банальность сморозил, Пётр попытался поправить положение:

А любите это:

 

Звук осторожный и глухой

Плода, сорвавшегося с древа,

Среди немолчного напева

Глубокой тишины лесной.

 

Не знаю. Первый раз слышу. Но красиво.

Это Мандельштам. Хотите, ещё почитаю?

Хочу, – неожиданно просто ответила она.

И вот понеслась, закрутила их неожиданная эта любовь. Она и правда знала не много, особенно в литературе и живописи, но впитывала всё охотно и замечательно. Тут открылся простор его просветительству, да ещё и вдохновенному. Он, как новый Пигмалион, взращивал свою Галатею. Но и она в чём-то его образовывала: Шопена он полюбил с её подачи.

Октябрь выпал неожиданно тёплый, солнечный. Встречаться им было легко, она жила в том же общежитии двумя этажами ниже, там располагались студенты химфака, и она была химицей третьего курса. Как он раньше её не замечал?! Впрочем, не надо гневить бога. Ведь мог вообще не встретить. Они исходили улицы старой застройки с деревянными башенками и причудливой резьбой по карнизам. Не раз прошли мимо приземистых купеческих складов красного кирпича – они тянулись вдоль набережной реки Томи. Когда-то была она полноводной: сюда, к складам, причаливали баржи с мукой и товарами. Выбирались за город, и вот тут случилось то, чего было уже не миновать. Метрах в ста от автострады, ведущей к аэропорту, они обнимались среди берёз, теряющих последнюю листву. Она, как ему показалось, стала ускользать из его рук. И он опустился за нею в сухую траву и шуршащие листья. Шорох листьев и гул машин он услышал потом, когда они – до того оглушённые и забывшие обо всём – поднимались с земли.

Были у Петра и раньше влюблённости, увлечения. Но тут он понял, что это другое. Он понял, что нашёл её. Теперь он старался разобраться – а что для неё значит эта любовь. Так ли она воспринимает это, как он? Или нет? Хватило ума не лезть к ней с такими вопросами. Он видел, как вспыхивают её глаза при встрече, как доверчиво приоткрывает она губы, как рассказывает о прочитанном по его совету.

Зимой подолгу стояли с нею у окна в конце коридора. Трещат неоновые лампы под потолком. И чем дальше за полночь, тем путаней фразы. Тем сильнее раздражает глаза блёкло-пульсирующий свет. И худенькое тело её под застиранным халатиком устало, и надо спать. Только чёрные вершины тополей на уровне третьего этажа вздрагивают спросонок. И вдруг внизу – в домике, примыкающем к общежитию, вспыхивает окно. Кто это поднялся: мать многодетного семейства? Отец, которому рано на работу? Может, кто-то занемог, встал, разыскивает таблетки? И смысл чьей-то жизни, несоизмеримый с твоей беззаботностью, задевает мягким укором.

Этой же зимой последнего курса Петра прихватили на чтении запретной тогда литературы – это были «Собачье сердце» Булгакова, «Чевенгур» и «Котлован» Платонова, это был Набоков. Конспиратор Петя был липовый, да почему-то особо и не прятался. В разговоре со следователем отказался назвать человека, который давал ему читать эти книги. И к тому же сказал, что он человек взрослый, имеет право знать, что было написано такими мастерами, и сам может делать выводы из прочитанного.

Вопрос о его отчислении из университета должен был решиться на кафедральном собрании. Накануне в комнату общежития пришёл Михаил. Они с Таней жили теперь в другом общежитии – для семейных, и товарищи виделись реже.

Ты вот что, – сказал Миша. – Можешь покаянно себя в грудь не бить. Но только не надо там повторять, что право имею читать всё, что хочу…

Петя удивлённо уставился на него.

А ты думал, – улыбнулся Михаил. – Пришла официальная бумага. Но, знаешь, не очень давят. Что называется, на усмотрение коллектива. Ну так могу я верить, что ты не вылезешь с этими откровениями?

Хорошо, не буду, – пообещал Пётр.

Правильно, – сказал Михаил.

 

На этом собрании далеко не последнюю роль сыграл любимец старшего поколения преподавателей, молодой и способный аспирант Михаил, уже обладавший на кафедре каким-никаким весом. Миша отметил способности студента Петра Губина и призвал простить его некоторый инфантилизм и недостаточно чёткую общественную позицию. Михаил был не одинок, его поддержали и студенты Петиной группы, и их наставники. Правда, один из тогдашних товарищей, не самый близкий, выступал, как будто даже немножко ёрничая, вроде того, зачем тебе эти сомнительные книжки, вон сколько литературы вокруг. После собрания подкатился: да с тобой почти ясно было, что обойдётся. А от меня ждали, как я выступлю – человек с опытом жизни, армию прошёл. Ну ты-то меня знаешь?

Оказывается, нет, – сказал Пётр, – не знал.

Его аспирантура в соседнем пединституте, с которой уже всё вполне было определено, разумеется, накрылась.

Поеду в деревню учительствовать, – стараясь бодриться, говорил он Лене.

Ну так и я с тобой, – сказала она. Так и произошло. После летней сессии Елена перевелась на заочное отделение. Она спросила, не будет ли он против заключения брака. Он махнул рукой на все благословения родных. Никто не был посвящён в их тайну, кроме Миши, его Тани и ближней подруги Лены. Не было свадьбы со всеми её торжествами и забавами. Но Пётр вдоволь нагулялся на подобных студенческих пирушках, для многих он сочинял приветствия и пожелания. Лене пришлось объясняться с мамой и отцом: замужество её не отменяет получение высшего образования.

И дальше всё пошло просто замечательно. Они получили в селе просторное жильё. Через год к ним в дом завели воду. У них родилась дочь, и Пётр Андреевич узнал, наконец, родителей Лены, когда они повезли показать им наследницу. И установилось с первых же дней полное взаимопонимание. Через два года Лена закончила вуз, и кроме музыкальных часов у неё появились уроки химии. Вот только дочь не продолжила эту линию везения и жизненного благополучия.

 

Что ж, пришло время привыкать к тому, что нас оставляют и ровесники, и те, кто постарше. Но к тому, что уходят молодыми, не привыкнешь. Вчера соседка сказала, что внезапно умер Валера, водитель автолавки крупного поселкового магазина. Он был учеником Петра Андреевича, после школы отслужил в армии, пробовал зацепиться в городе. Потом вернулся в родное село, сработал прируб к родительскому дому, вскоре женился. И жену его тоже учил Пётр Андреевич, она окончила медучилище и стала медсестрой в больнице, жители говорили о ней хорошо. На свадьбу приглашённый учитель не пошёл, поздравил их и порадовался – они подходили друг другу. Но сроку их совместной жизни было отмерено три года. Соседка рассказала, что утром, когда Валера засобирался на работу, стало ему плохо. Сдавило грудь и горло. Жена тут же дала ему таблетку нитроглицерина, а он и проглотить не смог. Вытянулся в кресле, прохрипел и кончился. Он не один уже день жаловался, что шея болит. А это не шея, конечно, это давление отдавало в затылок. Но мы ведь стараемся лишнего в голову не брать, не придавать значения таким мелочам. А смерть – она тут как тут. Пётр Андреевич покивал и отошёл, не прощаясь. Долгие дни не мог он отвлечься от этого случая, от этого ужаса. Всё вставал перед глазами Валера, всё томило, тянуло какие-то жилы в сердце, а в голове, как на старых виниловых пластинках, когда спотыкалась игла на одном месте, в голове повторялась одна фраза: «Как нелепо, как нелепо».

 

«Боже мой, а сколько мне осталось? – спросил себя Пётр Андреевич, стоя на картофельном поле. Над полем шёл долгий, не стихающий ветер. Или Петру Андреевичу он казался таким непрерывным. Наверное, были всё-таки остановки, паузы. Но уши его наполнял несмолкаемый шум. И холодом пробирало голову, несмотря на плотную спортивную шапочку. Принял Пётр Андреевич предложение соседа, можно вместе и копать, и вывозить. Картошку сажали по гребням длинных рядов, поделенных на участки. Потом трактор их окучивал.

Вот и внук, уже полноценный помощник, уверенно орудует лопатой, выворачивая гнездо, чтобы деду удобнее выбирать клубни, подхватывает из-под его рук наполненное ведро и тащит к середине деляны, где на отоптанном пятачке растёт и обсыхает на ветру и солнце куча их картошки – поддержка на долгую зиму. Справа и слева так же деловито работают те, у кого нет земли при доме.

До этого Пётр Андреевич с женой сажали картошку в большом огороде Василия Петровича и Марии Фёдоровны, людей мягких, добрых, постарше их на десяток лет. Василий Петрович вёл в школе уроки труда, они как-то быстро притянулись друг к другу, и жёны их нашли общий язык. Дети новых друзей уехали в города, и потребность в картошке резко упала, но не пустовать же земле – чёрной, плодородной, почти без сорняков. И они вчетвером дружно сажали, окучивали, копали. Для уборки урожая выбирали погожий день, тёплый, солнечный – всё под рукой, спешить некуда. Вечером, после бани у того же Василия Петровича, сидели за столом, пили водку, настоянную на травах – это уже Пётр Андреевич приносил. Василий Петрович принимал только одну стопку, но не забывал подливать другу. Женщины обходились кагором или наливками. До песен не доходило, но разговаривали много и весело. И вот всё пошло прахом, пошло под откос. Первой оставила их жена Петра Андреевича, и следом – года не прошло – умер Василий Петрович. Как ни берёг он себя – не пил, не курил – достала его смерть. Дочь увезла Марию Фёдоровну в Омск. Долго скучал и печалился без них Пётр. Но что поделаешь?

Как говорят, остаётся хранить в памяти. Помнил Пётр Андреевич, как после первого его учебного года Василий Петрович предложил съездить на рыбалку. Почему бы и нет? И они, уже ставшие друг для друга Петей и Васей, поехали на мотоцикле с коляской. Вместо дороги за селом – засохшая в камень грязь, в колее ещё ничего, а на свёртках, на поворотах к ферме и на поля просто надолбы какие-то, рытвины, ухабы. И вдруг пошла луговая дорога с травой, стелющейся, лезущей под колёса. И влажный запах многоцветья. Едва ли не как на санках с горки, быстро и мягко. Вася улыбнулся ему от руля: скажи, здорово. Он закивал от всей души. Сколько они пронеслись этой травяной дорогой, вдруг – стоп! Приехали. Значит, речка где-то здесь, близко. С дороги её не видно. Но она угадывалась внизу, обозначенная прихотливой линией кустов. И когда прошли сквозь эти кусты, отклоняя ветки руками, прямо тут и оказались на берегу этой скрытой от мира речки. И проговорилось не вслух, про себя такое же красивое и таинственное её имя с ударением на последний слог: Юкара. Струилась тёмная вода. Сказать «речка» было бы неточно, но она была удивительно соразмерна этим обнимающим и прячущим её кустам. И ещё сразу же показалось ему, что тут вместе с водою текло и другое время: там, наверху, сиял день, а тут стоял полумрак. Не сказать, что ветки над ними смыкались. Нет, вверху можно было видеть небо, но этих зелёных стен вокруг хватило, чтобы изменить картину дня, саму её освещённость.

Петя не был рыбаком, но, получив удочку, наживил крючок и забросил лесу. Почти тут же поплавок стал нырять. Он дёрнул и вытянул небольшую серебристую рыбёшку. И дальше пошёл клёв. И оба они таскали рыбу, весело переглядываясь, но молча – Вася знаком показал: тихо. Только когда уже шли к мотоциклу, Пётр спросил:

Ты, поди, ещё и охотник?

И услышал в ответ:

Нет, не по мне это дело. Не люблю.

В студенческой жизни Петра Андреевича было точно по-другому. К ним, создателям стенгазеты, заглянул однажды в красный уголок известный на факультете симпатяга-парень по имени Саша, замечательно исполнявший под гитару и Визбора, и Кукина, и Окуджаву. Пел и свои песни. Пусть уровнем они уступали, но были искренни и мелодичны. Болтали о разном, пока Миша работал кистью, а Петя придумывал заголовки к разделам газеты. И Саша этот между делом вспомнил:

Нынче осенью хорошо постреляли с отцом.

То есть? – спросил Петя.

Ну, уточек влёт на наших озёрах.

Петя поглядел на этого парня с открытой улыбкой и задушевным баритоном, и спросил:

Тебе нравится стрельба по живым мишеням?

Ну не по мёртвым же палить?! – и Саша открыто и простодушно рассмеялся. Пётр не нашёлся, что ответить, но Миша, оторвавшись от листа, сказал:

Не прокатывает.

Не понял, – обернулся к нему Саша.

Юмор, говорю, нулевой. Не катит.

И как-то выпал с того дня из поля приятия факультетский бард.

А благодарный Пётр ещё больше расположился к Михаилу. Он даже рассказал ему про особенность своего двойного, что ли, зрения – про то, что он не мог объяснить для себя.

Вот мы сидим с тобой в этой столовке здесь, в эту минуту, – горячо говорил Петя, – и я переживаю это сейчас, но – поверишь ли? – одновременно вижу как будто со стороны, с расстояния в несколько лет вперёд. И уже с каким-то минорным чувством.

Миша верил, признавался, что завидует такому умению смотреть в сегодня из некоего будущего. У Петра была и ещё одна причуда: он тяжело переживал расставание с каким-то местом, к которому привыкал даже за несколько дней. Когда он знал, что не случится врастание, вживание в полюбившийся пейзаж, не повторится этот трепет сердца и сквозняк души. Казалось бы – принимай как данность. Но так рассудительно и спокойно не мог он принимать.

Зато уж какие-то эпизоды, вроде незначительные с виду, впечатались в память основательно и крепко. Он не однажды вспоминал сохранённое в подробностях зимнее утро в маленьком уютном кафе: маленькое пространство легко обуютить, было бы желание. Он берёт стакан кефира. «Последний», – говорит продавец. «А мне больше и не надо», – отвечает он. Выпивает кефир тут же у прилавка. Чашку с горячим кофе несёт к столику у окна. С краю на нём теснится чья-то посуда. Люди ушли, ещё не настолько, чтобы из мира, но уже не здесь. А с донышка оставленной чашки, с кофейной гущи, поднимается пар, свивается в струйку и растворяется в большом воздушном пространстве. Напротив стоит женщина с тёмными усталыми глазами. Женщина откусывает песочное пирожное, крошки падают на воротник её пальто. Она стряхивает крошки мизинцем. Он опускает глаза и видит, что его мини-булочка тоже обронила несколько крошек на ворс пальто. Он сбивает их пальцем и улыбается самому себе. И женщина улыбается. Они в одном поле, и центростремительная сила начинает действовать. Но женщина допивает кофе и уходит. Он слушает, как внутри отзывается горячий глоток. А здесь, снаружи, звон чашек на соседних столиках, чистый, пронзительный, деловитое бурчание кофеварки, голоса людей – глуховатые, как в лесу. И дама в белом халате хороша в своей иллюзии хозяйки всего этого мира, где соки, пирожное, кофе. Он ставит чашку ближе к соседним, увеличивая количество пустой посуды. И чашка дымится. «Как жертвенница, – произносит он. И следом: – Какая пошлятина».

Уже в дверях он знает, как за него сейчас примется мороз и как выпитый кофе будет помогать ему сопротивляться.

Он идёт по зимнему городу и смотрит на проходящих мимо. Вот девушка как бутылка сухого вина – светло-зелёное пальто и белая шапочка, вот парень вертит на пальце ключ (от машины, от квартиры?), вот женщина, раскатившая санки со своим сыном, полозья сдирают снег до асфальта. Он видит мусор словес, выплеснутый на плакаты и на газеты в киосках «Союзпечати». А его ждёт в библиотеке мудрость слов, втиснутых в книги. Он думает, что застанет сейчас некоторых сокурсников-сибаритов в тёплых и душных постелях, не знающих о том, как холодно за окнами, как завывают троллейбусы, как они хлопают дверьми, как проснулся разноликий город и отдался новому дню.

Дышится легко, несмотря на мороз, и походка стала лёгкой. Прохожие – не просто скользящие мимо тени, в каждом он подмечает и быстро выхватывает особую чёрточку, изюминку. Вспоминает вдруг, когда катишь на велосипеде, своём старом «Спутнике», с горы, переходишь на большую передачу и уже не крутишь педали. Вот его состояние сейчас было этим быстрым, полным восторга спуском с горы.

Эпизоды эти остались в памяти не с бухты-барахты. Он тогда уже очень любил Бунина и Чехова и следовал их советам наблюдать за людьми, запоминать мгновения, детали. Не случайно, значит, сохранилась и такая картинка из той поры. Он присел в захудалом сквере рядом с кинотеатром скоротать время до сеанса. Смурной денёк начала осени. Бродили под деревьями голуби. Падал реденький дождь. Настолько реденький, что его почти не было. Через дорожку напротив сидел на скамейке мужчина потрёпанного вида. Он взглядывал на Петра грустно и виновато, доставал из одного кармана стакан, из другого – бутылку портвейна, вермута ли. Наливал треть стакана, выпивал, прятал посуду и прикрывал глаза, чтобы полнее прочувствовать продвижение алкоголя.

 

Как-то, вернувшись из школы, Глеб сказал деду:

Ну теперь наша историчка жизни Витьку не даст. Она ж злопамятная страшно.

А что у вас случилось? – спросил Пётр Андреевич, догадываясь, что внук чем-то озабочен всерьёз.

Она сегодня сказала, что Путин – наш мессия.

Серьёзно? Так и сказала?

Ну да, в том-то и дело, – оживился внук. – Так и сказала. Мы все засмеялись, но Витёк как-то громче других, что ли. Потому она на него и набросилась: «Ты не согласен? Скажи!». И Витёк ей: «А я думал, что мессия – это Иисус Христос»… Видел бы ты, как у неё челюсть отпала.

Зашёл в гости одноклассник внука, Пётр Андреевич поинтересовался, что там у них сегодня по литературе.

А, это…. – закатил глаза Вадик. Потом они у него забегали живее, за­вращались, будто наглядно представляя работу мысли. – Ну, про этого, что в Питере жил, в стихах…

Евгений Онегин? – помог Пётр Андреевич.

Ну да.

О чём эта история-то?

Ну, чувак тусил…

Не понял, что делал?

Ну тусовался. Карты, эти там… балы. Потом в деревню приехал, там эта…Татьяна. Она письмо ему написала, а он не понял…

А зачем он своего друга застрелил?

Тут спасительно вмешался Глеб:

Слушай, дед, хватит. Ты уже забодал его.

Да всё, всё – свободны.

Глеб оставил за собой последнее слово:

Ты лучше погляди, что за утварь разбросал во дворе?

Пётр Андреевич был приятно удивлён: откуда-то выудил внук словечко и не преминул использовать. И главное, по месту, потому что у крыльца и правда стояли вёдра, которые Пётр Андреевич брал на картошку, и пора было их упрятать в сарай.

«Всё, всё – свободны». Что же, не мог он с ними поспорить, что ли? Не мог постоять за Пушкина? В школе это получалось. Он стал бы просто читать «Онегина», останавливаясь для самых необходимых комментариев. А вот так, здесь…

Свою педагогическую беспомощность Пётр Андреевич унаследовал, видимо, от родителя. На проделки маленького Пети тот только и мог развести руками и сказать: «Ну ты деятель!». Слово это в понимании папы Петра имело значение осудительное, было синонимом прохиндею или ловчиле.

Вот и с дочерью их единственной он совсем мало занимался воспитанием. Как-то легко перепоручил её Елене. Да в общем-то всё шло вполне благополучно. Училась Ирина хорошо, общительной была, привлекательной, спортивной. Проблем с ней не возникало, уж иначе Лена бы с ним поделилась. После школы поступала на экономический в университет, не прошла, год проработала лаборанткой в школе, вникая в книжки по экономике. Видно, всерьёз её эта область увлекла. Пётр Андреевич не обиделся как гуманитарий, его устраивало, что Ира читала и читает книги вполне серьёзные. То, что она не унаследовала профессию, которой отдали жизни и он, и жена, его не опечалило. Когда их служба шла к закату, круто изменилось время. Учительство, престиж которого и так во многом держался на пафосных декларациях, сразу стало одним из видов услуг, совсем не из главных.

В следующем году она тки поступила, успешно закончила ученье и распределилась в северный городок, где обещали хорошую зарплату и квартиру. И уехала туда, и стала работать, и приезжала в гости с маленьким сыном и с мужем. Эх, сглазил, что ли, Пётр Андреевич, но не нравился ему этот муж. Трудно сказать, за что. То ли скрытным казался, то ли слишком в себя погружённым, малоразговорчивым.

Да, сглазил Пётр Андреевич. Она приехала со взрослым своим сыном. Долго не задержалась, отправилась в город устраивать новую судьбу. И оставила – конечно, на время! – внука. Приняли они с Еленой новую заботу. В школе он под её приглядом, дома под общим. Пётр Андреевич только что оставил своё преподавание. И тут неожиданно ушла из жизни жена. Ирина после похорон жила с ними целых два месяца, прирабатывая у местного коммерсанта. И всё-таки вновь настроилась уезжать.

Пётр Андреевич вовсе не был виноват в отъезде дочери. Они не ссорились, хотя и понимания серьёзного меж ними не было. Про отъезд она сказала лишь тогда, когда, разумеется, всё уже про себя решила: «Вот так я думаю. Надеюсь, ты не возражаешь?». Он усмехнулся: «Делай, как знаешь». Хотел добавить: «Всё равно сделаешь по-своему», но не стал. Пусть так, как будто они посоветовались. Пётр Андреевич иногда спрашивал себя: любит ли его дочь. И казалось ему, что да, любит. Это подтверждалось их хорошими общими вечерами за столом, с дружескими шутками, подколами. Глаза её смотрели ласково, весело. Она спрашивала про здоровье не мимоходом, а всерьёз, и давала советы, услышанные в телепрограммах. Он любил дочь за живой ум, и просто как родное существо. Он не умел и не пытался её разглядеть, утешал себя тем, что это ему не дано. Нет, теперь уж он её никогда не поймёт. Ну и ладно, всяк человек как остров…

Она звонила из Новосибирска – мегаполиса, как шутя звали его в студенчестве, интересовалась, как они живут, не капризничает ли внук, но совсем не говорила о своих делах, слава богу, что повторялась хоть и дежурная, но успокоительная фраза про то, что всё в порядке. И вдруг приехала, как ему показалось, какая-то обновлённая, сказала, что жизнь налаживается, но «подробности, папа, в другой раз», привезла коробку с компьютером: «это я по пути, в Томске взяла, если что – он с гарантией», оставила немалые деньги.

Потерпи его, папа, скоро заберу, – попросила она.

Да что значит «потерпи», мы с ним – друзья. Обустраивайся, не волнуйся, всё хорошо, – успокоил Пётр Андреевич и, помолчав, спросил:

А что, если мы часть этой суммы вложим в поездку в Германию?

И, сбиваясь, удивляясь своему неожиданному порыву, рассказал о переписке с Мишей, о неоднократных его приглашениях погостить.

Папа, да это же просто здорово! Конечно, так и сделай, папа.

 

На весенние каникулы внука они и совершили этот вояж в Дюссельдорф, прихватив уже там к своей программе ещё и Амстердам.

 

Утром Глеб отправился в школу один, не дождавшись звонка приятеля.

Витёк приболел, – сказал он, опережая вопрос деда.

Пришло время их обеда, потом прошло и это время, а внук так и не появлялся. Ну бывало, что он иногда забегал к своим друзьям, однако вот он – телефон, не забывал звонить. И вообще-то предпочитал куда-то убегать после того, как посидят они с дедом за обеденным столом. Утекли ещё полчаса, и Пётр Андреевич несколько заволновался. Как обычно в таких случаях, стал расхаживать из кухни в комнату. Услышал шаги на крыльце и обернулся к двери. Но на пороге явился не внук, а Чекушкин. Что-то уж совсем не по-хорошему трепыхнулось в груди Петра Андреевича. Он нелепо повёл рукой перед собою. Чекушкин увидел это и закричал:

Да сядь ты, что ли!

И сам грузно опустился на стул. Пётр Андреевич сел напротив. Чекушкин скинул шапку, пригладил волосы, вытер пот со лба. Заговорил наконец:

ЧП в школе! Да что с тобой, Петя?! Побелел как смерть! Глотни воды, вон кружка перед тобой. Да всё в порядке. Прости, сразу надо было мне это сказать. Всё в порядке.

Ну так а что за ЧП? – с трудом разжимая губы, спросил Пётр Андреевич.

Одноклассник твоего Глеба Витя Самсонов устроил. Вошёл в класс с улицы посреди урока, навёл ружьё на училку, эту, из молодых, Ольгу Геннадьевну, ты не знаешь, говорит ей: «Проси прощения!». Та заерепенилась: «Что за шутки, брось дурачиться». Он бабахнул. Ну, конечно, сын охотника, ружьё знает. В аккурат над головой, карту разнёс в клочья. Тут она и села, закрылась руками. А он своё: «Проси прощенья! Считаю до трёх!». Она слова сказать не может. Да и все там, говорят, к месту приросли, шевельнуться боятся. А тот начал счёт. Пугал или всерьёз, кто сейчас скажет. Но представь: ствол в неё уставлен, а он считает: «Раз! Два!». И тут сбоку на него Глеб прыгнул и на пол уронил. И ружьё полетело, не выстрелив. Видно, палец у него не на крючке был. Может, и не хотел он стрелять.

Вот так, Петя. Да ты включи чайник-то, у меня самого во рту пересохло. Не каждый день такое бывает, чтобы пороховым дымом по школе несло.

Ну а где ребятишки-то? – Пётр Андреевич, кажется, вполне взял себя в руки.

В школе, где ещё. Показания дают. Сразу в район позвонили, оттуда из РОВД машина пришла. Пока они добирались, занятия продолжили. Самсонов у директора в кабинете в углу сидел, дожидался.

Посидели они, пошвыркали чаю, как это называл Чекушкин. И когда Пётр Андреевич стал молча елозить пустой кружкой по столу, тот поднялся:

Ну, отдохни, что ли. Всё нормально.

Да, пожалуй что, – даже как-то обрадовался Пётр Андреевич. – Заходи почаще.

Долго он пребывал в одиночестве. Сидел, прикрыв глаза, непонятно о чём думая. Скорее всего, ни о чём. Пришёл наконец Глеб. Непривычно мрачноватым показался бы он деду, не знай Пётр Андреевич причины этой мрачной усталости.

Ну, давай руки мыть и к столу, герой, – заговорил дед. – Уберёг вашу Ольгу Геннадьевну?

Ух ты, как быстро разносится, – помотал головой внук. – Хотя у тебя информаторов полсела.

Потом сел к столу и сказал тише и доверительнее:

Я, знаешь, дед, вообще-то не её. Я Витю спасал.

На вашем дознании, надеюсь, ты так не сказал?

Не сказал.

Это правильно. Пусть это при тебе останется.

Правильно, ты думаешь?

Конечно, правильно.

 

2015 – ноябрь 2017