Засохла гуашь на щеке пространства…
Засохла гуашь на щеке пространства…
* * *
Дом горит – и как-то по-тарковски,
но с машинкой швейной у окна
монолог читает кот Матроскин
с мыслью: лишь хватило б полотна.
А огонь уже с чердачных балок
спрыгнул внутрь – в сухой остаток дня –
и втянул жилплощадь в танец алый –
есть такое свойство у огня.
В кадре занавески увядают,
оставляя в нём проём зиять,
чтоб впустить ли, выпустить ли тайну –
как опальную для текста «ять»,
если не вертлявого галчонка,
тщетно вопрошавшего: кто там?
Дом горит – надрывно, обречённо,
и вокруг разверзлась темнота.
Досмотрев предложенную сцену,
хочется воды и пряных трав
вдоль тропы, несущей запах сена
прочь от бесконтрольного костра
в детский сон, нетронутый пожаром.
Оператор впал в сюрреализм,
закругляя пламя в форму шара –
будто все углы уже спеклись.
* * *
Играла смерть с живыми, ну а жизнь –
ещё и с мёртвыми: в лапту, кажись –
подбросит, стукнет – дальше побежит,
а те летят, как звёзды-метеоры –
по ним гадают, ищут в лопухах,
чтоб дома из кармана – ох и ах,
но девочка, заметив их впотьмах,
лишь прошептала: кто-то помер.
Так смерть подсказывала ей,
считая, что живым нужней,
чем целой армии теней,
отброшенных и прошлых,
ведь в ней искрится тайна тайн,
на кнопки разобрав баян,
который был для ритма дан,
но прятался в прихожей.
А своды правил той игры
читай с изнанки кожуры
лимона, что ушёл в отрыв
от ветки плодоносной –
меж пальцев брызнет спелый сок:
не пуля, ткнувшая в висок,
но талой мякоти кусок
преодолеет косность…
* * *
Витиеваты ветви мыслей,
и с ними тонок капилляр,
струящий местный кислый рислинг,
пока огонь в чуть зримый пар
не превратил на зыбкой грани
всю эту соков бахрому,
что мы ловить спешим губами,
сгущая тьму…
Сознание – кульбит и клубень
в распаханной сырой земле,
оно в квадрате или в кубе,
но всё ж в единственном числе,
и только ищет путь к свободе,
давя на стенки изнутри,
а то, что так и не находит –
закон игры.
И гулкий череп – хрупкий череп –
наполнен доверху золой,
в которой золотом сечений
тиснёна гибель многих Трой.
В холодном зеркале в прихожей
к изнанке стёкол липнет свет,
но отражение, похоже,
теряет след…
* * *
Скорей бы добраться, добриться.
Скорей бы добиться, добыться,
покинув прискорбное братство,
что пьёт из следов от копытца.
С Кариб вы – как видно, туристы.
Скулят львы на вымпелах графства,
наверное, лет этак триста –
так долго династия гасла.
Сгорим вне геральдики быстро,
с горы ли покатимся вниз и
рассыплемся в бездне на искры,
как беглые-беглые вымыслы.
Скорей бы дождаться плюс двадцать,
плюс тридцать – пусть вкратце – и спеться
с держателем пряных акаций
в контрольном пакетике специй.
* * *
Причалит кораблик нарисованный
к земле намалёванной – словно
мазок на мазок ляжет в пределах холста,
автор прищурится, выдохнет: красота,
а может быть, губы скривив, полоснёт
кистью наотмашь, мол, это всё
мазня, да и только – закрасит берег
с очертанием судна невинно белым…
Засохла гуашь на щеке пространства,
которое говорит тихо: здравствуй,
стоя в проёме, и свет за его спиной
создаёт ореол – так входит святой
в дом на краю деревни, прося ночлега
у открывшего незнакомого человека.
Автор зажмурится, выдохнет: берег,
слыша, как кто-то легонько стучится в двери.
* * *
Ворошилась-копалась в золе кочерга –
докопалась: выкопала шуруп –
он из старого стула, что с прошлого четверга
был порублен и брошен в огонь, как труп,
для прогрева жилища, вмёрзшего в пустоту
перспектив обитания среди стен,
где и есть только место для всяческих там простуд,
пробирающих до ломоты костей,
и в камин – распахнутый словно алтарь –
отправлялось всё способное на
жаркий теплообмен – этот жертвенный дар,
отдающий себя сполна…
Стул стоял у окна, выходящего на пустырь,
где росли вне планов и чертежей
три берёзы да клён среди трав густых –
здесь ребёнок летом нашёл ежей.
А зимой – завьюжило, замело:
холод вполз, прокрался, проник, пронзил,
и валили деревья – не то чтобы зло –
по-хозяйски расчётливо, что есть сил.
Следом взят на дрова и гнилой забор –
он на доски разобран и на щепу.
Тот, кто всё это видел, достал топор,
встал со стула и рубанул по нему.
Обнаружен в золе почерневший шуруп.
В доме тихо и пусто – оставлен давно.
Не согрел никого пугачёвский тулуп,
не спасло настоянное вино…
Только чудится северный ренессанс:
Дюрер воздуха, Брейгель белёсых крыш,
Босх продрогших теней, застывших в анфас –
Вкрутишь в стену шуруп и висишь, и висишь
в этой раме, поняв возрождение, как
возвращение к живописи, к огню
негасимому, с трепетного языка
отпустившему фразу: иди к окну…