Захолустье. Зал ожидания. Трамвай

Захолустье. Зал ожидания. Трамвай

Три рассказа из его единственной книги, вышедшей при жизни

ЗАХОЛУСТЬЕ

 

НИКТО НЕ ЗНАЛ, откуда он появился в нашем городе, а это, само по себе, уже достойно удивления, так как слово «город» я употребил, лишь отдавая дань сложившейся непонятным образом традиции, приучившей нас к этому обозначению.

Штук двадцать неопрятных пятиэтажек да с полсотни частных домиков чуть поодаль составляли архитектурный ансамбль дыры, в которой я имел несчастье родиться.

Жизнь здесь очень скучна и незамысловата, поэтому любое, даже самое незначительное, событие становится порой на многие дни главной темой разговоров, звучащих под крышей единственной пивной, взявшей на себя функции светского салона.

Впрочем, сплетен здесь не наблюдается, так как малочисленные жители давно уже перемыли друг другу кости и превратились в подобие древней общины, дружно прозябающей на обочине бытия.

В свете всего сказанного выше становится понятным интерес, вызванный появлением среди нас нового человека, появлением, к тому же, внезапным и странным.

 

НАЧНУ С ТОГО, что около года назад умерла моя соседка, старая болезненная женщина, почти ослепшая на последних месяцах жизни. После похорон в городе появился её сын, которого я увидел впервые, хотя жил рядом с его матерью почти десять лет. Он, несмотря на солидный возраст, оказался человеком не только крепким физически, но и деловито расторопным. Через какой-нибудь месяц квартира, не успевшая ещё официально перейти в наследство, оказалась выставленной на продажу.

Стоимость была мизерная даже по меркам нашего нелёгкого времени, а я, признаться, давно мечтал о расширении жизненного пространства, становящегося для моей семьи всё более тесным по мере взросления дочери. Но для человека, постоянно живущего в долг, кажущаяся незначительность суммы нисколько не облегчала задачи.

Кое-что продав, кое-где призаняв, я окончательно погрузил себя в долговую яму, но так и не собрал нужного капитала. После семейного совета было решено отказаться от всего, что не создаст своим отсутствием угрозы для жизни и таким варварским способом в какие-нибудь семь-восемь месяцев скопить недостающее.

О том, что квартиру могут купить, я не задумывался, зная, что местных жителей она не интересует. Переезда же в наш «мегаполис» чужеземцев и вовсе смешно было предположить.

Теперь, пропуская все ужасы экономии, я продолжу с того раннего июльского утра, когда я проснулся от звука захлопнувшейся в подъезде двери. Сам по себе этот звук ничего страшного в себе не содержал, и я совсем было погрузился в прерванный сон, как вдруг хлопок повторился, и я понял, что кто-то вышел из квартиры, которую я уже открыто называл своей.

Не в силах отделаться от нехороших мыслей, я торопливо схватил сигареты и выбежал на балкон…

 

ОН БЫЛ СТАР. Узорчатый свитер неуклюже висел на тщедушном теле, которое, казалось, и в лучшие годы не отличалось силой. Он был совершенно седым и к тому же прихрамывал, опираясь на зажатую в правой руке тросточку. В левой руке он держал поводок, привязанный к ошейнику большой беспородной собаки.

 

…Уснуть я так и не смог. Я беспрестанно курил, пил крепкий чай, твердил про себя, что всё не так уж плохо, что рано делать выводы, однако делал их, бесцеремонно убивая последние ростки рассудительности.

За полчаса до открытия местного почтового отделения, занимавшего длинный одноэтажный барак с прогнувшейся крышей, я уже стоял у его дверей, ощущая приближение нервного приступа.

Междугородний звонок вытащил сына моей бывшей соседки из кровати. Он был зол, груб и прямолинеен. Сказал, что квартира продана и что он не видит причин, почему ей не быть проданной, если нашёлся покупатель. Мне нечего было ему возразить.

Апатия овладела мной. Я мог бы узнать, что за человек превратил в пыль те семь месяцев, в течение которых моя семья отказывалась от самого необходимого… Я мог бы… но мне это было без надобности…

К несчастью, мой двухмесячный отпуск едва успел начаться. Я был лишён возможности отвлечь себя работой, и стены моей маленькой квартиры давили и словно сближались с каждым новым хлопком соседской двери.

Я стал много пить, сделался придирчивым, циничным. А какие слова произносил я в адрес нового соседа! Но что меня бесило больше всего – так это речи жены, просившей меня успокоиться, говорящей, что сосед – старый человек, не заслуживший подобного отношения. Я не мог этого слушать. Я кричал на жену, уходил из дома, напивался и казался себе мучеником.

Мои друзья, не раз слышавшие фразу «моя квартира», подшучивали надо мной. Я готов был убить их.

Так прошла неделя.

Каюсь: сперва я хотел подробно описать её, рассказать о страшных мучениях, о душевном надломе, о чём-то высоком, трагическом. Мне кажется, я хотел себя оправдать, но из этого ничего не вышло. Думая о той неделе, я понял, что, в сущности, не помню её. Водка, нецензурная брань, нелепые упрёки, адресованные жене, – ничего высокого, низость и стыд, который пришёл слишком поздно.

 

КАК-ТО ВЕЧЕРОМ я встретил его. Он спускался по лестнице. Собака и тросточка дали мне возможность узнать его, хотя меня и шатало от выпитого. Помнится, он произвёл впечатление старого, совсем больного человека.

Я уловил мимолётный жест: он хотел со мной поздороваться. Но мой взгляд остановил его. Не знаю, что он прочёл в этом взгляде, возможно, пожелание смерти.

Я грубо толкнул его плечом, проходя мимо.

Так мы познакомились.

Мне тогда казалось, что прежнее спокойствие никогда уже не вернётся. Теперь мне это непонятно. Какие пустяки иногда отравляют существование! Неделя прошла, и ощущения утратили остроту.

Моя семья была со мной, и я был перед ней виноват. Неделя злобной отчуждённости сменилась неделей заискивания. Я накупил подарки, говоря красивые слова, и на исходе недели получил прощение, после которого заискивание ушло вслед за злобой и начались будни, наполненные привычной скукой, включающей в себя, в разумных количествах, водку, красивые слова, злобу и любовь.

Единственным, чего я не смог в себе преодолеть, было чувство ненависти к соседу.

Неудивительно, что одновременно с тем пришло любопытство. Мы всегда хотим знать тех, кого ненавидим.

Однако звонить я больше не стал. Один из самых больших моих страхов – это страх показаться навязчивым. Кроме того, я был уверен, что и без звонка всё узнаю о нём.

В таких местечках, как наше, у людей не бывает тайн. Рано или поздно, под влиянием гипнотической атмосферы захолустья, мы начинаем испытывать потребность в общении. А общение не любит повторов и капля за каплей выпивает чашу вашей биографии, пока она не опустеет, а вы не превратитесь в скучного никому не интересного земляка.

Кому-нибудь может показаться неприятным этот болезненный интерес к чужой личной жизни. Пытаясь хоть как-то оправдать себя, скажу, что девяносто процентов нашего скромного населения ничем не отличались от меня в желании пролить свет на жизнеописание этого человека. Возможно, мы немного расходились лишь в степени желания, но, согласитесь, я, по крайней мере, нашёл для себя маленькую причину любопытства, тогда как остальными не руководило ничего, кроме надежды чуть-чуть развлечься, слушая человеческую исповедь, да скоротать время, заполняя пересудами и намёками белые пятна этой исповеди.

Впрочем, никто ничего так и не узнал, и фигура старика, столь незначительная вначале, постепенно обросла сплетнями и приобрела мифологические черты. Сплетни эти, надо признать, не имели под собой даже самого крохотного и шаткого основания и не стоили той бумаги, на которую я мог бы их поместить.

 

СТАРИК ВЁЛ неприметнейшее существование. Утром, когда все ещё спали, он выводил на прогулку свою собаку и успевал возвратиться до того, как на улице появлялись первые пешеходы, спешащие на работу.

Днём старик и собака ходили в магазин за припасами. Вечером снова гуляли. Эту незатейливую картину я имел возможность наблюдать изо дня в день в течение месяца.

Надо отдать ему должное: он был исключительно вежлив, всегда галантно раскланивался со старухами, греющими у подъезда свои кости, справлялся о здоровье и умиленно улыбался, когда они рассказывали о шалостях внуков. У него как-то сразу установились доверительные отношения со всеми обитателями двора. Со всеми, кроме меня.

Пару раз он даже беседовал с моей женой, что оказалось для меня крайне неприятным, хотя это и были пустячные обмены любезностями: погода, особенности местного пейзажа и пр.

В общем, старик на большую часть людей производил достаточно хорошее впечатление своей любезностью и какой-то бросающейся в глаза готовностью помочь по мере сил в любом затруднении. Лишь один пунктик в его поведении казался всем весьма странным – это злостное уклонение от каких бы то ни было откровений. Чуть только кто-нибудь задавал старику вопрос, пусть самый невиннейший, но касающийся его жизни до приезда сюда, как он, добродушно улыбаясь, искусно уводил разговор в сторону или делал вид, что не расслышал. Если же вопрос повторяли, он извинялся и, ссылаясь на спешку, уходил.

Кому-то не нравилась эта скрытность, кем-то она воспринималась спокойно. Но так или иначе, вопросы скоро стихли, и старик получил право родиться в нашем городе заново, ведя свою нехитрую биографию с того июльского утра, когда я проснулся, разбуженный хлопком двери.

 

В ЧЁМ ЖЕ СУТЬ рассказа, спросите вы? Кому могут быть интересны серые пятиэтажки захолустья, собаки, сплетни, рождённые скукой, мелочная ненависть автора?

Но не спешите…

 

Мой отпуск подходил к концу. Близилась осень. Вот уже неделю стояла мерзкая дождливая погода.

Дома, в кубышке, лежала с таким трудом собранная сумма, которую решено было не тратить. Я надеялся, что рано или поздно мне всё-таки что-нибудь подвернётся. To происшествие было совершенно забыто, но ненависть, однажды поселившаяся во мне, так никуда и не делась.

После той встречи в подъезде я ещё два раза сталкивался со своим врагом во дворе. Толком уже не понимая причин своего чувства, я смотрел на него огненным взглядом, стараясь вложить в него дополнительно презрение и насмешку. Старик больше не пытался здороваться со мной, он лишь смотрел в мои глаза, и лицо его принимало печальное выражение: печальное и как будто немного виноватое. В те мгновения мне казалось, что он знает причину ненависти, и я испытывал тяжёлое наслаждение от подобной мысли.

 

В ТОТ ДЕНЬ я сидел одиноко за столиком пивной, флегматично листал скучнейшую газету и хмуро прислушивался к стуку дождевых капель. На всём лежал отпечаток серости и тоски. Даже пиво, стоявшее передо мной, казалось, приобрело какой-то невыразительный тоскливый вкус.

Я уже собирался уходить, когда открылась дверь и в пивную вошёл старик. На его лице читалась растерянность. Сколько я помнил, он никогда раньше не удостаивал этот зал своим посещением. Собака, с которой он никогда не расставался, должно быть, осталась у входа.

Меня старик сперва не заметил, так как я спрятался за газетой, размышляя, каким ветром его сюда занесло. Час был ранний. За исключением меня в пивной сидели только два человека: вдребезги пьяные сантехники, находящиеся, как и я, в заслуженном отпуске. Они, бодро жестикулируя, что-то обсуждали, не обращая внимания ни на меня, ни на вошедшего старика, который, потоптавшись нерешительно у прилавка, купил стаканчик портвейна и, к моему удивлению, уселся за мой столик, прямо напротив меня, хотя добрых пятнадцать столиков стояли свободными.

Я опустил газету, и наши взгляды встретились.

Если бы он держал свой стакан в руке, то непременно уронил бы его. Я заметил, что первым его побуждением было встать и уйти куда-нибудь. Но он быстро совладал с собой и, грустно улыбнувшись чему-то, отпил вина, причём рука его почти не дрожала.

Так как я не собирался вступать в диалог с этим человеком, мне ничего не оставалось, кроме как уткнуться в газету и сделать вид, что старика не существует, в то же время мысленно проклиная неприятное соседство.

Вдруг он что-то сказал, и голос этот был очень странным. Я поднял голову.

Простите…

Он умер, – сказал старик, глядя не на меня, а на дождь за окном.

Ничего не поняв, я предпочёл промолчать.

Он умер… Понимаете? – повторил старик.

Кто умер? – спросил я, отложив газету и закуривая.

Я старался, чтобы вопрос этот прозвучал с вежливым безразличием.

Мой пёс, – ответил старик. – Ему было пятнадцать лет. Я называл его Другом… А теперь он умер…

Старик не плакал и не жаловался, он просто констатировал факты.

Много бы я сейчас дал, чтобы слово, произнесённое мною тогда, не было услышано.

Бывает, – сказал я и усмехнулся.

Он как-то непонятно посмотрел на меня, точно видел впервые, и отпил ещё портвейна.

Да… Бывает.., – сказал он медленно. – Собаки умирают… люди умирают… всё умирает… Но он слишком тяжёл для меня.

Я молчал. Ждал. Я видел, что в душе старика что-то происходит.

Помогите мне его похоронить, – выдавил из себя старик, и я понял, чего ему это стоило – унизиться до просьбы к ненавидящему тебя.

To, что случилось потом, называйте сами. Я не могу и не хочу давать этому название. Должно быть, мне почудилось, что настал удачный момент для мести.

Нет. Не помогу, – раздельно, почти по слогам произнёс я и, бросив окурок в недопитое пиво, ушёл.

В моём уме щебетало какое-то идиотское торжество.

 

Я ВСПОМИНАЮ ТОТ ДЕНЬ и те ощущения. Мне казалось тогда, что это был лучший день в моей жизни.

Я стоял на балконе, злорадно глядя, как старик, шатаясь под тяжестью большого мешка, бредёт к пустырю, как он возвращается за лопатой. Я представлял, как он копает яму под хлынувшим с внезапной силой дождём, как трясутся немощные руки, опускающие в яму мешок…

Он вернулся лишь через четыре часа: жалкий, мокрый человек, похоронивший того, кого он называл Другом…

В ту ночь я спокойно спал, и в следующую, и таких спокойных ночей было семь.

Я даже не видел, когда его увезли в больницу, меня не было дома. В тот же день он и умер. Пневмония.

Я не обрадовался его смерти, не до такой степени я плох. Но, не скрою, мелькнула мысль, что квартира вновь свободна и, возможно, наконец достанется мне, столько из-за неё выстрадавшему.

Отпуск кончился. Я работал. Ходил в пивную по выходным. О старике я забыл, но регулярно покупал газету с объявлениями.

 

Два дня назад ко мне по почте пришла бумага. Старик завещал мне эту квартиру.

У него не было ни единого родственника или друга. Всех их заменял старый пёс, про смерть которого я сказал: «Бывает».

Я не знаю, как обозначить то, что я чувствую. Я не могу судить себя: мне кажется, что я к себе слишком мягок. Он мог найти во мне умершего Друга, а нашёл убийцу. Мои мысли путаются. Сбылась мечта… Квартира… Будь она проклята!

Старик отомстил мне своим добром.

Как он отомстил!

Я не могу умереть и в то же время не могу жить с этим.

Вокруг захолустье. Но захолустье отныне и в моей душе.

Мне осталось только одно: грязная пивная, в которой я постараюсь хоть ненадолго забыть обо всём.

 

(16.01.2003 – 23.01.2003)

 

 

ЗАЛ ОЖИДАНИЯ

 

ПРУЖИНА НЕПРИЯТНО кольнула бок, и я открыл глаза. Давно небеленый потолок укоризненно висел над диваном. За матовым стеклом плафонов виднелись лежащие в пыли тела насекомых. Какая-то тварь с длинным раздвоенным хвостом ещё шевелилась. Я смотрел на неё, пока она не затихла, потом сел, потирая бок…

За окном было темно и сыро. На табурете у дивана стоял остывший чай. Я выпил его большими глотками, и меня передёрнуло от терпкой горечи.

Все равно не уснуть. Да и к чему спать?

В тысячный раз подумал, что надо бы купить новый диван, понимая, что ничего покупать не стану, как не стану белить потолок и очищать от мёртвых тел плафоны: мне это ни к чему, насекомым и подавно.

Тварь с раздвоенным хвостом снова пошевелилась в пыли.

До полуночи было далеко, до утра вечность. Надо как-то пережить эту вечность.

Вышел на балкон. Мокрый, пронизывающий ветер блуждал в темноте. Торопливо выкурил сигарету. Красная звезда сверкнула и погасла внизу, на траве. Вернулся в комнату.

Тварь, похоже, умерла.

Я снова ощутил едкое одиночество.

Подошёл к отрывному календарю, висящему под настенными часами. Вырвал страницу и, скомкав, сжёг её в большой металлической пепельнице. Мне хотелось сократить этот день, день моего рождения.

В холодильнике стояла бутылка коньяка. Её под жидкие аплодисменты сослуживцев вручили мне минувшим утром. Быть может, коньяк поможет уснуть. Благо, завтра не на работу. Выпил полчайного стакана. Отвратительный вкус. Впрочем, чего ожидать.

Выкурил ещё сигарету.

Ветер не унимался, но стало теплее, должно быть, от выпитого.

Письмо так и не пришло. Нелепо, конечно, но я ждал его. Два ряда обшарпанных стальных ящиков между первым и вторым этажами. Я и здесь преуспел. Самый обшарпанный, да и, к тому же, помятый ящик, конечно же, мой. Иногда в него кладут бесплатные газеты, иногда извещения о задолженностях.

Выпил ещё полстакана жидкости чайного цвета. Где они раздобыли такую гадость?

Какое-то тоскливое тепло окутало тело. Ветер, блуждающий в темноте, уже не казался пронизывающим.

 

ПЯТЬ ЛЕТ НАЗАД тоже дул ветер – хлёсткий и колючий. Люди, шедшие за гробом, прятали лица и дышали на озябшие пальцы. Тяжёлое набухшее небо висело так низко, что хотелось пригнуть голову. Никто не плакал. Моему деду было за восемьдесят. К чему слёзы? Всё в порядке вещей.

Единственным, кого не устраивал такой порядок, был дед. Ему очень не хотелось умирать, но это не столь важно. Когда он всё-таки умер, я остался наедине с давно небеленым потолком, мёртвыми насекомыми и собственной жизнью, которая казалась безобразно длинной и тусклой. Жилистая фигура деда, его вечное скептическое бурчание по любому поводу утомляли, но утомление, по крайней мере, позволяло спать по ночам.

У меня, правда, оставалась куча двоюродных и, бог знает каких ещё, дядюшек, тётушек, бабушек и племянников, но все они жили за тридевять земель и о своём существовании напоминали раз в год, присылая деду на день рождения шаблонные телеграммы. Дед эти телеграммы никогда не читал, но, впрочем, и не выбрасывал, аккуратно складывая в ящик допотопного комода. Однажды мы даже ездили к ним в гости, но это было так давно, что не имело никакого значения.

Сперва мне не хотелось звать всю эту малознакомую шайку на похороны, однако, поразмыслив, я решил, что моя одинокая фигура на фоне гроба будет смотреться нелепо и жалко. К тому же, я убеждён, что, не получив извещения о смерти, они и через сто лет продолжали бы слать эти дурацкие телеграммы, желая покойному счастья, здоровья и долгих лет жизни.

К моему облегчению, большая часть приглашённых предпочла отделаться всё теми же телеграммами, из каких я узнал, как мне глубочайше сочувствуют и сожалеют, что не имеют возможности быть со мною в эту тяжёлую минуту. Не будучи столь щепетильным, как дед, я отправил всю эту дребедень в мешок для мусора.

Гости прибыли в день похорон. На вокзал я не поехал – некому было сидеть у гроба, да, к тому же, погода выдалась мерзкая.

Я сидел, глядя на суровое лицо деда и прикидывал, где разместить всю эту компанию. Я надеялся, что дольше, чем на одну ночь, они не задержатся. Меня они едва знали, и никаких оснований докучать своим присутствием не имели.

Было ужасно скучно. Заходили соседи, очевидно, из любопытства. Дед никогда не отличался общительностью, а его неиссякаемое бурчание могло кого угодно свести с ума. Соседи приносили соболезнования, да так и унесли их с собой, осознав, что мне они нужны не больше, чем деду.

До похорон оставалось три часа, родственники где-то заблудились. Чтобы не уснуть, я включил телевизор. Известный юморист читал свои вирши, зрительный зал покатывался со смеху. На душе сделалось веселее. Мне показалось, что даже дед едва заметно улыбается в гробу.

Стучали, должно быть, не один раз – наверное, вообразили, что звук электрического звонка каким-то образом оскорбит память усопшего. Было их чуть больше десятка, примерно поровну мужчин и женщин. Никого из них я не помнил, но оказалось, что меня почти все помнят прекрасно ещё с вот таких пор; впрочем, мне это было безразлично. Они обнимали меня и призывали не падать духом, хотя я и не думал об этом.

Помнится, они едва не попадали, когда из зала, где стоял гроб, раздался истерический хохот, а потом бросали на меня осуждающие взгляды, словно телевизор был одним из семи смертных грехов.

Правда, особых угрызений совести я не испытал; в конце концов, кто как не я все эти годы выслушивал нескончаемое дедовское бурчание?

 

ОЧЕРЕДНАЯ ПОРЦИЯ коньяка. Вкус исчез: так, что-то холодное, жгучее.

На балкон не пошёл. Дым растекался по комнате, наполненная алкоголем кровь мягко стучала в висках…

 

Гости расселись вокруг гроба и долго молчали, созерцая восковое лицо. Потом завязалась тихая благочестивая беседа: вспоминали былое, перечисляли заслуги усопшего, о которых я и слыхом не слыхивал, считая единственной заслугой деда его любовь ко сну, во время которого уши окружающих отдыхали и набирались сил для нового пробуждения.

Со мною гости вели себя подчеркнуто сдержанно и разговаривали мало, по-видимому, из-за телевизора, и это мне очень нравилось, так как участвовать в конкурсе «кто лучше похвалит покойника» не было ни малейшего желания. Было одно желание, чтобы всё поскорее закончилось и они убрались восвояси.

Время ползло с убийственной медлительностью. От скуки я начал украдкой разглядывать их лица.

Должно быть, из-за того, что все женщины были в одинаковых чёрных платках, я не обратил на неё внимание сразу. Она была едва ли старше меня и знала деда, в лучшем случае, по фотографиям. Озадаченно её рассматривая, я размышлял, каким образом она могла затесаться в эту компанию динозавров. Впрочем, мой интерес быстро угас, потому что как ни старался, я не сумел разглядеть в её облике даже намёка на привлекательность.

Наконец за окном послышалось долгожданное урчание, и к дому подкатила крытая тентом трёхтонка – наш скромный катафалк.

Гроб оказался на удивление лёгким, в отличие от дороги на кладбище. Всю дорогу мы отчаянно мёрзли, сидя на скамеечках, оборудованных вдоль бортов грузовика. К тому же, кузов сильнейшим образом подбрасывало на ухабах. Осуждающие взгляды вопрошали, почему я не заказал автобус для дорогих гостей, и от этого становилось немного веселее. Я вспоминал все эти идиотские телеграммы, которые дед год за годом складывал в ящик комода, не читая, и мне вновь почудилось, что я вижу едва заметную улыбку на холодном лице.

На середине пути я вдруг почувствовал, как кто-то прижался ко мне. Сидели мы тесно, но это движение было преднамеренным, тут я не мог ошибиться. Под тентом было достаточно сумеречно, и никто этого не заметил. Я слегка повернул голову и, увидев, как её губы посерели от холода, подумал, что она-то уж точно не участвовала в составлении телеграмм. И я не отстранил её, хотя в сумерках она показалась мне ещё более непривлекательной…

 

Я ДОСТАЛ ИЗ ШКАФА тяжёлый фотоальбом и лёг на диван, стараясь не задевать выпирающую пружину. Курил, равнодушно перелистывая пахнущие временем страницы.

Часовая и минутная стрелки, наконец, встретились. Пепел от сожжённой страницы обрёл исторический статус, но ничего не изменилось. Хотелось встать и вырывать, вырывать, вырывать один за другим эти маленькие листки бумаги и жечь их. Это было глупое желание, и оно быстро прошло. Сожги я хоть двадцать календарей – волосы от этого не поседеют.

Открыл последнюю страницу. Достал единственную фотографию, на которой была она. За окном стучало. Снова пошёл дождь.

Не люблю осень, впрочем, зиму, весну и лето тоже. Сигарет осталось мало, это плохо: если не усну, придётся идти, а за окном стучит. Долго, задумчиво смотрел на снимок. Неловко повернулся и угодил на пружину. Как тут уснёшь?

 

…Поминальный обед я заказал в небольшой столовой недалеко от дома. Автобус дожидался нас на кладбище. Могильщики опирались на измазанные глиной лопаты и лениво курили, сплёвывая в свежевырытую яму. Расположенное на вершине небольшого холма кладбище было открыто всем ветрам, и фургон показался не таким уж холодным.

Гроб поспешно засыпали землёй и, выпив понемногу, поехали в столовую. В автобусе было тепло, но лица у родственников сохраняли хмурое осуждающее выражение.

Она сидела где-то за моей спиной, и мне почему-то всю дорогу хотелось обернуться.

Поминальный обед прошёл тихо и без суеты. От горячей еды и водки родственники немного подобрели, во мне же, напротив, проснулось скверное настроение. Я представлял грядущую ночь и дюжину тел, лежащих вповалку на полу моей маленькой квартиры.

Разговора о ночлеге пока не заходило, но я знал, что их поезд завтра в третьем часу дня и пойти им некуда. Было бы полбеды, если они просто уснули бы, а рано утром тихо и незаметно исчезли, но мной отчего-то овладело тяжёлое предчувствие, что намечается что-то вроде ночи памяти с водкой и задушевными беседами, в которых мне припомнят и телевизор, и подпрыгивающую на ухабах холодную трёхтонку, и блуждание по городу оттого, что на вокзале их никто не встретил…

В принципе, я никогда не верил предчувствиям, но это вовсе не успокаивало.

Момент истины настал, когда мы вышли на улицу. До дома было десять минут неспешной ходьбы, и я закурил, собираясь с мыслями и всем своим видом давая знать, что, покуда тлеет табак, никто никуда не пойдёт.

Ветер, наполненный мельчайшими ледяными брызгами, метался между домами, ускоряя сгорание сигареты. Я бросил окурок в стальную пасть урны и предложил то, что и без того подразумевалось – скоротать ночь под моей скромной крышей. Как и требовал глупый этикет, родственники стали вяло возражать, говоря, что не желают доставлять лишние неудобства и отлично переночуют на вокзале.

Напрасно они искушали судьбу своей никому не нужной вежливостью.

Я закурил новую сигарету и спокойно оборвал последние нити, протянутые между нами. Не помню дословно той фразы, непонятное злорадство помешало памяти, что-то наподобие: «не хотите, как хотите». Пока они раздумывали над этой акустической галлюцинацией, я успел несколько раз затянуться. Моих дальнейших объяснений, как быстрее и комфортнее добраться до вокзала, они, вероятно, не слышали.

Я вежливо выразил надежду свидеться когда-нибудь, и, не выказав желания обняться или хотя бы пожать на прощание руки, быстро развернулся и зашагал по улице, торопясь уйти от этих осязаемых взглядов, в которых была отнюдь не ненависть, а какое-то безграничное, почти что детское, удивление.

Я шёл окружным путём, не думая о холоде. Мне нравился мой поступок, хотя я не считал, что он правильный. Купил в магазине большую бутылку водки и сигареты…

 

Я ЗАХЛОПНУЛ АЛЬБОМ и встал. Вылил остатки коньяка в стакан. Получилось почти до краёв. Отпил половину и включил телевизор. Ничего интересного не было, но были голоса.

Я был пьян, но каким-то агрессивным опьянением, отторгающим сон…

 

Она стояла возле магазина, съёжившись от холода. В тех местах, откуда они все приехали, осень намного теплее, и пальто было совсем тонкое.

Она подошла ко мне и попросила сигарету. Мне понравился голос. Мы закурили.

Не дожидаясь вопросов, она сказала, что её поезд послезавтра. «Почему?» – спросил я, но не словом, а взглядом. «Ещё раз ехать с ними?» – как и я, взглядом спросила она.

Глаза у неё были серые, впрочем, в тот миг серым было всё. И ещё я заметил с удовлетворением, что она одного роста со мною.

Я молча взял её за руку, и мы пошли домой, безразличные к ветру. «Ещё раз ехать с ними?». Этот неозвученный ответ крутился у меня в голове, и я импульсивно сжимал её ладонь, не замечая, как низко над нами страшное лохматое небо.

 

В квартире всё ещё стоял странный запах и два табурета посреди зала. Я открыл форточку и унёс табуреты в кухню.

Она сняла пальто и этот отвратительный чёрный платок. Я посмотрел на её тёмные коротко стриженые волосы и подумал, что с длинными ей было бы лучше. Парадоксально, но она нравилась мне тем больше, чем сильнее я убеждался в её непривлекательности. Слегка асимметричное лицо, рот слишком велик, не отличающаяся округлостью форм фигура, какая-то дисгармония в частностях, но необъяснимая гармония в целостности.

Она не стала спрашивать позволения принять ванну, просто включила воду и попросила дать ей что-нибудь из одежды. Мне нравилась эта уверенность. Я дал ей свой старый халат, подумав, что он будет как раз впору, и, не спрашивая, будет ли она пить, пошёл за рюмками и закуской.

 

Никогда бы не подумал, что похороны способны так поднять настроение.

Мы сидели на скрипучем диване, пили, ели, курили, смотрели телевизор и громко смеялись, представляя лица родственников, сидящих в пластиковых креслах зала ожидания. Весёлое изумление вызвал тот факт, что она является мне, в сущности, тётей, хотя и младше меня на целых два года.

Она рассказала, как ехала больше суток в поезде в окружении весёлой родни и как по прибытии сюда первым делом поменяла билет, решив, что слово «одиночество» не всегда имеет отрицательное значение.

Я рассказал ей, как едва не уснул, сидя у гроба, и как впадал в отчаянье, представляя родню, жизнерадостно храпящую посреди зала.

Она смеялась, я смеялся, и жечь календарные листы не было надобности – время горело само, точно пламя автогена, в котором плавилось ощущение реальности.

Вечер, ночь, глубокая ночь, вой настырного ветра, жалующегося на своё бессилие. В квартире был только один диван. Раскладушку, на которой спал дед, я отнёс на помойку, как только в больнице сказали, что шансов уже нет.

Будучи воспитанным человеком, я уступил диван даме, и она с благодарностью приняла эту жертву. Впрочем, спать на полу никому той ночью не довелось – все спали на диване, причём стадия сна наступила не скоро.

Никогда я ещё не просыпался так поздно. Она лежала рядом со мной во всей своей гармоничной непривлекательности, и я думал, что это отличная замена вечно ворчащему деду.

 

Я ДОПИЛ ОСТАТКИ коньяка. Оставалось всего две сигареты, не считая той, которая дымилась в пальцах.

Я смотрел на снимок.

Мы сфотографировались днём, когда гуляли по городу. Зайти в фотоателье предложила она. Снимок получился не совсем удачный: освещение было выбрано неправильно, из-за чего она вышла привлекательнее, чем была на самом деле, а мне этого совсем не хотелось.

Слово «любовь» мне никогда не приходило в голову. Я вообще не сторонник абстрактных понятий, невесть что обозначающих. Мне просто хотелось, чтобы, просыпаясь, я всегда видел рядом с собою эти коротко стриженые волосы, хотелось всегда слышать этот необычный смех и сжимать эту ладонь, гуляя по вечернему городу.

Мне нравилось, как она курит. Нравилось, что она терпеть не может всю эту пуританствующую родню.

При чём здесь любовь? Любовь представлялась мне чем-то мифологическим и нежизнеспособным, размахивающим белыми крылышками и играющим на арфе, чем-то рафинированным до тошноты.

Потом была ещё одна ночь, и время вновь пылало, выплевывая минуты пулемётными очередями. И были проводы на вокзале и её обещание написать. Телефонов у нас не было, а её адрес я не спросил, решил, что все равно узнаю его, когда придёт письмо.

Я долго стоял на перроне, глядя, как поезд растворяется в осеннем холоде, а потом пошёл домой и стал ждать.

 

ПРОШЛО ПЯТЬ ЛЕТ, а я все жду. Помятый почтовый ящик превратился в навязчивую идею. Сколько раз, заметив в соседних ящиках письмо, я вскрывал замки и доставал белые прямоугольники, надеясь, что почтальон спутал номера квартир.

Она знала дату моего рождения. Я сказал ей, и теперь эти дни особенно тоскливы, потому что овеяны терпкими запахами надежды и страха. Я жду письмо и боюсь письма. Жду, когда вспоминаю её глаза, обещающие написать, и боюсь, когда представляю бесчисленную вереницу дней, составляющих пять лет. И я порой не знаю, что лучше: жить с вечной надеждой на что-то или знать наверняка.

 

Тварь с раздвоенным хвостом вздрогнула и вдруг отчаянно забилась в пыли, точно устав от ожидания и намеренно приближая конец.

Последняя сигарета неумолимо догорала в пепельнице. Магазин был рядом. Я оделся и взял деньги. Дождь стучал по асфальту, нудный осенний дождь. Я купил большую бутылку водки и сигареты. Возвращаясь, долго стоял и смотрел на пустой почтовый ящик.

Всё было безразлично: старый диван с торчащей пружиной, жёлтый от дыма потолок, фотография, лежащая на столе. Хотелось просто уснуть. Я знал, что утром проснусь больной и разбитый, но мне было всё равно.

Я не стану метаться в пыли, приближая неизбежное.

Я налил половину чайного стакана, выпил, закурил, включил телевизор. Сам не заметил, как зевнул, переключая каналы. Ничего интересного не было, но были голоса, голоса, голоса…

(Июль 2005 г.)

ТРАМВАЙ

 

У МЕНЯ БЫЛА странная привычка просыпаться от стука первого утреннего трамвая и идти к окну – в смотреть, как он едет, высекая искры из проводов.Посмотрев на трамвай, я вспоминал, надо ли сегодня идти на работу, и в зависимости от этого ложился спать или шёл на кухню заваривать чай.

На этот раз был выходной, и, проснувшись от стука, я испытал неприятные ощущения, невесть откуда возникшие. Мне казалось, что я видел этой ночью какой-то дурной сон, в котором вроде бы кто-то умер или собирался умереть, когда стук возвестил о приближении трамвая и оборвал сновидение, оставив в памяти лишь те самые «казалось» и «вроде бы».

Потом я обратил внимание на стук, и совсем плохо стало у меня на душе. Стук удалялся: скоро трамвай скроется за поворотом, и я не смогу уснуть из-за того, что не посмотрел на искрящиеся провода.

К тому же остановились часы. Секундная стрелка чуть заметно подрагивала, став слишком тяжёлой для уставшей батарейки. И нельзя было сказать, первый ли это трамвай уходит от меня или, быть может, все они уже скрылись за поворотом, навсегда унеся с собой жёлтые искры.

А стук всё удалялся, и я пошёл вслед за ним на балкон, надеясь в утренней свежести вспомнить дурной сон.

Страшно и грустно стало мне на балконе от того, что я увидел. Под аккомпанемент удаляющегося стука к моему дому приближался чёрный трамвай с потушенными огнями, и чем ближе он был, тем тише становилось вокруг: какие-то невидимые птицы разговаривали в сумерках, постепенно переходя на шёпот. Трамвай остановился под моим балконом, и двери его раскрылись, но никто не вышел из них, даже заспанный кондуктор не выглянул, чтобы подбодрить меня.

Надо было идти, но какими утомительными и долгими показались вдруг бесчисленные ступеньки подъезда.

К чему они, когда можно сесть на балконные перила и, на зависть невидимым птицам, полететь к земле?! Как хорошо лететь, плавно рассекая утреннюю свежесть лета! Как хорошо… Как спокойно… Как сонно… И всё ближе земля, и от неё поднимается убаюкивающий аромат цветов… Глаза слипаются… И… слышится стук. Стук удаляющегося трамвая.

 

Я СМОТРЕЛ на белый потолок, и какое-то неприятное чувство сидело во мне. Словно бы видел я этой ночью дурной сон, но никак не мог вспомнить о чём.

Стук удалялся. Скоро трамвай скроется за поворотом. Но какой трамвай? Первый или последний? Утро теперь или вечер? Выходной или нет? Как понять всё это, если единственные часы остановились, и лишь секундная стрелка чуть заметно подрагивает, словно время устало!

А стук всё удалялся, пока, наконец, не стих где-то за далёким поворотом, но мне уже не хотелось вставать и идти вслед за ним. Мне уже ничего не хотелось, кроме как лежать в тепле и смотреть на белый потолок. И вспоминать дурной сон тоже почему-то расхотелось. Дурной сон, в котором вроде бы кто-то умер.

 

(16.02.2004)