Я помню отступление зимы

Я помню отступление зимы

Стихотворения

ПЕРЕД ГРОЗОЙ

 

Видим всполохи молнии издалека,

слышим треск тростника, как внезапный намёк на

то, что чёрною коброй взовьётся река

и проглотит наш домик по самые окна.

 

Для чего оказались мы здесь взаперти,

словно рыбы в сети, где, почти задыхаясь,

онемев, не успеем промолвить: «Прости!»

перед тем, как нахлынет бессмысленный хаос?

 

Мы привыкли качаться на общей волне

и подхватывать реплики на полуслове,

не успев уловить: я – в тебе, ты – во мне

бормотание тайное родственной крови.

 

Вдруг неведомый рок, что испытывал впрок

и до срока берёг от вины и соблазна,

не случайно привёл нас на этот порог,

на соседство обрёк неспроста, не напрасно.

 

Верю – молнии нам прочертили маршрут,

знаю – ветры случайные соединили.

Скоро кончится воздух, который сожрут

плотоядные пасти обугленных лилий.

 

Дождь впечатает капли, как буквы в стихи.

Но кому их читать, если небо ослепло?

Ветер бросит в глаза жёлтый пепел ольхи.

Мы друг друга не видим уже из-за пепла.

 

 

ЭВРИДИКА

 

Когда тишина тебе надоест,

нагрянет лабух издалека

в рубашке апаш. Золотится крест

над могильной ямой пупка.

 

Скажет с порога: «Привет, Эвридика!

Долго тебя искал».

Пальцами щёлкнет: «За мной иди-ка

в край, где царит вокал.

 

Хочешь, чтоб нас с богами сравняли

в текстах античной хроники?».

Грузно садится к роялю. С рояля,

как зубы, сыплются слоники.

 

Думаешь – как гениально, тонко.

Вот – новый Бог, или Бах!

Следом готова, как собачонка,

ноты носить в зубах

 

в кабаках, где он поёт, неопрятен

что-то БГ или Цоево,

где самое масляное из пятен –

это лицо его.

 

Оборотись, Эвридика, помешкай.

Там – капкан для тех, кто влюблён.

В уши хозяин плеснёт с усмешкой

мутный шансон-бульон.

 

Следом припустишь на ножках слабых.

Забыв, что Орфеем звала

Стонешь вслед ему: «Лабух, лабух!».

Эхо вторит: «Бухла!».

 

 

КАРАОКЕ

 

Вот подошла к финалу отвязная вечеринка,

где караоке звучало, где навалом жратвы и дринка.

Кто-то громко под стул упал,

кто-то тихо домой ушёл.

Как вдруг караоке сказало,

что я пою хорошо.

 

В этом доме вообще толерантное караоке.

Так выпьем за культ вещей, ибо люди жестоки.

Кто-то наморщил нос,

кто-то скривил губу,

а один вообще произнёс,

что слышал нас всех в гробу.

 

Расползлись по квартирам, твари! Я

в тишине пою в караоке.

Хороша, мол, страна Болгария,

где все девушки кареоки.

По дорогам пыльным солдат

тащит свой вещмешок,

а с экрана вновь говорят,

что я пою хорошо.

 

Это вам не школа, где песню «Взвейтесь кострами»

доводилось мне голосить под портретом в раме.

Выступление хора было обречено,

и вожатый сказал, что я подвела звено.

Меломан недалёкий

решил – я пела назло.

А было бы караоке,

оно бы меня спасло.

 

Не было караоке, но звуки были повсюду.

Ты поставил пластинку: «Я тебя никогда не забуду.

Я тебя никогда не увижу…» (Ага, размечтался!)

Ты сжимал меня, как пассатижи,

кружил меня в ритме вальса.

Страсть меж нами искрила,

как искусственный шёлк,

но подсознанье не говорило,

что это нехорошо.

 

Я забыла тебя, а вот музыку или строки

Никогда не забуду, покуда звучит караоке.

Как, уже не звучит? Как раз посреди романса

«Колокольчик» экран погас, агрегат сломался.

«Динь-динь-динь, динь-динь-динь» – дребезжит моё меццо-сопрано,

Разбиваясь о мёртвую стынь экрана.

Видимо, накипело…

Взорвался электрощит.

Я пою а-капела. Караоке молчит.

 

 

ШУРОЧКА ЦАХЕС

 

Шурочка Цахес ночью выходит в сад.

Возле канавы в сумерках голосят

жабы – да так утробно и похотливо.

Даму тоска начинает под грудь колоть.

В кресло она погружается так, что плоть

чавкает, словно волны в момент отлива.

 

Ноги её натруженные гудят.

Перед глазами стелется райский сад.

Долго она брела к своему Эдему.

«Пусть сорняком взошла я в этом саду,

но в перегной до срока я не уйду», –

думает, и вплетает лавр в диадему…

 

В дачном алькове спит неофит, мордаст.

Завтра его издаст, а чуть позже сдаст

в макулатуру – пусть шелестит в утиле.

Сколько поэтов через неё прошли

и проросли, как зёрна из-под земли

в вечность, а ей ни строчки не посвятили.

 

Всякий поэт, желая узнать секрет,

едет с визитом, сплетнями подогрет,

кланяется, как Германн перед графиней.

Предан ей, словно Брут, словно «брют» игрист.

Очередной словесный эквилибрист

ручку целует – хладную, точно иней.

 

Лопнули звёзды – водные пузырьки.

Шурочка дремлет… Мысли её горьки –

кто она в мироздании – уж не жаба ль?

Чтоб не тонуть в забвении, в злой ночи,

тапками энергично она сучит

и воспаряет плавно, как дирижабль.

 

 

***

 

Я помню отступление зимы,

когда внезапно город обезлюдел.

Должно быть сверху выглядели мы

подобно крошкам на огромном блюде

 

летящим через площадь и вокруг

неё, спеша к вокзалу в ритме вальса.

И я спешила, – ждал последний друг,

который от меня не отказался,

 

в то время, как иные, в бункерах

спасаясь от чумной фантомной моли,

так опасались обратиться в прах,

что обрывали связи поневоле.

 

Твой пригород был снегом занесён

в отличие от города, по бровки.

Там памятник, похожий на сифон

стыл в инее колючей газировки.

 

В каналах ленты разноцветных вод

таинственною вязью заплетались.

Лишь башня у вокзала в небосвод

вонзала гневно свой кирпичный палец,

 

Пророчествуя: «Все обречены!

Возрадуйтесь последнему мгновенью!».

Но только флигель цвета ветчины

меня манил под липовою сенью.

 

В твоей норе мы – мухи в янтаре,

украденном у прошлых поколений.

Бессмертны, как на плюшевом ковре

пришпиленные к вечности олени.

 

Когда я там спала, то зеркала

мерцали, словно витражи вокзала.

Мне снилась мама, и она звала

на станцию, где время ускользало.

 

Послушно я зашла за ней в вагон,

и электричка, вздрогнув, покатила.

Испепеляло нас со всех сторон

неугасимо-грозное светило.

 

Я соскочила с поезда, пока

не собираясь доезжать до рая,

и сделалась легка, как облака,

что плыли, перспективу растворяя,

 

и падали в Обводный в виде льдин,

дрейфуя дальше, не меняя галса…

Я возвращалась. Ждал меня один

забытый друг и, кажется, дождался.

 

 

ДРУЗЬЯМ

 

Пускай не наяву – в фантазии уйду за

реальности забор сквозь временной разлом –

в тот деревянный дом, где абажур-медуза

невозмутимо плыл над праздничным столом.

 

Я помню, в унисон позвякивали вилки,

зубцы вонзая в плоть румяной ветчины…

По милости чумы – всеядной некрофилки –

от дружеских пиров мы вмиг отлучены.

 

Там пенные валы взбесившейся сирени

готовы затопить погасшее окно.

Я выйду на балкон, что ощутить паренье.

Пускай в груди свербит тоски осколок, но

 

«Скажите, почему нас с вами разлучили?», –

вполголоса спою при виде этих мест,

где вдалеке закат горит, как соус «чили»,

намазанный на пляж, но мгла его доест.

 

А я останусь здесь, руины обустроив,

подброшу в печь газет, чтоб угол был согрет,

воображу среди рассохшихся обоев

наш групповой, никем не созданный портрет.

 

Я буду ждать, пока придёт зима, сшивая

холмы и берега иглою ледяной,

и между нами нить протянется живая,

не давшая упасть до срока в перегной.

 

Заштопает тепло провалы тёмных комнат,

пыль сморщится в углу, как бабочка, дрожа.

Но вы там далеко, что вряд ли кто напомнит,

что в этом доме нет второго этажа.