Всего лишь люди

Всего лишь люди

Стихи

Утро рождения

 

В ночь океан отхлынул. И расступились воды.

Утро рождалось из пены и обретало плоть.

В застиранном белом халате в алых разводах

Бог принимал в ладони созревший горячий плод.

Похожий на птичий щебет новорожденного голос

Слушал с улыбкой Всевышний, глаза устало прикрыв…

 

Он отвлекся.

И было слышно

в белой палате голой

шум развода дежурной смены и по жести набухших крыш

нарастающий гул прибоя.

Он отвлекся.

И было слишком

больно

в наживую затянутых облаками

ранах.

Он отвлекся.

И было страшно

не досчитать до трех задержав дыхание океана

тревожно гладить его руками

и в это мгновенье

в глубине сокровенной

придонной

не расслышать ладонью

сердцебиенье.

 

 

Январь. В отрыв

(Из цикла «Имена года»)

 

Прядет метельную кудель подруга дней моих сосновых —

зима, затеявшая снова предпраздничную канитель

по заготовке хвойных веток. И мы под цитрусовым ветром

с катушек сходим, как с петель связующего нас пространства,

но не распустимся до пьянства, смакуя новогодний хмель.

А время, обретая градус искрящегося винограда,

пойдет, петляя, кое-как, икотою секундных стрелок

нас поминая, угорелых, и под счастливый бой тарелок

заснет у ветра на руках.

Мы, нагло пользуясь моментом, что пьяный стрелочник не бдит,

займем у вечности кредит под смехотворные проценты,

рванем в отрыв, где трын-трава, где нас не смогут оторвать

от тишины и друг от друга. Вспорхнет танцовщицей по кругу

пуховая метели нить, нас оплетая в нежный кокон.

Старушка, взбив седой свой локон (кокетка дряхлая моя) —

зима — ту нитку станет длить, из кружки пригубив с устатку,

и будет ласково и сладко оси земной веретено

жужжать. И вязь календаря продолжится, не обрываясь…

Очнется стрелочник, зевая. Он хмуро поглядит в окно.

А там — январь вечнозеленый, и нетрезвеющие клены,

и постпохмельные синдромы, рязановские типажи

с иронией, да и без оной, аборигены местной зоны,

мы — среди них, и нет резона из общей выпадать канвы —

в нее мы ввязаны узором. Морозным солнечным дозором,

глядишь, и лыжи навострим. В оздоровительный мейнстрим

нырнем, как в прорубь белоречья. И смыв наш век с его наречьем —

постмодерническим увечьем, заговорим по-человечьи:

воистину чудесна жизнь!

 

 

От и до

 

Зима беснуется, объевшись белены.

А мы с тобой живем, не обессудив,

что связаны запястья хрупких судеб.

Всего лишь люди. Этим и странны.

 

Встречать закат выходим — дорог гость —

в завьюженное стужей запорожье,

он, как всегда, увязнет в бездорожье,

рябины снегирям рассыпав горсть.

 

Обветренным пылающим лицом

заря приникнет к стылому окошку.

И скорый вечер сходу на дорожку,

не погостив, присядет на крыльцо.

 

С ним помолчим о пережитом дне.

Переживать как будто нет причины.

Подумаешь, болезни и морщины —

с годами к ним — терпимей, чем к родне.

 

Родные стены стерпят холода,

когда, казалось бы, пиши пропало,

и дрожь по ребрам, как по рельсам-шпалам,

и замерзает в комнате вода.

 

Плясать от печки, вспомнив старину?

Центр мира заменили батареи.

И мы дыханием друг друга греем,

в подледную спускаясь тишину.

 

Ночь говорит на снежном языке.

Ее послушать — нет тепла на свете.

Всего лишь люди — ей мы не ответим.

Идем встречать рассвет. Рука в руке.

 

 

Периначальное

 

наяву когда тесный свой космос руками трогал

став подобным и образным внутриутробным богом

в нежном сне проплывали галактики — сквозь — не касаясь

только всплесками шепота будущими голосами

омывало несло в невесомости пело качало

еще не было речи времени и начала

до конца темноты наступившего как расплата

изгоняющей мертвой петлей возрождающей хваткой

в ослепительно яростный свет полоснувший горячим

по раздавленной плоти чтоб умер впервые зрячим

заглянул ей в глазницы — седой повитухе заплечной —

новоявленный миру мир мироточащий млечным

плод в себе и эдем и адам искушенный и логос

первой болью и первым криком прорезал голос

и шлепком чуть пониже спины был запущен в орбиту

вдохов-выдохов околоземных ее избитой

колеей будто луч ловко пойманный в фокус

приземленного тела тяжелым налитого соком

чтоб со скоростью тьмы разрастаться до света иного

истонченным любовью пульсом цветком сверхновой

до последнего

самого первого

Слова

 

 

Земляничный пирог

 

В избе, пропахшей ягодами, мятой,

чаевничали за полночь, когда

жара спадала, на скатерке смятой —

крестьянская нехитрая еда:

хлеб, сало, лук, печеная картошка

и земляничный праздничный пирог

по случаю Петрова дня, до крошки

его съедали, слизывая сок

со щек и пальцев, до блаженной лени —

все ею наполнялось всклень,

под сонными часами шли олени

на водопой и, не сходя с колен,

дремала память перед образами

в окладе самодельном из цветных

бумажных фантиков и детскими глазами

смотрела о далеком прошлом сны,

и свечи оплывали карамелью

ирис «Кис-кис», в ногах мурлыкал кот,

а за обитой дерматином дверью

ложилась ночь, как кошка, на живот

земли, сомлевшей от дневного зноя,

негромкий голос «Отче наш»

читал, чуть нараспев, от слов покоем

светился воздух, пела тишина

над ухом, мерно шевеля губами,

как колыбель раскачивался дом,

и чудилось: за чаем с пирогами

Он с нами вместе, за одним столом.

 

 

Один день из жизни

 

Легко толковать о жизни под шум дождя,

тем более, если времени — пруд пруди,

и кажется, будто страшное позади,

тем более, если вечность, не выходя

из комнаты, пьет по капле вишневый сок,

он по прозрачным венам течет к игле,

стальное жало — секущийся волосок

между землей и небом. Житейский грех

момент упустить, коль жадная боль молчит,

бьет в позвоночник тромбоцитарный ток,

воли не обещают, темнят врачи,

черту подвести бы, да к черту такой итог.

 

Иваныч из Благовещенска ждет звонка,

но не несет мобильник благую весть.

Андреич из Белебея извелся весь —

ему захотелось до смерти молока

козьего — вычитал, будто от всех хвороб,

выпишусь, баста, сказал, заведу коз.

Миелобластный у третьего, вышел срок.

А он не встречал в кроссвордах слово «лейкоз».

Ему голоса неразборчивы — в забытье.

И лучше не слышать в палате за стенкой плач.

И лучше не знать ничего о тех,

кому поутру заключение выдаст врач.

 

Иваныч зашелся в кашле: «Смолить пойду.

Адская химия. В легких открылась течь.

Как на грех, не достать балканскую здесь ''Звезду''.

Черт, угораздило наглухо тут залечь».

Поднял бутыль с катетером, будто груз,

чтобы от невесомости не взлететь.

«Пообещал заштопать хирург дыру

в правом боку. Но тянет, едрена медь».

Мастер цеха за словом не лез в карман,

по химической части недаром спец.

«Брошу курить. Хватает в крови дерьма.

Покоптим еще небо. Только бы не…»

Дверь, захлопнувшись, съела последний слог.

«Черт с рогами. Но много-то ведь не съест», —

продолжал Андреич свой монолог

про козу. А третий стонал во сне.

 

Отчего-то нечистое с языка

в этом чистилище, где промывают кровь,

просится. Белой крови река

зарождается из извилистых ручейков.

Отчего-то кажется, что Главврач

никогда не делает здесь обход,

оттого противно, жалея, врать,

отводя глаза, убеждать: придет.

 

После ужина в коридоре ТВ-сеанс

для ходячих. У хроников много тем,

например, новичков привалило на этот раз,

говорят, совсем нет свободных мест.

 

Нелегко — о жизни под шум дождя,

тем более, если времени — с гулькин нос,

тем более, если вечность стучит, входя,

в белом халате, вежливая до слез.

 

Под утро в реанимации — суета.

А в хирургии хирург над столом потел.

В палате — один. С ним — стерильная пустота.

На двух кроватях сменила сестра постель.