Встреча. Мои друзья. Возвращение

Встреча. Мои друзья. Возвращение

(рассказы)

Встреча

 

В 197… году в холодном, заплеванном захолустном аэропорту он встретил своего односельчанина, с которым они сидели за одной партой в восьмом классе. Он не ожидал увидеть его здесь, в этом месте, насквозь пропахшем ароматами придорожной гостиницы.

Сошлись посреди зала ожидания, набитого пассажирами и их багажами, заполнившими весь первый этаж так, что нельзя было и шагу ступить, не получив в ответ чей-нибудь недобрый совет.

Он узнал его, только когда объявили посадку на рейс. Большой воротник зимнего пальто скрывал половину лица «однокашника». Скорей всего, тот зашел недавно, хотя на его бровях не было капель оттаявшего инея.

Чаще всего в таких случаях людям не терпится подбежать друг к другу, чтобы поздороваться или даже обняться…

 

Выпускной год! Как теперь ему не вспомнить то время! Последний год учебы, а с ними уже общаются, как со взрослыми. Но не это главное. Он тогда приметил одну девушку. В своем же классе! Столько лет учились вместе, и вдруг в один день заметил, что она совсем не такая, какой была семь лет назад, когда еще были обиды, клички, дергания за косички и ленточки.

Нет, он помнит, как она стала его подружкой: она сидела через парту, и, когда он стал просить линейку у сидящих вокруг ребят, да-да, линейку на уроке геометрии, она повернулась и протянула свою.

Возможно, он и раньше брал у нее что-нибудь. Но в этот раз, протягивая руку за линейкой, он увидел ее глаза и во взгляде заметил что-то такое, от чего засмущался и даже извинился…

После нескольких случайных взглядов и улыбок он поймал себя на том, что начал следить за ней, ревнуя, если кто-то заводил с ней разговор…

 

«Однокашник», опухший и помятый, шел к нему, вытирая блестевшее от пота лицо. Он оглянулся вокруг и подумал, что «однокашник», скорее всего, один.

«Спросить бы у него, — подумал он, покусывая кончики усов, — как он очутился здесь».

Но мысли уже понесли его в тот весенний день…

 

В том году он научился танцевать. Это было вынужденное обстоятельство: встречаться с нею один на один на улице он стеснялся, — а тут она, сняв пальто, поневоле вышла из круга подружек, сидевших у железной печки, обогревавшей их сельский клуб. Он взял в свои дрожащие от волнения руки ее, мягкие и маленькие, с красивой оборочкой на запястье. Стоило ему правой рукой приобнять изгиб ее талии, как он ощутил прилив нового чувства, неведомого доселе…

В первом танце он несколько раз наступил ей на ноги.

Больше всего он боялся смотреть ей в глаза, но она сказала: «Смотри на меня, тогда ты не будешь наступать мне на ноги». И все равно… он боялся… То есть, стеснялся, потому что эти вдруг оказавшиеся самыми прекрасными в мире лучистые карие глаза заставляли его краснеть, чего нельзя было показывать зрителям, смеявшимся и обсуждавшим, а может, уже окрестившим их «женихом и невестой».

Да, прекрасны были эти танцевальные вечера! Ведь она была рядом. Эта девчушка, ставшая таинственно загадочной, одно касание которой превращало его в героя, возвышало, после встречи с которой хотелось видеться снова и снова, перекинуться словом-другим, коснуться плавных линий ее упругой талии.

Ох, как он ждал эти воскресные танцы после вечернего сеанса кино!..

 

Пассажиры его рейса уже стояли у стойки регистрации. Он подумал, что, может быть, и «однокашник» летит его рейсом. Однако наличие собутыльников, вдруг появившихся за его спиной, в пьяной ухмылке ожидающих счастливого «улова», и отсутствие багажа указывали на то, что тот по своей воле застрял здесь…

 

Весна! Пора выпускных экзаменов, радостная и опьяняющая заманчивостью неведомой свободы, гораздо более свободной, чем свобода детства… Как ты прекрасна!

Ура: конец всеобщим запретам, мелочным каждодневным нотациям и нудным обязательствам что-то читать, писать, повторять, рассказывать перед классом…

В один из весенних, искрящихся от снежной радуги дней он опять заметил перемену: она так похорошела, словно излучала таинственный свет. Ему хотелось понять: почему в других девушках, когда он смотрит на них, он этого не находит?

Его мама, приехавшая с отчимом с рыбацкого участка, уже узнала от своих товарок о его подружке (как все тайное становится известным?), и не забывала нахваливать девушку, когда он приходил из интерната навестить их. Он догадывался, что мама уже видит его подругу — красивую, скромную и трудолюбивую, известную своей заботой о младших братишке и сестренках — своей невесткой.

Материнские, незаметные, но все же настойчивые намеки о будущей невесте он воспринимал, как что-то само собой разумеющееся, и даже видел ее во сне…

Проснувшись, он радовался: раз случился такой сон, значит…

Он решил, что после школы непременно женится на ней.

 

«Однокашник» был шагах в пяти и исподлобья долго смотрел на него затуманенными глазами. Потом расплылся в улыбке, вынул руки из карманов и кивнул ему.

Самое странное: он ни разу не сказал ей, что она ему нравится, что он любит ее. После материнских слов, немного ободренный, он стал назначать встречи, обнимать, но долго не решался поцеловать. Правда, мать сказала, что раньше и без целования жили, но в этом ритуальном внимании современного юноши к девушке он видел заверение в любви и клятву в верности.

И однажды он осмелился поцеловать ее…

 

«Однокашник» остановился перед ним. Его взгляд все еще рассеянно блуждал по его лицу.

 

Да, он поцеловал ее… Как договаривались, они встретились в интернатской комнате, где под его началом было восемь мальчиков младших классов. Выключив свет, они встали за дверью, чтобы воспитательница не застала врасплох.

Ох, чего только не пишут о первом поцелуе! Но разве можно передать это необыкновенное чувство, от которого кружится голова и дрожат колени, готовые вот-вот согнуться, предательски надломившись, когда тонешь в горячем дыхании того, кого любишь всей школярской любовью!… Прежде у него было много поцелуев с другими девчонками, но то, что он испытал с ней, нельзя описать: не хватит слов. Единственное, что его ошеломило — нежность, свежесть и податливость этих мягких и округлых губ. Губы ее любимой, любимой, любимой…

Первый поцелуй… Обыкновенно подражавшие киношным героиням поселковые девчонки могли оттолкнуть или даже дать легкую пощечину. Или, и это самое страшное, капризно промямлить, что пожалуются маме, а в интернате — воспитательнице. Он ожидал… но только не… ответное прикосновение ее мягких, влажных губ к его губам и нежный шепот: «Люблю», после которого она выскочила в коридор…

Да, да, да! Боже, и она любит! И он любит! Ее поцелуй… он был похож на ожог уголька, вылетевшего из большого костра любви…

После — весенние дни экзаменов… встречи, встречи, и вдруг — его предательская болезнь…

На проводы его в райцентр, в больницу, она пришла со слезами…

Темные дни во время светлых полярных дней незаходящего солнца и птичьего гомона. Он не знает, доходили ли до нее его письма: два-три раза написав, она исчезла. Оказывается, уехала к родителям в тундру.

Провалявшись больше месяца в больнице райцентра, находящегося, о боже, так далеко от их села, он не стал возвращаться в родные места. По настоянию родственника уехал в далекий город на Дальнем Востоке, чтобы потом вернуться домой дипломированным учителем.

«Ты напиши ей, — учил уму-разуму родственник. — Если умная — поймет. Станешь учителем, женитесь, и ей — почет!»

 

«Однокашник» заморгал щелочками оплывших век, силясь что-то вспомнить, но теперь его трудно было узнать: очки, усы, одежда пошива городского ателье. Не то что пьяные, даже трезвые знакомые не сразу узнавали в высоком, хорошо одетом юноше долговязого болезненного паренька…

 

В первый год учебы ее письма были самыми достоверными источниками о жизни родного села, и, конечно, она писала ему о любви, верности и скорой встрече. Но, увы, на Новый год ему не удалось побывать дома: деньги на проезд опоздали ровно на неделю…

Может быть, эта преграда послужила импульсом: он стал писать каждую неделю, да и ее письма тоже стали приходить чаще, обоюдно наполненные светлыми словами о любви, об ожидании, о том, какой будет их встреча после такой долгой разлуки…

Однажды она написала, что хочет учиться — разумеется, в том городе, где он живет, и в том же институте, где учится он!

С этого момента ему хотелось ускорить ход времени, но, поскольку он не мог на это повлиять, оставалось единственное – учиться, заниматься, заполняя весь день. И он добился своего: очень скоро незаметно наступили летние каникулы…

Но, увы, летом она была с родителями в тундре…

Его мама продолжала говорить о девушке только хорошее и доброе. Единственное, из-за чего она сокрушалась, были оставшиеся четыре года учебы.

«Ты бы женился, оставил ее у нас, — вздыхала она, вороша костер очага. — Такая хорошая девушка долго не будет ждать, даже если обещала. Мать ее была у нас, спрашивала о тебе. У нее совсем другое в голове: говорит, что учиться дочку не отпустит…»

Он ничего не мог поделать, чтобы угодить и ее матери, и своей: он хотел учиться, чтобы твердо стоять на ногах, быть социально защищенным и уважаемым, как его учителя у односельчан. Жениться… Как это сделать, если он — здесь, а она — в тундре?..

Да, в те далекие семидесятые годы в стадах не было ни раций, чтобы выходить на связь трижды в день, ни вертолетов, которые уже в восьмидесятые будут летать по тундре ежедневно, выполняя любой заказ дирекции совхоза по просьбе оленеводов…

Он написал ей письмо на пяти страницах о том, что они поженятся на следующий Новый год, — а до той поры нужно ждать и писать письма любви…

Кореш, я тебя знаю? — спросил «однокашник», ткнув ему в переносицу грязным пальцем.

 

В начале второго года обучения он перестал получать конвертики с ее округлым почерком. Сначала он не придал этому значения, думая, что она могла куда-то уехать, но сам продолжал писать. Потом получил письмо от матери с сообщением, что мать девушки заболела, и потому они переехали из стада в поселок. В конце письма, уже после даты, мать торопливо приписала: «Она к нам не ходит».

И все же в начале новогодних каникул он был готов лететь домой и даже забронировал билет. Увы, через пару дней после бронирования он оказался в больнице. Приговор врачей — месячное лечение в стационаре — казался убийственным. Никакие доводы, просьбы отпустить его домой на долечивание не поколебали твердости врачей. Он сдался. Теперь, возвращаясь к тем событиям, он был благодарен врачам.

Лежа в больнице, он продолжал учиться и писать ей длинные письма. Благо времени было много…

Конверт с ее фамилией он получил только весной. Он сразу почувствовал, что письмо не от нее: конверт был измят, а хаотичный почерк и неряшливые чернильные потеки словно намекали на неприятное известие. Он долго не решался прочесть письмо, и только вечером, когда другие студенты после ужина ушли из кухни общаги, и он остался один, с предательской дрожью в пальцах вскрыл конверт…

 

Кореш, я тебя знаю! — нагловато ухмыльнулся «однокашник» и, широко раскинув руки, повис у него на шее, обдав перегаром и запахом прокуренного пальто.

 

Письмо было злое, полное скверных слов, которые пишут в городе на заборах и в общественных туалетах. Но самым ужасным оказалось его содержание: односельчанин писал, что она — уже «его»… о-на «е-г-о-о»…

Больше он не писал ей писем.

 

Висевший на его шее «однокашник» что-то бормотал, а он стоял как истукан, не двигаясь с места.

 

Одинокий и покинутый, он всецело отдался занятиям и успешно закончил учебный год. Правда, вновь подвели финансы: слетать домой и летом не вышло. В крайОНО порекомендовали поработать вожатым в пионерском лагере. Он без раздумий согласился.

Однажды он заехал в институт и, перебирая почту, обнаружил ее письмо. К тому времени он уже выбросил все ее письма и фото, а о ней самой вспоминал редко. Теперь ничто не связывало их, кроме школьных воспоминаний.

Первым порывом было разорвать и выбросить письмо, но что-то удержало его. Может быть, ее аккуратный почерк, от которого веяло спокойствием и нежностью, в котором читалось: не рви, прочти-прочти, чти…

Весь оставшийся день, сказавшись больным, он пролежал взаперти, сжимая в руке ее письмо и погрузившись в воспоминания…

 

Друг, выручай… Вася… — шептал «однокашник», не поднимая головы и крепко обнимая. — Кореша ждут…

Вася?.. Боже, да он и вправду не узнал меня!..

Ну, конечно, тот не узнал его в этом мутном свете зала ожидания, в вихре холодного январского мороза, врывающегося с улицы. К тому же пьяный, как говорится, в стельку…

 

Она не просила прощения: выходит замуж… мать больна, отец умер… все в ее жизни зависит от матери, брата и сестренок, но… она всегда в мыслях будет только с ним. Жизнь в реальности – это не посиделки в обнимку в кино и не школьные встречи, хоть они и прекрасны, добры и по-детски наивны, а потому сокровенны, если вырастают в настоящее чувство. Но жизнь мстит за слабости тем, кто не может за себя постоять.

В конце письма она, как обычно в их переписке, нарисовала ромашку с лицом девушки, однако девушка теперь не улыбалась и была печальна, а лепестки ромашки горели.

 

Овладев собой, он рванулся и освободился от «однокашника», который, досадливо махнув рукой, тут же отвернулся от него.

Посадка уже заканчивалась, и он побежал к стойке регистрации. Уже протянув регистраторше свои документы, подумал вдруг, что все же нехорошо поступил с односельчанином. Правила приличия требовали обменятся хотя бы парой фраз, а то даже помочь. Он бросился было назад, но, протолкнувшись сквозь спешивших на другой рейс пассажиров, издали увидел, как «однокашник» с распростертыми объятиями шел уже к другому человеку.

 

Подробности о ней сообщила мама. «Наша невеста» (мать ее иначе и не называла) вышла замуж ради больной матери, которой очень хотелось заполучить в семью сильного работящего мужчину. Та не давала дочери житья, проклинала ее, и, наконец, вынудила.

Первый ее ребенок родился мертвым. Тогда больная мать стала еще сильнее донимать ее…

«Однокашник»… Школьный приятель — и ее муж… от которого ей доставалось…

Самолет летел над облаками: здесь было солнечно и по-весеннему светло. Это были его последние студенческие каникулы. Он летел на родину. Возвращался в родной поселок. Там он обязательно повидается с нею. Видел ее в прошлом году: совсем не изменилась, хотя фотография уже чуть-чуть пожелтела на солнце и от влаги осела в раме.

 

 

Мои друзья

 

Озеро, на берегу которого живем, нежилось под солнцем, изредка выныривавшим из-за туч, и было для меня щеночком, который дает почесать, приласкать свой нежный животик. Странно, что тогда, в детстве, я сравнивал эти холодные, стальные отблески озера с живыми, игривыми и проказливыми комочками. Сколько ни ломал голову, не мог найти ни одной зацепки, которая положила начало тому далекому детскому сравнению. Может быть, это из-за того, что, сколько себя помню, вокруг всегда крутились щенки?

Много их было. Некоторые и сейчас живы, правда, уже состарились: короткий век у собак…

Теперь щенков не держу. То ли отвык, то ли нет желания. Потом же, держать их в квартире не собираюсь: и так жалко бродячих псов, которых выбросили хозяева. Играют, целуют, нянчят и ласкают, а как те подрастут и станут лучшими друзьями — выбросят, чтобы другого пуховичка завести.

А я так не могу. Как потом выйти на улицу, где со слезами на глазах на морозе сидит перед порогом тот, с которым бегал наперегонки по комнатам, обнявшись, спал в кровати, который в трудное время, положив голову на твое колено, участливо лизал руку? Говорят, что от собаки не скроешь своего настроения.

Вот я и не держу щенков. Но и теперь, когда встречаю своих друзей, собачек, сидящих ли на привязи, бегающих ли вокруг маминого вадун-нимэ1, — ласкаю их, вспоминаю детство, школьные годы.

Они тоже закрывают глаза и влажными носами, которые уже начинают сохнуть (от старости ли это?), приткнутся к моей груди и урчат. Наверное, сами вспоминают детство и маленького меня да наши совместные проделки, от которых попадало всем поровну.

Те друзья, к которым я еще не подошел, терпеливо ждут, потому что знают: все равно обойду всех.

Их старость вызывает во мне жалость. Нет-нет, не обыкновенную жалость, при которой хочется бросить им лучшую мозговую кость. Я жалею их, как людей: хочется отвести в тепло, сытно накормить и вместе вспомнить наши прожитые годы.

Вот Утель. Вожаком у отца был. Отец умер, а он все смотрит туда, куда отца повезли в последний путь. А ведь семь лет прошло!

Утель сейчас не на привязи. Сильно старый стал, но все еще может постоять за себя.

Здравствуй, Утель! — говорю и протягиваю руку.

У-у! — глухо воет он и подает лапу.

Он так со мной здоровается.

Как поживаешь? — спрашиваю, поглаживая лапу.

Он обнажает истершиеся зубы, словно хочет укусить. Бояться не надо: у него это вроде нашей улыбки.

Хорошо, значит, живешь… А меня-то хоть помнишь, старина?

Утель машет облезлым хвостом, отнимает лапу, валится на бок и делает вид, что спит. Он вспомнил нашу игру: я приказывал ему валиться на бок и притворяться спящим, а сам в это время отбегал, чтобы успеть спрятаться…

Но теперь он взаправду уснул. Старость берет свое.

«Хорошая собака лучше плохого товарища», — говаривал отец. Словно в подтверждение этих слов, Утель после его смерти ни разу не дал себя привязать. Даже мне, когда, окончив школу, я начал пастушить.

Он часто бегал на могилу отца. Там и умер.

Черный моложе Утеля. У него барские повадки: ждет меня, сложив передние лапы друг на друга и чуть наклонив большую голову набок. Делает вид, что не замечает нас с Утелем.

В детстве он был толстый и черный как сажа, и потому больше всех собак испытывал на себе наши ребячьи проделки. На нем мы обучались парикмахерскому мастерству. Быть может, он бы остался совсем голеньким, если б не один случай.

Черному тогда было три месяца, а мы — на каникулах. Ровдужная2 дверь нимэ ежеминутно широко распахивалась: мы впускали и выпускали Черного. Это здорово раздражало мать, которой все время приходилось топить железную печку. Был конец мая, но в тундре весна запаздывала: то снег, то метель. Наконец, замученная дверь так надоела маме, что она не выдержала и поставила нас перед выбором: привязать щенка или отдать его соседям. Оба этих варианта нас не устраивали. А мы как раз прочитали в книжке, что в одном поселке режут котам хвосты, чтобы не впускали в дом много мороза, когда входят с улицы, и решили это опробовать. И вот, подхватив шаловливого щенка, который с удовольствием покусывал мой большой палец и тявкал от радости, мы спрятались в нашем маленьком игрушечном тордохе3. Сестренка достала из хозяйственной сумки кляцающие, словно клювом, блестящие ножницы. Как старший, я вооружился ими.

Решено было отрезать Черному хвост под корень, но сестренка сказала дельное: «Скоро появятся комары, и Черному нечем будет отмахиваться от них». Поэтому мы решили оставить половину…

Я прицелился и сжал ножницы!

Раздался душераздирающий вой. Испуганные, мы выскочили наружу. Из нимэ рядом послышался сердитый окрик матери: «Опять эти дети что-то вытворяют!»

Когда мы решились заглянуть обратно в тордох, уже успокоившийся Черный облизывал кончик хвоста. Мы облегченно вздохнули: видать, когда я прицеливался, Черный, почувствовав, что хвосту грозит опасность, успел выдернуть его из слабых пальчиков сестренки, и безжалостные ножницы отхватили только самый кончик его драгоценного хвостика…

После этого мы начали таскать его на руках и перестали стричь: поняли, что всем бывает больно…

Сейчас в Черном игривости уже нет. У разных людей он побывал в упряжке и всякое в свое время повидал. Может, и побои. Он дает погладить себя по голове, и этим весь наш ритуал встречи заканчивается.

Подхожу к следующему другу детства. Этот еще молод, поэтому наша встреча протекает бурно. Он бросается мне на грудь и старается лизнуть в лицо. Его зовут Похти. Он лохмат — прямо пряжа из черных и белых ниток.

Похти! — кричу, — дай лапу!

Гау-гау! — отвечает он, привстав на задние лапы, и падает передними на мои протянутые вперед руки.

Долго меня не видел, да? — спрашиваю.

У-у-у! — тянет он на своем собачьем языке.

Кормят тебя хорошо без меня?

Он удивленно наклоняет голову набок сначала в одну, а потом и в другую сторону. Потом выпрямляется и счастливо лает.

Давай побегаем? — кричу я.

Он, словно поняв, о чем идет речь, соскакивает с моих рук и начинает вертеться и крутиться вокруг привязи. По всей длине цепи видны собачьи следы: это он бегал!

Я отвязываю его, а сам краем глаза поглядываю, как на это реагируют старики. Утель спит, а Черный отвернулся и глядит на потасовку бродячих собратьев.

Взяв Похти за поводок, вывожу его за поселок и отпускаю. Он принюхивается к свежей траве, зеленеющим листочкам тальника и ерника, тычется носом в жухлую траву и дышит глубоко, с наслаждением.

Что, соскучился? — говорю я ему и сажусь рядом на траву. Похти виляет хвостом, вынимает нос из травы и начинает с радостным лаем носиться вокруг меня.

 

Озеро, у берегов которого летом мы рыбачим, нежилось под солнцем, и было для меня щеночком, который дает почесать, приласкать свой нежный животик. И солнце его то и дело ласкало, подолгу выглядывая из-за туч.

Я тоже нежусь под солнцем, сидя у входа в палатку. А вокруг — немая тишина. Даже сети не шелестят, и палатка своим полотнищем не хлопает по жердям. Только слышно, как мама, покашливая, чистит рыбу, чтобы нарезать юколы4. Где-то вдалеке, в поселке за ручейком, глуховато стучат дизеля электростанции.

Три цепи, которые я хотел прикрепить к капканам, тускло блестят. Крепкие цепи. Из хорошего железа. Для сильных собак…

Как же я завидовал в детстве своим щенкам! Ведь они быстрее меня входили в мир взрослых, а я не мог быть наравне со взрослыми: держать ружье, плавать в лодке, рыбачить, ездить далеко-далеко, не слушая чьих-то запретов и наставлений…

Тусклые цепи, — а когда-то, лет двадцать тому назад, они были блестящими и теплели, когда их касалась рука.

Может, железо — как жемчуг: светится, когда прикасается к теплу, и угасает без тепла? Я же знаю, что ощущаю цепи моих друзей детства: Утеля, Черного и Похти.

На озеро легли крапчатые тени облаков и поплыли на юг. Казалось, что волны переворачиваются и пытаются встать, как игривые и шаловливые щеночки на своих коротеньких ножках.

 

 

Возвращение

 

В это лето он был на свободе.

Нет, и раньше его держали куда свободнее, чем других, но теперь, хоть навсегда освободи от привязи, все равно ему некуда убегать: старый стал. Ноги трясутся, не держат тело. В голове всегда гудит, слезятся глаза. Кожа уже не удерживает тепло, а шерсть никуда не годится: повсюду разбрасывает свои спекшиеся клоки.

Хозяин, помнится, сказал, что старость собаки, которая трудилась ради людей, может нагрянуть, как снег летом.

Пес Енгурче тяжело вздохнул, положил передние лапы друг на друга и опустил на них тяжелую голову. Так удобнее наблюдать за происходящим. Тяжелые веки сами опускаются, темнота убаюкивает глаза. Впрочем, он и так весь день спит…

Енгурче увидел щенка. Вообще-то он видел его и раньше, но почему-то не обращал внимания. Может, был занят чем-то или дремал и видел его сквозь сон? Но нет – раньше тоже замечал: гляди-ка, как подрос!

Щенок, лохматенький, с короткими ножками, похожий на пушицу перед носом Енгурче, радовался детству: носился среди кочек, гоняясь за невидимой для Енгурче игрушкой. Может, это было птичье перышко или даже клок его, Енгурче, шерсти?

«Какой смешной», — подумал, наверное, старый пес, потому что чуть вздрогнули обвисшие уши.

Щенок носился среди кочек, задрав голову, и то и дело спотыкался о траву, кувыркался через голову и смешно барахтался, показывая теплому солнцу все еще розовенькие подушечки лапок.

Старик Енгурче закрыл глаза, тело расслабилось: может, он вспомнил свое собачье счастливое детство тундровичка?.. Вот он, сам — щеночек, бегает между пожухлыми кочками, кувыркается с птичьим перышком в пасти… Вот опять он, но уже в труде. Не потому ли сейчас болит его некогда сильная грудь и ноют лапы с истершимися когтями, что он так много трудился в молодости?

Каждый день на ногах. Каждый день в пути.

Он — вожак! Первый друг Хозяина…

Его туговатые уши все же услышали позвякивание. Он, Енгурче, знает этот звук: так звенят проволочные грузила сетей. Не открывая глаз, он словно видел, как идет Хозяин, переваливаясь с бока на бок,
переставляя ноги в тяжелых сапогах. Он тоже постарел: голос утих, шаг стал медленней. А раньше был бойкий, мог с Енгурче бегать и играть. Песни в пути пел. Про него, Енгурче, тоже пел. О том, какой он, Енгурче, сильный и добрый. Как ему повезло, что встретил такого друга, который понимает его и помогает ездить по тундре, но и убегать любит, как его отец-волк…

Конечно, Енгурче многое, хоть и не все, понимает в человеческой речи.

Жаль, что многого Хозяин не услышит от него…

Сон, спасительный сон. Как хорошо спать, и вдруг проснуться. А, может, и не…

И тут старый пес услышал детский смех.

Енгурче свернулся калачиком, спрятал нос в облезлый хвост и сильнее зажмурил глаза. Дети его друга идут: Татор и Олеринка. Им сопротивляться бесполезно: наденут на него платок, нацепят очки, могут и штаны напялить или юбку. Это еще терпимо, но ведь натянут и носки на лапы, а потом станут в «больницу» играть: его колоть деревянной иглой и компрессы ставить…

Вечерело. Теплые детские ручки надолго запомнились ему.

«Ну прямо щенки!» — подумал Енгурче. Он смахнул лапой с головы забытый платок и оправу очков, что висели на ушах. Понюхал вещи: оправа очков без стекол пахнет Татором, а цветастый платочек – Олеринкой.

Положив голову на упавший платок, с тоской посмотрел на нетронутую миску с рыбьими потрохами — Хозяин принес. Енгурче знает его руки, от тяжелого труда шершавые, как весенний снежный наст. Их не спутаешь с другими даже во сне.

Енгурче с большим усилием поднялся и присел. Посмотрел на вадун нимэ5: как звездочки, из дымохода вылетают искорки… А может, это звездочки туда залетают?..

Енгурче взглянул на небо: оно было осеннее, безоблачное — звезды искрились, но цвет у них был холодный, как ночной зимний снег при луне. Да, звездочки вадун нимэ намного теплее. К тому же они пахнут юколами, что коптятся на жердях над очагом…

Еще раз обнюхав платочек и оправу очков, лизнув холодные потроха, Енгурче повернулся в сторону тундры, поводил носом и, повинуясь внутреннему зову, затрусил мелкими старческими шагами прочь со стойбища Хозяина.

Он услышал, как резко забрехала собачка Хозяйки, но тотчас, видимо, узнав, замолчала, напоследок несколько раз чихнув.

 

Запах осенней тундры был влажный. Острый. Багульником пахнет. Другие запахи исчезли. Или, может, на старости лет другие знакомые с детства запахи потеряли остроту? Остались только запахи багульника — тундры — и человека, двуногого друга.

Старый пес бежал. Ему казалось, что бежит он так же быстро, как в молодости, но всякий, кто взглянул бы со стороны, увидел бы только ковыляющую старую собаку.

Резкий холодный ветер ударил в нос, и Енгурче остановился. Он знал этот ветер: острый, впивающийся в тело множеством комариных укусов, преодолевающий защиту шерсти, — ветер с Большой Соленой Воды, от океана, безжалостный и враждебный в зимние полярные дни и ночи, и столь же благостный и спасительный комариным жарким летом.

Енгурче часто, с хрипом в горле задышал, ощущая, как наполняется холодным, как зимний лед, воздухом тело. Он знал, что далеко ушел от вадун-нимэ Хозяина. Его собачья интуиция все еще безошибочно чуяла, что вокруг него теперь нет домов, нет друзей, нет остывшей миски с рыбьими потрохами…

И все же он шел вперед с той настойчивостью, с которой прежде сквозь бури и метели, спасая себя и Хозяина, чутьем прокладывал спасительную ниточку дороги к людям, к теплу…

«Где-то здесь!»

Енгурче остановился. Он почувствовал, как напряглись дрожащие уставшие ноги, а на холке вздыбилась шерсть. Но, сделав еще три-четыре шага вперед, он расслабился и задышал так часто, что даже поперхнулся.

«Теперь-то вадун-нимэ очень далеко!» — подумал он и лег под густой и мелкий тальник на берегу невидимого ручейка, журчавшего впереди. Здесь было сухо: тепло осеннего солнца еще не выдуло северным ветром. Cтарого пса потянуло в сон.

Ему почудился запах детского платка и прикосновение мягких пальчиков Татора, щекотавших его сухой нос. Все встрепенулось в Енгурче, и ему захотелось бежать обратно — к Другу-Хозяину, к его детям. Но его силы иссякли, да и не за тем он шел сюда, чтобы потом возвращаться, подгоняемым сзади северным, колючим ветром.

Енгурче зарыл нос в сухой моховой дерн и закрыл глаза.

Когда, на мгновение выйдя из забытья, вспомнив что-то далекое, Енгурче приподнял отяжелевшую голову, он увидел звезды…

Звезды весело вылетали и порхали в темном небе. И ему показалось, что он даже заметил жерди дымохода вадун-нимэ. А вот и дети щекочут ему уши. Только руки почему-то у них крепкие, а ногти острые…

Молодой волчонок, испугавшийся приподнявшейся, отяжелевшей головы собаки, разжал пасть и отскочил прочь.

Подошла старая волчиха, натаскивавшая свой выводок. Она обнюхала труп собаки, присела рядом и тоскливо протяжно завыла. Потом поднялась и быстро потрусила прочь.

Испуганный выводок вразнобой последовал за матерью.

1 Так юкагиры называют цилиндро-коническую юрту.

2 Ровдога — жен. ровдуга и ровдуга — стар. ирха, баранья, козья, оленья шкура, выделанная в замшу; то же, в Сибири; оленья, лосиная замша. Ровдуговый, ровдужный, из ровдуги сшитый. — Толковый словарь Даля. В. И. Даль. — 1863.

3 Чум, жилище из жердей и шкур оленей. К числу переносных относятся летние и зимние чумы с покрышкой из ровдуги, бересты и меховой шкуры оленя. В основе их остова лежит треножник из жердей. При увеличении количества «ног» остов придает чуму конический вид. Если основной треножник поднять на специальные подставки из двух перекрещенных палочек, полезная площадь чума заметно увеличится и внешние очертания примут цилиндро-коническую форму. В зависимости от покрышки он носит разные названия. При родвужной и меховой покрышке северные якуты называют его «тордох». При появлении же на нем берестяных пластинок он называется «урасу».

4 Сушено-вяленое мясо рыб или северного оленя, приготовляемое народами Восточной Сибири и Дальнего Востока.

5 Букв.: юкагирский дом.